Девушка пела в церковном хоре
Часть 24 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– То есть как?
– А так, что на ближайшие три-четыре недели крейсер превращается в почти изолированный остров. Сообщение между кораблями будет, но очень редкое. Вот посмотрите-ка, «Суворов» вон там…
Он аккуратно положил сигару на стол и пригласил меня к иллюминатору.
Черная громада флагмана все так же тяжко сидела в воде, но фок-мачта его превратилась в праздник: флаги, множество разноцветных флагов. Я перевел взгляд на «Александра», потом на «Нахимова», «Аврору», остальных – и везде был этот трепещущий фестиваль цвета.
– Что это значит? – спросил я, хотя мгновенно все понял.
– А это значит, – любезно подсказал Лебедев, – дословно вот что: «Броненосцам, крейсерам, миноносцам и транспортам иметь завтра к 12 часам пары для 10-узлового хода».
Я молча к нему повернулся.
– Да, – сказал он. – Завтра. От Мадагаскара, как я и сказал, крейсер никто никуда не угонит, уже не успеет. А делать это посреди Индийского океана бессмысленно. Потому что кончится уголь. И потому что в нейтральных водах наши миноносцы быстро догонят любое судно, которое, как вы говорите, должно было в прошлый раз взять на борт заговорщиков и груз. Да и как это судно нас найдет? В общем, если что-то и произойдет, то по ту сторону океана. Ну а там… мы посмотрим.
Отход эскадры, да еще самой громадной в морской истории человечества, – это всегда хаос. Я еле успел прыгнуть в шлюпку, отвозившую на белый «Орел» мичмана Воропаева, с его болями в животе – доктор говорил, что нужна операция, и не самая простая; меня ссадили на берег, я побежал отправлять очерк обычной почтой, через месяц будет в «Ниве»… и запасать белье, рубашки, мысленно считая оставшиеся деньги. Помнится, я размышлял, что со мной будет, если меня забудут на берегу; но в любом случае в 12 часов дня эскадра превратилась в основание для сорока пяти почти вертикальных резких колонн черного дыма.
И еще два часа, после симфонии гремящих якорных цепей, она строилась в кильватерные колонны – восемь броненосцев, пятнадцатитысячетонных красавцев, и где-то впереди легкие крейсера «Светлана», «Алмаз», «Урал», и другие крейсера с флангов – я научился различать «Жемчуг» и «Терек»; и транспорты в середине, с «Орлом», приютом ангелов, среди них. И мы – как всегда последними: «Олег», «Аврора», наш «Донской».
Две белые французские миноноски торжественно эскортируют нас туда, где волна подхватывает бронированные корпуса и мягко толкает их вперед. Сначала на юг, вокруг Мадагаскара – и матросы затаивают дыхание. Но проходит день, и вот теперь все ясно. Курс – на северо-восток, наискосок через Индийский океан (я знал, мне сказал об этом Лебедев – но я молчал), к нашему Дальнему Востоку.
И еще: к этому острову мы пришли под вести о катастрофе Порт-Артура. Уходили мы от него под разговоры о другой такой же катастрофе. На этот раз – под Мукденом, в Маньчжурии: город сдан, у нас тридцать тысяч убитых, сорок тысяч сдавшихся в плен. Это была очень плохая война. И мы шли именно на нее.
Воздух на орудийной палубе был легким – крейсер шел полным ходом. Палуба продувалась насквозь. А вот лица были тяжелыми, потому что бессмысленная стоянка позади, и теперь ясно, куда идем и что нас там ждет.
– Господа, – начал я (и в очередной раз уловил ироничные взгляды), – в прошлый раз мы говорили о том, что такое вообще поэзия. Сегодня я боюсь вас удивить, но разговор будет еще сложнее.
– А сейчас все разговоры стали какие-то сложные, – буркнул кто-то сзади, но его зашикали.
