Дева в саду
Часть 61 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Тогда оставь меня в покое!
Лукас шумно сбежал с террасы и исчез. Маркус сел возле паланкина. Рот жгло. Он обхватил руками горящую голову и плакал. Прохожие принимали его за пьяного и деликатно обходили стороной. Маркус был совсем один.
Среди прочих в ту ночь пробежали мимо Маркуса Александр и Фредерика. Оба скрывались: Александр – от четы Перри, на минуту упустившей его из виду, когда вспыхнул ожесточенный спор, кому менять Томасу вонючий подгузник. Фредерика – от Эда, который, заметив ее, призывно защелкал пальцами в воздухе и начал проталкиваться к ней сквозь толпу. Он не был в числе приглашенных, но большинство гостей беспрепятственно приглашали сами себя. Эда можно было кое-как объяснить Уилки, но не Александру. Поэтому Фредерика объявила возлюбленному, что ей попросту необходимо на свежий воздух. Александр сказал, что это прекрасная идея, и они сбежали под слабые одобрительные возгласы и всеобщий смех. В темноте, слыша ее дыхание и летящие прыжки, Александр был к ней несказанно близок. Но в садике с нимфой все стало иначе. Они обнялись неловко и замерли, чувствуя каждый костистую неуступчивость другого. Обоим привиделись белые изгибы изящно-крепких икр и ягодиц Антеи. Александр не мог повалить Фредерику под куст. Фредерика не могла его игриво на это подвигнуть. Так и стояли, сплетясь, уже отвердевая углами по старой памяти детских игр в статуи. Фредерика что-то лепетала: пересказывала сомнительные комплименты, сценические накладки, смешные ошибки актеров. Александр молчал, погружая в молчание и ее. Наконец она затихла. Он приложил палец к ее холодным губам:
– Что же нам с тобой делать?
– …
– Может, лучше забыть эту историю?
– …
– Из нее ничего не выйдет хорошего.
– Но я же хочу тебя.
– …И если счастье – то такое крошечное…
– Ну и пусть! Я тебя хочу.
– Но что же нам делать?
Этого она не знала. Лечь в постель? Пожениться? Упиваться родством душ? Или вечно длить эту дивную, сладкую неопределенность?
– Пусть будет, как есть. Я так тебя люблю…
В ее голосе прозвучала грозно-повелительная нотка. Где-то на глубине Александр сознавал, что Фредерика всегда позаботится о себе, невзирая на последствия для окружающих. Он смотрел в ее бесцветное, хмурое, холодное лицо. Она была девочка Геката в полночном саду, божественная сучка, то ли созданная им, то ли вызванная из иных сфер. Неприкосновенная девочка, желать которую безопасно, потому что она недостижима. Александр сжал ее, и она ответила жадно, извиваясь, и он вдруг принялся лапать ее как бешеный. Она смеялась, смеялась, невинно-блудливая, и все теперь решала она, и Александр знал: как бы он ни противился, любопытство доведет дело до конца.
Три следующие недели они так были упоены друг другом и успехом, что его образ богини-сучки оделся новой иронией. Газеты, в духе той поры, фонтанировали восторгами. Пьесу объявили триумфом культуры, Александра – ярчайшей звездой на небосклоне драматургии со времен Бернарда Шоу. Лодж и Марина Йео получили свою долю преклонения. Что же до Фредерики и Уилки, то на их долю, по мнению остальных актеров, выпало внимание чрезмерное. Фредерика в пышном венке и газетном сереньком крапе смотрела на себя сурово и горделиво с первых страниц «Йоркшир пост» и «Манчестер гардиан». Дородные дамы и нервные юноши из женских журналов и местных газет желали знать тайну феноменального сценического успеха местной школьницы. Фредерика сообщала им, что хочет быть великой актрисой, как Марина Йео. Что «с изрядным трепетом» ждет результатов выпускных экзаменов, открывающих дорогу в университет. Что она «происходит из семьи словесников». Фредерика высказывала собственное мнение о девственности Елизаветы Тюдор. Фредерика играла себя в роли Фредерики.
Александр ездил в Манчестер и обсуждал на радио возрождение драмы в стихах. За большие деньги предлагали ему писать об истории, теории стиха и положении женщины в журналах академических, у́шло-передовых и попросту массовых. Александр пытался писать. С ним заговаривали насчет лондонской постановки «Астреи» – с некоторыми изменениями и полностью профессиональным составом. Всего этого они так жадно ждали, но теперь предложения и приглашения казались им не вполне реальными: так захвачены они были простой и насущной страстью. «Гнусный папаша», по выражению крайне довольной Фредерики, опамятовался и теперь носил в нагрудном кармане стопку газетных вырезок, где на фото его худенькая дочь восседала на камне, била кулаком о каменную стену, лежала, раскинувшись, на земле.
Остальная труппа стала хуже относиться к Фредерике, зазвучали слова «заносчивая» и «невыносимая», не всегда, впрочем, справедливые. Фредерика и впрямь пьяна была успехом. Она шагала по нагретому солнцем дягилю и смеясь вспоминала собственную фотографию рядом с карточками кинозвезд в витрине блесфордского фотоателье. Но к этим радостям примешивалось нарциссическое упоение собственным телом, наконец столь желанным Александру, и эта восторженная замкнутость на себе оскорбляла тех, кому вольно было оскорбляться. Александр хвалил Фредерику в интервью, и его похвалы появлялись в печати.
– «Игра, отмеченная глубочайшим интеллектом», – прочел ей как-то Уилки в садах Лонг-Ройстона. – «Удивительное чувство стиха». Твоя карьера сделана.
– С интеллектом у меня и правда все хорошо.
– О, об этом нам твердят до тошноты все, включая тебя. А как дела на прочих фронтах? Александр возлег с тобой? Соперницы сыплют тебе мышьяк?
Роман Александра и Фредерики сделался всеобщим достоянием прежде, чем сами они успели понять, что с ними, собственно, случилось. Труппа, как бывает в тесных коллективах, сделала крутой поворот и отныне восхищалась Фредерикой за упорство, с которым она «добилась» Александра, вопреки ему самому. Что не мешало той же труппе по-прежнему недолюбливать ее за безоглядный эгоизм, с которым она это проделала, равно как и за жадность к славе. (Уилки, не столь обуреваемый страстями, признанный оригинал, эрудит и «гений», на которого в Би-би-си уже заведена была собственная папка в отделе новой информации, имел к услугам нескольких агентов и весьма умело занимался саморекламой, не вызывая недобрых чувств.) Что до Александра, актеры капризно решили наградить его презрением за то, что поддался столь грубому натиску. Впрочем, особенно это не показывали: Александр написал великую пьесу, от которой на них падал весьма приятный отраженный свет. Зато покинутой Дженни оказывали множество мелких услуг. Куда бы ни пошли Александр с Фредерикой, туда обязательно пробирались мальчишки-сатиры, стоило им присесть на скамейку, придворные в елизаветинских шелках вывешивались из сводчатых окон, устремляя на них насмешливые взгляды, а порой открыто хихикая.
Александр был слишком потрясен событиями собственной жизни, чтобы обращать на это много внимания. Фредерика, привыкшая стоически переносить неприязнь из-за успехов в учебе, сумела почти столь же спокойно отнестись к неприязни из-за газетных статей, хоть свойства темперамента и не позволяли ей отвечать на это презрением или пытаться умилостивить зоилов. Трудней было выносить постоянное любопытство к ее любовной жизни: Фредерика мучилась и не могла ни воззвать к сочувствию, ни откупиться пикантными подробностями. Впрочем, с приходом успеха она сделалась более самодостаточна. Она еще всем им покажет. Кроме Александра. (Хотя и на его долю выпадали порой упреки в малодушии, от чего он испытывал некое мрачное удовольствие.) Ясно было, что долго так продолжаться не может. Что-то должно было произойти, сдвинуть дело с мертвой точки. Но что именно?