– Что такое музыка, господа? – спросил я, не без ехидства глядя на Шкуру: вот тебе Надсон с его надрывной поэзией. – Почему музыка так важна для людей – ну, какие-то там звуки, мало ли их вокруг нас… а потому что музыка – это самая прямая и непосредственная запись человеческих чувств. Книги такого почти не умеют. Слово – это прежде всего смысл. Звук – это прежде всего чувство. Песня – и то и другое сразу.
Тут возник шум, заговорило много голосов – но ничего другого я и не ждал.
– И вот вам пример, господа, – продолжил я. – С первых дней путешествия вы могли слышать из кают-компании граммофон – звуки рояля.
Да, сказали мне мрачные лица. Слышали. Господа офицеры умеют развлекаться. Хотя и мы не скучаем.
– Того, кто написал эту музыку и кто сам сел за рояль, зовут Рахманинов. И его не знает никто, говорят, совсем молодой человек. Сейчас вся Россия такая – сотни, тысячи молодых талантов, о них никто не слышал, но дайте срок – это поколение себя еще покажет, зреет какой-то взрыв гениальности. И вот все мы слышали эти звуки, эти полонезы и эти фантазии, по нескольку раз. А дальше будет волшебство. Представим, что мы все останемся после этой войны живы… – Тут я обвел всех взглядом. – Представим себе, что через несколько лет, проходя по улице, мы услышим из открытого окна те же звуки клавиш. И мы вспомним запах этого моря… – Я протянул руку к открытому иллюминатору. – И лица друзей, которых, может, уже не будет. И это все равно что вернуться назад, вот в этот наш сегодняшний день. Вы знаете, эм-м-м, господа, вот я сейчас сижу и думаю: а что будет с этим Рахманиновым? Станет ли он знаменит, богат, хороший ли он вообще композитор? Кто же знает. Но если много людей, слушая его, невольно будут вспоминать вот такие неповторимые моменты своей жизни, то для них он… В общем, это мы и наша память чувств делает композиторов великими, а не они сами. Уж как им с нами повезет.
Меня слушают? Да еще как. Ну тогда я сейчас от музыки уведу разговор к неожиданному:
– Мы идем на «Дмитрии Донском» – так? Я сейчас думаю – вот при жизни самого Донского что помнили люди, побывавшие на Куликовом поле, об этом походе? И как помнили? У них там были гусли, пастушеские дудки – что угодно. И вот они, уже потом, слышат какую-то мелодию и вдруг до мелочей вспоминают, как шли через длинную степь, как ругали князя – куда ведет, ведь головы сложим. Это же они для нас сегодня герои, а тогда – все было, наверное, как всегда, пока драка не началась. И если бы не музыка, кто знает, как бы они вспоминали свое Куликово поле…
С задних рядов, где всегда помещаются хулиганы, раздался звон случайно задетых гитарных струн.
– А давайте! – протянул я туда руку. – А то я в прошлый раз просто читал стихи, а тут… А уже потом, если попросите, я расскажу вам, что такое опера и почему она такая. Опера – самая дикая и самая великолепная штука на свете…
Струны сзади зазвучали уверенно.
И уже потом, после затянувшегося вечера с оперой, я оказался за стаканом чая в углу (сидели здесь все просто на палубе), со мной были только Шкура и тот самый человек со злыми серыми глазами. Прочие держались от нас на расстоянии, там, где был гул шагов и приглушенное бормотание. «Они ведь здесь все знают, кто есть кто, и что с этими надо осторожнее», – подумал я.
– Рысков, баталер, матрос первой статьи, – представился наконец сероглазый, не сводя с меня взгляда.
И громко потянул чай.
– Вопрос к вам: что дальше? – негромко спросил он.
И тут я понял цену этого вопроса – в том числе представил, как меня, после неверного ответа, хватают за обе ноги и переваливают через борт, в ночную черноту моря… если я сейчас ошибусь хоть одним словом.
А то, что тут опять баталер – да ровно ничего не значит, но наводит на мысли.
Шкура молчал, его твердые щеки подсвечивались адским огнем самокрутки. Но я знал, что от моего ответа и для него тоже многое зависит.
Он же боится этого Рыскова, это ясно.
– Я долго думал, – сказал наконец я. – О том, что бросить бы все. Пытался что-то понять. И понял: а что, собственно, изменилось?
Мы все трое перевели дыхание и опустили носы к чайным стаканам. Немоляев по сути говорит, что ему все равно, кто там кого уничтожил, в верхушке заговора. А вот что он на самом деле думает – это уж другой вопрос.
– А как с этим? – последовал новый вопрос, с кивком подбородка вверх.
Шкура, с которым мы уже обсудили Дружинина, старательно не называя имен, замер снова.
Не то чтобы тут предлагалось вынести Дмитрию смертный приговор, подумалось мне, но мое слово может что-то значить: это даже как-то смешно, хотя и страшно.
– Он хочет, чтобы я ему помог, – процедил я после долгой паузы. И ведь просто сказал правду… Потом добавил: – Я думаю – а пусть все остается как есть. И еще думаю – как хорошо знать немногое.
– Ну гляди, – отозвался наконец сероглазый, перейдя на «ты», притом что имени своего – кроме «Рыскова» – не назвал.
Я когда-то мечтал об опасной жизни – она, оказывается, такая. И ничего хорошего.
А настоящая жизнь – вот, на кормовом балконе над кают-компанией, за бокалами белого вина с Дружининым, спокойным, задумчивым, ставшим более похожим на моряка – подтянутым каким-то.
И мы сидим, и белеет за кормой тугая пена двумя расходящимися реками, и там, где реки кончаются, больше ничего, черная пустота. Зато впереди и справа – цепочки корабельных огней, уходящих за горизонт, иногда проблеск искр из невидимых труб, изрыгающих невидимый дым.
Все вместе – движение, движение без остановки. Наконец-то движение.
Не знаю, как назвать начало нашего разговора: то ли я его инструктировал, то ли отчитывался.
– То есть все впустую – мы прикованы к этому пятачку палубы, ничего не можем сделать и вынуждены полагаться на Лебедева, – сказал после долгой паузы Дмитрий, уже нормально и естественно выглядящий в своем мичманском кителе.
– Рузская же на него полагалась, – напомнил я. – И бунт сорвался.
– И ее убили, – напомнил он.
– Дмитрий, чего вы больше хотите – чтобы корабль и золото дошли до Владивостока или чтобы лучше найти… одного человека, того, кого мы ищем?
Вот это был хороший вопрос.
– Уже не знаю, – честно признался он. – Золото важно, да. Но – ну как же так – ходит по земле… то есть по палубе…
– Новый Люцифер?
– А вот вы, Алексей, сами взгляните – каков портрет: он один из тех, кто знал все о заговоре, значит – участвовал в нем. Так?
– Так.
– А потом попросту поубивал прочих. Своих. И чужих. Чтобы самому взбунтовать несчастную команду и увезти груз. Это, по-вашему, не хуже ли Люцифера? Да я такого человека и представить не могу. Хоть посмотреть бы на него.
– А Перепелкина вы могли себе представить? Слушайте, более обаятельного человека трудно было сыскать. А вы какого-то черта с рогами себе представляете, хуже Люцифера. Глаза серые и тусклые, морда неприятная. А если это человек предельно обаятельный и несущий добро?
– Вы к чему это, Алексей?
– А вот представьте себе, что это лично Лебедев планировал захватить крейсер, увести подальше, распорядиться как-то золотом.
Дружинин молчал долго и даже перестал прикладываться к вину. Потом долго и осуждающе смотрел на меня. И мрачно молчал.
– Да-да, именно Лебедев. Вот такой, великолепный. А вам не приходило в голову, что вот если бы Лебедев решил перехватить заговор, то тут нам оставалось бы только святых выносить? И ведь тогда все концы бы сошлись, все загадки бы разрешились. Два ключевых игрока устранены, путь свободен, и мы против Лебедева – дети. Понимаете, Дмитрий, дело не в том, добрый человек перед нами или злой. А в том, что мы все заложники того, что именно этот человек считает добром. Может, у него такое добро, то есть такое добро, что никаких человеческих жизней не жалко – как вам?