38. День святого Варфоломея
Двадцать четвертого августа, в День святого Варфоломея и Фредерикин день рождения по счастливому совпадению, почтальон принес конверт с результатами ее экзаменов. Было это в понедельник, пьеса шла последнюю неделю. Стефани рано утром отправилась в церковь Святого Варфоломея, отнести ему цветов. Украшение церкви цветами – еще одна обязанность супруги курата, которую она могла выполнять, не вызывая лишних вопросов. Она постаралась разузнать побольше о святом Варфоломее, но оказалось, что о нем мало что известно, за исключением его кровавой кончины. Апостол Варфоломей странствовал по Малой Азии, Северо-Западной Индии и Великой Армении, где с него заживо содрали кожу и обезглавили. Личность его в точности не установлена, вполне возможно, что он и Нафанаил из Каны Галилейской – один и тот же человек. Значит, о Варфоломее сказал Христос: «…вот подлинно Израильтянин, в котором нет лукавства»[314]. С передвижениями его тоже ясности нет: как выяснила Стефани, для древних греков и римлян «Индия» могла обозначать Аравию, Эфиопию, Ливию, Парфию, Персию или Мидию. Его странствия напоминали странствия Диониса из «Вакханок»[315]. Да и судьба, если вдуматься, тоже: освежеван, растерзан, возвращен к жизни… Недолгое время Стефани питала надежду, что церковь, где служит Дэниел, посвящена святому Варфоломею Даремскому, бенедиктинцу родом из Уитби, прожившему сорок два года анахоретом в келье Святого Кутберта где-то на островах Фарн и мирно почившему там около 1193 года. Но маленькая статуя святого в нише возле пасторской кафедры сжимала нож – орудие мученической смерти того, первого Варфоломея. К тому же в одном из приделов красовалась стенная роспись: увеличенная плохая копия Варфоломея работы Микеланджело. Святой мученик в псевдосикстинских облаках Страшного суда грозно спускался с небес, в одной руке сжимая нож, а в другой содранную кожу, и лицо на ней было – искаженное лицо Микеланджело. Стефани решила украсить и частично скрыть и роспись, и статую облаком полевых цветов.
Теперь, приглядевшись внимательно, можно было уже понять, что она беременна, и потому сегодня она выбрала просторную одежду хорошей прихожанки: плиссированное зеленое льняное платье-сарафан, что-то вроде мирского стихаря, который пристал бы и кухарке, и садовнице. В кармане секатор, на ногах добротные туфли без каблуков, в руке плетеная корзина с травами и цветами. Она еще могла ездить на велосипеде и медленно, с прямой спиной, тихонько катила по деревенским тропинкам, собирая белый дягиль и ромашки, зеленую чемерицу, розовый шиповник, никнущий колосками дикий овес и ячмень, бледные крапчатые наперстянки. Ей хотелось еще какое-то яркое пятно, алое, пунцовое или малиновое – в знак уважения к мученику, о жизни которого так мало известно. Но маки опадают раньше, чем успеваешь их срезать, а пионы, оставшиеся, были чересчур пышны и крупны для сплетаемой ею нежной дымки, зеленой, белой, золотой и бледно-пурпурной.
С некоторых пор здание церкви уже не было ей ненавистно, и в одиночестве, сплетая проволочные каркасы, наливая воду, пристраивая так и сяк цветочные стебли, она была счастлива. Впрочем, сегодня утром, как и в предыдущие дни, она была не одна. Лукас Симмонс в нелепой молитвенной позе ждал чего-то под колонной у Адской пасти. Стефани быстро глянула на него, беззвучно прошла к чаше со святой водой, догадалась, что нужен ей душистый горошек, который можно выпросить у миссис Элленби, что Лукас выглядит будто при смерти, что с Маркусом тоже могло что-то случиться, а может, и случилось уже, что Лукасу явно нужна помощь, но он молчит, и нарушать его молчание бестактно.
Так она молча работала, а Лукас молча молился или мучился, пока, мощно пахнув ветром, не распахнулась церковная дверь и ворвавшаяся Фредерика с грохотом не пронеслась по проходу.
– Смотри, смотри, – кричала она, размахивая листком и сама, похоже, ничего не замечая.
Стефани медленно поднялась с колен, взяла уже основательно захватанный и затрепанный листок и прочла столбик оценок, столь высоких, что в первую минуту трудно было поверить.
– Ну вот видишь! – сказала Стефани. – Рада? С днем рождения тебя!
Фредерика, скакавшая вокруг кафедры, задела букет дягиля, сбив с него целые облака пыльцы.
– Тише, тише, тут все хрупкое. Я знаешь сколько возилась?
– Миленько. Это для чего? Для праздника урожая?
– Что ты, дурочка, рано еще. Сегодня Варфоломеев день.