Дружинин все-таки сделал большой глоток, потряс головой и попросил избавить его от моей философии. Я долго смеялся, и не очень веселым смехом.
– Алексей, с вами поговоришь и сразу вспомнишь, что начало нас всех раздирать пополам. Вы лучше на этой сходке записались бы в воздержавшиеся. Вы посмотрите, что у нас за кормой.
– Ничего.
– Вот именно. Мы из России уплыли менее полугода назад. А ее больше нет, похоже. И охранное отделение закрывают, и вас назначают товарищем министра… какого министра, не откажите?
– Ну просвещения, конечно. До главы Синода мне далеко.
– Вот, вы министр, на улицах убивают, заводы не работают. И Лебедев угоняет золото за горизонт. Пощадите.
– Хорошо, Дмитрий, а теперь посмотрите вперед. Что там?
– Корабли. Наши.
– А дальше по носу – снова Россия. Из нее уплыли, в нее приплыли. Из тоскливой осени в весну – в мае должны во Владивосток прийти. А там все уже будет снова хорошо. Ну чего вы хотели – прожили пару десятилетий тоски и убожества. И чтобы старый век мирно ушел? Баррикады эти – а куда они денутся, кроме как в мусор? Нельзя же так и жить на баррикадах. И шествия эти – вышел на них, но и вернулся. И вот входим мы с вами в прежний трактир, в мирной и новой России, и видим там все ту же компанию – веселый земец, молодые адвокаты и фельетонисты, помощник присяжного поверенного, секретарь радикальной газеты и я, вдохновенный беллетрист, если, конечно, министром не стал. Куда они все, по-вашему, денутся?
– И что они делают там, в этом трактире?
– А все то же. Обжорствуют, кушают казенку или что получше. Выдавливают из себя рабов, становятся свободными людьми свободной от старых дураков России.
– А вот как бы, пока свободные люди будут выдавливать из себя рабов, рабы не выдавили из России свободных людей.
– А так, что на ближайшие три-четыре недели крейсер превращается в почти изолированный остров. Сообщение между кораблями будет, но очень редкое. Вот посмотрите-ка, «Суворов» вон там…
Он аккуратно положил сигару на стол и пригласил меня к иллюминатору.
Черная громада флагмана все так же тяжко сидела в воде, но фок-мачта его превратилась в праздник: флаги, множество разноцветных флагов. Я перевел взгляд на «Александра», потом на «Нахимова», «Аврору», остальных – и везде был этот трепещущий фестиваль цвета.
– Что это значит? – спросил я, хотя мгновенно все понял.
– А это значит, – любезно подсказал Лебедев, – дословно вот что: «Броненосцам, крейсерам, миноносцам и транспортам иметь завтра к 12 часам пары для 10-узлового хода».
Я молча к нему повернулся.
– Да, – сказал он. – Завтра. От Мадагаскара, как я и сказал, крейсер никто никуда не угонит, уже не успеет. А делать это посреди Индийского океана бессмысленно. Потому что кончится уголь. И потому что в нейтральных водах наши миноносцы быстро догонят любое судно, которое, как вы говорите, должно было в прошлый раз взять на борт заговорщиков и груз. Да и как это судно нас найдет? В общем, если что-то и произойдет, то по ту сторону океана. Ну а там… мы посмотрим.
Отход эскадры, да еще самой громадной в морской истории человечества, – это всегда хаос. Я еле успел прыгнуть в шлюпку, отвозившую на белый «Орел» мичмана Воропаева, с его болями в животе – доктор говорил, что нужна операция, и не самая простая; меня ссадили на берег, я побежал отправлять очерк обычной почтой, через месяц будет в «Ниве»… и запасать белье, рубашки, мысленно считая оставшиеся деньги. Помнится, я размышлял, что со мной будет, если меня забудут на берегу; но в любом случае в 12 часов дня эскадра превратилась в основание для сорока пяти почти вертикальных резких колонн черного дыма.
И еще два часа, после симфонии гремящих якорных цепей, она строилась в кильватерные колонны – восемь броненосцев, пятнадцатитысячетонных красавцев, и где-то впереди легкие крейсера «Светлана», «Алмаз», «Урал», и другие крейсера с флангов – я научился различать «Жемчуг» и «Терек»; и транспорты в середине, с «Орлом», приютом ангелов, среди них. И мы – как всегда последними: «Олег», «Аврора», наш «Донской».
Две белые французские миноноски торжественно эскортируют нас туда, где волна подхватывает бронированные корпуса и мягко толкает их вперед. Сначала на юг, вокруг Мадагаскара – и матросы затаивают дыхание. Но проходит день, и вот теперь все ясно. Курс – на северо-восток, наискосок через Индийский океан (я знал, мне сказал об этом Лебедев – но я молчал), к нашему Дальнему Востоку.
И еще: к этому острову мы пришли под вести о катастрофе Порт-Артура. Уходили мы от него под разговоры о другой такой же катастрофе. На этот раз – под Мукденом, в Маньчжурии: город сдан, у нас тридцать тысяч убитых, сорок тысяч сдавшихся в плен. Это была очень плохая война. И мы шли именно на нее.
Воздух на орудийной палубе был легким – крейсер шел полным ходом. Палуба продувалась насквозь. А вот лица были тяжелыми, потому что бессмысленная стоянка позади, и теперь ясно, куда идем и что нас там ждет.
– Господа, – начал я (и в очередной раз уловил ироничные взгляды), – в прошлый раз мы говорили о том, что такое вообще поэзия. Сегодня я боюсь вас удивить, но разговор будет еще сложнее.
– А сейчас все разговоры стали какие-то сложные, – буркнул кто-то сзади, но его зашикали.
– Что такое музыка, господа? – спросил я, не без ехидства глядя на Шкуру: вот тебе Надсон с его надрывной поэзией. – Почему музыка так важна для людей – ну, какие-то там звуки, мало ли их вокруг нас… а потому что музыка – это самая прямая и непосредственная запись человеческих чувств. Книги такого почти не умеют. Слово – это прежде всего смысл. Звук – это прежде всего чувство. Песня – и то и другое сразу.
Тут возник шум, заговорило много голосов – но ничего другого я и не ждал.
– И вот вам пример, господа, – продолжил я. – С первых дней путешествия вы могли слышать из кают-компании граммофон – звуки рояля.
Да, сказали мне мрачные лица. Слышали. Господа офицеры умеют развлекаться. Хотя и мы не скучаем.
– Того, кто написал эту музыку и кто сам сел за рояль, зовут Рахманинов. И его не знает никто, говорят, совсем молодой человек. Сейчас вся Россия такая – сотни, тысячи молодых талантов, о них никто не слышал, но дайте срок – это поколение себя еще покажет, зреет какой-то взрыв гениальности. И вот все мы слышали эти звуки, эти полонезы и эти фантазии, по нескольку раз. А дальше будет волшебство. Представим, что мы все останемся после этой войны живы… – Тут я обвел всех взглядом. – Представим себе, что через несколько лет, проходя по улице, мы услышим из открытого окна те же звуки клавиш. И мы вспомним запах этого моря… – Я протянул руку к открытому иллюминатору. – И лица друзей, которых, может, уже не будет. И это все равно что вернуться назад, вот в этот наш сегодняшний день. Вы знаете, эм-м-м, господа, вот я сейчас сижу и думаю: а что будет с этим Рахманиновым? Станет ли он знаменит, богат, хороший ли он вообще композитор? Кто же знает. Но если много людей, слушая его, невольно будут вспоминать вот такие неповторимые моменты своей жизни, то для них он… В общем, это мы и наша память чувств делает композиторов великими, а не они сами. Уж как им с нами повезет.