– Ну конечно, мой день рождения, день старинной резни и бойни. И я их всех наголову разбила, зарезала, и никто со мной не сравнится ни по оценкам, ни вообще.
– Не кричи в церкви. Люди за тишиной пришли.
Фредерика огляделась:
– Это кто? Он, что ли? А что он тут вообще делает? Он какой-то странный, у меня от него мурашки.
– Будь добра, замолчи. Тебя на всю церковь слышно.
– Ну и что? Я что угодно могу! Что угодно могу лучше всех прочих. Я могу…
– Можешь, только цветы мои оставь в покое, – как можно мягче ответила Стефани. Больше ей, собственно, нечего было сказать: нельзя ни выразить восхищение, ни предречь новые победы тому, кто восхищен собой до предела и в победах нисколько не сомневается.
– А еще случилось небывалое, Стеф! Папа решил отпраздновать мой день рождения! Настоящий банкет, торжество, с шампанским, с клубникой, и не дома, а в Учительском саду. А если дождь пойдет, то в галереях. Около полудня, в эту субботу, в день последнего спектакля. Он и меня-то послал, чтобы я позвала вас с Дэниелом. Сам-то он к вам, конечно, не пойдет… Я по дороге встретила Дэниела, и он мне сказал, что ты здесь. Да! Отец еще позвонил Александру, что безумно смешно по ряду причин. И все равно восторг! Я как по облакам сюда бежала.
– Смотри не споткнись, – отвечала Стефани, разумея не то стоявшую на полу корзину с цветами, не то жизнь в целом.
Фредерика размахивала руками и с опасной резвостью скакала по всему нефу. Когда в церковь вошел сперва Александр, а потом Дэниел, стало ясно, что Фредерика вознамерилась превратить церковь в подмостки триумфа и любовного свидания. Александр был похож на мотылька мужского пола, приманенного хитрой смесью меда и мускуса. Дэниел был похож сам на себя. Фредерика победно помахала им своим драгоценным листком. Лукас, по-прежнему закрыв глаза, стоял на коленях у колонны. Фредерика подпрыгнула, споткнулась о корзину и постаралась, чтобы поймал ее именно Александр.
Стефани повернулась к ним располневшей спиной и принялась устраивать колокольчики среди трав, сеявших вокруг капельки росы. Если не считать шиповника, летние цветы, нежной пеной полускрывшие мрачного святого, пахли живо и густо, но с горчинкой, с ядовитой зеленцой: чемерица, наперстянка, многоликие родственники цикуты. Душистый горошек был тут необходим. Подошел Дэниел, тяжелой и теплой ладонью ласково провел ей по спине, там, где уже начинали ныть мышцы.
Семейство Поттер, подумал Дэниел, до жестокости ненаблюдательно. Как можно не видеть ее бледность, отяжелевшее тело, новые, по-особому медленные движения? Поттеры только и говорят что об отметках: в тетрадях, в листках с распределением ролей, о тех отметках, что они так жаждут оставить на полях истории… Билл Поттер может не явиться на свадьбу старшей дочери, а явившись, устроить унизительную буффонаду, но он переступит через свою северную скупость и выставит шампанское в честь отличных отметок. Дэниел презирал это в Поттерах. Ему хватало воображения представить женщину, боящуюся боли, или мужчину, да что там – самого себя и всех отцов, которых знал, умевших и не умевших любить. Он мог представить, как будет любить своего сына, как не сможет избежать ошибок, воспитывая его. Но он не мог соотнести безликие, черные, плоские знаки с пониманием Расиновой страсти, заключенной в безупречный размер, с умением ясно написать хотя бы об ужасе «Гамлета» и «Лира». Дэниел не мечтал стать епископом и потому собственную бушующую энергию не объяснял честолюбием, как объяснял поттеровскую одержимость отметками.
Когда в церковь вошел Маркус, каждый из присутствующих решил, что тот ищет его. Фредерика ждала поздравлений с днем рождения и триумфом на экзаменах. Александр решил, что Маркус пришел за давно обещанным советом и помощью. Стефани решила, что брат, как и она, расстроен новым демаршем Билла, а может, болезненными воспоминаниями о том, как и из него отец пытался вырастить гения. Дэниел предположил что-то религиозное. Лукас Симмонс, как в последствии выяснилось, был уверен, что Маркус явился, услышав духовные вибрации, излучаемые им, – мотыльковую азбуку другого измерения.
Как бы то ни было, увидев их всех разом, Маркус замер в дверях, явно готовясь сбежать. Фредерика замахала ему своим листком и завопила про оценки. Стефани шагнула к нему, чтобы обнять. Александр полукруговым маневром скрылся за кафедрой. Симмонс открыл глаза, четким движением поднялся с колен, подошел к алтарной ограде и оттуда заговорил с Маркусом голосом резким и повелительным:
– Долго же ты не шел, получив от меня сигнал. Я знал, что мы здесь в безопасности. Нужна только молитва, молитва и подготовка. Я ждал, что будет много помех, так сказать, статических возмущений – мы не назовем их по имени даже здесь, – но я знал, что здесь они не осмелятся… По крайней мере, я готов был рискнуть, и я рискнул. Боже – да простится мне имя, сказанное всуе, – как я рад, что ты пришел. Они подключали батареи. Да-да, ужасные, адские батареи. Но ты пришел, значит мы выстоим.
Тут Лукас заметил остальных:
– Доброе утро, викарий, доброе утро, Александр. Не надеюсь, что вы пришли молитвой помочь мне в борьбе, и все же – доброе утро. Маркус!
Маркус встал, открыл рот, но звука не получилось. Хотел поднять руку и этого не смог. Но он не думал все же, ни минуты не думал, что это работа демонов или шаловливых электрических элементалей. Он стоял, ощущая запах дягиля – запах раскаленной обочины на фоне холодного запаха камня. Дэниел подошел к нему, и тогда Маркус, чуть пошатнувшись, протянул к нему руку. Дэниел сжал его ладонь.
– Скажи, как тебе помочь, – мягко проговорил он.
– Я не знаю.
Подошел Александр:
– Может, ты хочешь домой?
Маркус покачал головой.
– Тогда, может, к Дэниелу? – предложил Александр.
Маркус закивал. У него дрожали ноги во фланелевых брючках, он старался не смотреть ни на Адскую пасть, ни на преданного им Лукаса. Голова его гудела от сообщений невесть откуда. Крылатые змеи сворачивались в кольцо и снова разворачивались, в коробке мозга вспыхивал свет, белый, золотой, пурпурный. Тело его, как и предсказывал Лукас, могло в любую минуту рассеяться и исчезнуть, не оставив и горстки праха… А у Дэниела в квартире полно было до ужаса реальных, в чем-то даже утешительных подушек, и чайников, и прочих человечьих вещей. И если это не сокрушающие капканы и не окаменелые подобия, как у Капельного колодца Матушки Шиптон, в них можно вжаться и согреться. Маркус стиснул сухую, сильную руку Дэниела:
– Заберите меня к себе.
Дэниел тревожился о Лукасе, за исцеление души которого отвечал уж точно не меньше, чем за Маркуса, еще одну – в его практичном представлении – жертву культа отметок. Ду́ши, верней сказать, души, как у Лукаса, – накрепко захваченные одной идеей, – не входили в круг повседневных его забот, но, встретив такую, Дэниел всегда помогал, как только мог. Сейчас же прозрачный от ужаса Маркус вцепился в него, как утопающий, и Дэниел, конечно, выбрал его. Александр, ощущая одновременно свою ответственность и полную беспомощность, да и просто меньше опасаясь Маркуса, чем Лукаса, отправился вместе с Дэниелом отводить мальчика. Фредерика ринулась вслед за Александром.
Стефани взяла корзину и перешла к большой алебастровой вазе у алтарной ограды.
– Я украшаю церковь ко Дню святого Варфоломея, – мягко сказала она Лукасу.
Вблизи от него резко пахло потом, сладковатой помадой для волос, карболовым мылом и нездоровым дыханием. Уловив эту смесь, Стефани, чувствительная, как многие беременные, на миг ощутила дурноту. «Ужасная эта штука – английское воспитание, – подумала она. – Нужно спросить, что его так пугает. Предложить встать на колени рядом с ним. Сказать, что Маркус болен. Но я не могу. Не могу». Как можно тише она стала ходить по церкви: забрала зеленую лейку с водой, выбросила несколько завядших калл и гвоздик. На прошлой неделе цветами занималась миссис Элленби, у которой был более традиционный вкус…
– Вы присядьте, – сказала она наконец Лукасу, неловкая хозяйка в собственной церкви. Лукас, к ее удивлению, послушался: уселся, где стоял, на алтарные ступени и спрятал лицо в ладони. Стефани продолжала гнуть проволочки, не глядя на него. Лукас сказал – и это был жалкий отзвук его прежнего радостного голоса:
– Когда ждете малыша?