Меня слушают? Да еще как. Ну тогда я сейчас от музыки уведу разговор к неожиданному:
– Мы идем на «Дмитрии Донском» – так? Я сейчас думаю – вот при жизни самого Донского что помнили люди, побывавшие на Куликовом поле, об этом походе? И как помнили? У них там были гусли, пастушеские дудки – что угодно. И вот они, уже потом, слышат какую-то мелодию и вдруг до мелочей вспоминают, как шли через длинную степь, как ругали князя – куда ведет, ведь головы сложим. Это же они для нас сегодня герои, а тогда – все было, наверное, как всегда, пока драка не началась. И если бы не музыка, кто знает, как бы они вспоминали свое Куликово поле…
С задних рядов, где всегда помещаются хулиганы, раздался звон случайно задетых гитарных струн.
– А давайте! – протянул я туда руку. – А то я в прошлый раз просто читал стихи, а тут… А уже потом, если попросите, я расскажу вам, что такое опера и почему она такая. Опера – самая дикая и самая великолепная штука на свете…
Струны сзади зазвучали уверенно.
И уже потом, после затянувшегося вечера с оперой, я оказался за стаканом чая в углу (сидели здесь все просто на палубе), со мной были только Шкура и тот самый человек со злыми серыми глазами. Прочие держались от нас на расстоянии, там, где был гул шагов и приглушенное бормотание. «Они ведь здесь все знают, кто есть кто, и что с этими надо осторожнее», – подумал я.
– Рысков, баталер, матрос первой статьи, – представился наконец сероглазый, не сводя с меня взгляда.
И громко потянул чай.
– Вопрос к вам: что дальше? – негромко спросил он.
И тут я понял цену этого вопроса – в том числе представил, как меня, после неверного ответа, хватают за обе ноги и переваливают через борт, в ночную черноту моря… если я сейчас ошибусь хоть одним словом.
А то, что тут опять баталер – да ровно ничего не значит, но наводит на мысли.
Шкура молчал, его твердые щеки подсвечивались адским огнем самокрутки. Но я знал, что от моего ответа и для него тоже многое зависит.
Он же боится этого Рыскова, это ясно.
– Я долго думал, – сказал наконец я. – О том, что бросить бы все. Пытался что-то понять. И понял: а что, собственно, изменилось?
Мы все трое перевели дыхание и опустили носы к чайным стаканам. Немоляев по сути говорит, что ему все равно, кто там кого уничтожил, в верхушке заговора. А вот что он на самом деле думает – это уж другой вопрос.
– А как с этим? – последовал новый вопрос, с кивком подбородка вверх.
Шкура, с которым мы уже обсудили Дружинина, старательно не называя имен, замер снова.
Не то чтобы тут предлагалось вынести Дмитрию смертный приговор, подумалось мне, но мое слово может что-то значить: это даже как-то смешно, хотя и страшно.
– Он хочет, чтобы я ему помог, – процедил я после долгой паузы. И ведь просто сказал правду… Потом добавил: – Я думаю – а пусть все остается как есть. И еще думаю – как хорошо знать немногое.
– Ну гляди, – отозвался наконец сероглазый, перейдя на «ты», притом что имени своего – кроме «Рыскова» – не назвал.
Я когда-то мечтал об опасной жизни – она, оказывается, такая. И ничего хорошего.
А настоящая жизнь – вот, на кормовом балконе над кают-компанией, за бокалами белого вина с Дружининым, спокойным, задумчивым, ставшим более похожим на моряка – подтянутым каким-то.
И мы сидим, и белеет за кормой тугая пена двумя расходящимися реками, и там, где реки кончаются, больше ничего, черная пустота. Зато впереди и справа – цепочки корабельных огней, уходящих за горизонт, иногда проблеск искр из невидимых труб, изрыгающих невидимый дым.
Все вместе – движение, движение без остановки. Наконец-то движение.
Не знаю, как назвать начало нашего разговора: то ли я его инструктировал, то ли отчитывался.
– То есть все впустую – мы прикованы к этому пятачку палубы, ничего не можем сделать и вынуждены полагаться на Лебедева, – сказал после долгой паузы Дмитрий, уже нормально и естественно выглядящий в своем мичманском кителе.
– Рузская же на него полагалась, – напомнил я. – И бунт сорвался.
– И ее убили, – напомнил он.
– Дмитрий, чего вы больше хотите – чтобы корабль и золото дошли до Владивостока или чтобы лучше найти… одного человека, того, кого мы ищем?
Вот это был хороший вопрос.
– Уже не знаю, – честно признался он. – Золото важно, да. Но – ну как же так – ходит по земле… то есть по палубе…
– Новый Люцифер?
– А вот вы, Алексей, сами взгляните – каков портрет: он один из тех, кто знал все о заговоре, значит – участвовал в нем. Так?
– Так.
– А потом попросту поубивал прочих. Своих. И чужих. Чтобы самому взбунтовать несчастную команду и увезти груз. Это, по-вашему, не хуже ли Люцифера? Да я такого человека и представить не могу. Хоть посмотреть бы на него.
– А Перепелкина вы могли себе представить? Слушайте, более обаятельного человека трудно было сыскать. А вы какого-то черта с рогами себе представляете, хуже Люцифера. Глаза серые и тусклые, морда неприятная. А если это человек предельно обаятельный и несущий добро?
– Вы к чему это, Алексей?
– А вот представьте себе, что это лично Лебедев планировал захватить крейсер, увести подальше, распорядиться как-то золотом.
Дружинин молчал долго и даже перестал прикладываться к вину. Потом долго и осуждающе смотрел на меня. И мрачно молчал.
– Да-да, именно Лебедев. Вот такой, великолепный. А вам не приходило в голову, что вот если бы Лебедев решил перехватить заговор, то тут нам оставалось бы только святых выносить? И ведь тогда все концы бы сошлись, все загадки бы разрешились. Два ключевых игрока устранены, путь свободен, и мы против Лебедева – дети. Понимаете, Дмитрий, дело не в том, добрый человек перед нами или злой. А в том, что мы все заложники того, что именно этот человек считает добром. Может, у него такое добро, то есть такое добро, что никаких человеческих жизней не жалко – как вам?
Дружинин все-таки сделал большой глоток, потряс головой и попросил избавить его от моей философии. Я долго смеялся, и не очень веселым смехом.
– Алексей, с вами поговоришь и сразу вспомнишь, что начало нас всех раздирать пополам. Вы лучше на этой сходке записались бы в воздержавшиеся. Вы посмотрите, что у нас за кормой.
– Ничего.
– Вот именно. Мы из России уплыли менее полугода назад. А ее больше нет, похоже. И охранное отделение закрывают, и вас назначают товарищем министра… какого министра, не откажите?
– Ну просвещения, конечно. До главы Синода мне далеко.
– Вот, вы министр, на улицах убивают, заводы не работают. И Лебедев угоняет золото за горизонт. Пощадите.
– Хорошо, Дмитрий, а теперь посмотрите вперед. Что там?
– Корабли. Наши.
– А дальше по носу – снова Россия. Из нее уплыли, в нее приплыли. Из тоскливой осени в весну – в мае должны во Владивосток прийти. А там все уже будет снова хорошо. Ну чего вы хотели – прожили пару десятилетий тоски и убожества. И чтобы старый век мирно ушел? Баррикады эти – а куда они денутся, кроме как в мусор? Нельзя же так и жить на баррикадах. И шествия эти – вышел на них, но и вернулся. И вот входим мы с вами в прежний трактир, в мирной и новой России, и видим там все ту же компанию – веселый земец, молодые адвокаты и фельетонисты, помощник присяжного поверенного, секретарь радикальной газеты и я, вдохновенный беллетрист, если, конечно, министром не стал. Куда они все, по-вашему, денутся?
– И что они делают там, в этом трактире?
– А все то же. Обжорствуют, кушают казенку или что получше. Выдавливают из себя рабов, становятся свободными людьми свободной от старых дураков России.
– А вот как бы, пока свободные люди будут выдавливать из себя рабов, рабы не выдавили из России свободных людей.