– Никто пока не знает, – быстро проговорила Стефани. – К Пасхе. Я имею в виду: никто пока не знает, потому что мы никому не говорили.
Лукас шумно сбежал с террасы и исчез. Маркус сел возле паланкина. Рот жгло. Он обхватил руками горящую голову и плакал. Прохожие принимали его за пьяного и деликатно обходили стороной. Маркус был совсем один.
Среди прочих в ту ночь пробежали мимо Маркуса Александр и Фредерика. Оба скрывались: Александр – от четы Перри, на минуту упустившей его из виду, когда вспыхнул ожесточенный спор, кому менять Томасу вонючий подгузник. Фредерика – от Эда, который, заметив ее, призывно защелкал пальцами в воздухе и начал проталкиваться к ней сквозь толпу. Он не был в числе приглашенных, но большинство гостей беспрепятственно приглашали сами себя. Эда можно было кое-как объяснить Уилки, но не Александру. Поэтому Фредерика объявила возлюбленному, что ей попросту необходимо на свежий воздух. Александр сказал, что это прекрасная идея, и они сбежали под слабые одобрительные возгласы и всеобщий смех. В темноте, слыша ее дыхание и летящие прыжки, Александр был к ней несказанно близок. Но в садике с нимфой все стало иначе. Они обнялись неловко и замерли, чувствуя каждый костистую неуступчивость другого. Обоим привиделись белые изгибы изящно-крепких икр и ягодиц Антеи. Александр не мог повалить Фредерику под куст. Фредерика не могла его игриво на это подвигнуть. Так и стояли, сплетясь, уже отвердевая углами по старой памяти детских игр в статуи. Фредерика что-то лепетала: пересказывала сомнительные комплименты, сценические накладки, смешные ошибки актеров. Александр молчал, погружая в молчание и ее. Наконец она затихла. Он приложил палец к ее холодным губам:
– Что же нам с тобой делать?
– …
– Может, лучше забыть эту историю?
– …
– Из нее ничего не выйдет хорошего.
– Но я же хочу тебя.
– …И если счастье – то такое крошечное…
– Ну и пусть! Я тебя хочу.
– Но что же нам делать?
Этого она не знала. Лечь в постель? Пожениться? Упиваться родством душ? Или вечно длить эту дивную, сладкую неопределенность?
– Пусть будет, как есть. Я так тебя люблю…
В ее голосе прозвучала грозно-повелительная нотка. Где-то на глубине Александр сознавал, что Фредерика всегда позаботится о себе, невзирая на последствия для окружающих. Он смотрел в ее бесцветное, хмурое, холодное лицо. Она была девочка Геката в полночном саду, божественная сучка, то ли созданная им, то ли вызванная из иных сфер. Неприкосновенная девочка, желать которую безопасно, потому что она недостижима. Александр сжал ее, и она ответила жадно, извиваясь, и он вдруг принялся лапать ее как бешеный. Она смеялась, смеялась, невинно-блудливая, и все теперь решала она, и Александр знал: как бы он ни противился, любопытство доведет дело до конца.
Три следующие недели они так были упоены друг другом и успехом, что его образ богини-сучки оделся новой иронией. Газеты, в духе той поры, фонтанировали восторгами. Пьесу объявили триумфом культуры, Александра – ярчайшей звездой на небосклоне драматургии со времен Бернарда Шоу. Лодж и Марина Йео получили свою долю преклонения. Что же до Фредерики и Уилки, то на их долю, по мнению остальных актеров, выпало внимание чрезмерное. Фредерика в пышном венке и газетном сереньком крапе смотрела на себя сурово и горделиво с первых страниц «Йоркшир пост» и «Манчестер гардиан». Дородные дамы и нервные юноши из женских журналов и местных газет желали знать тайну феноменального сценического успеха местной школьницы. Фредерика сообщала им, что хочет быть великой актрисой, как Марина Йео. Что «с изрядным трепетом» ждет результатов выпускных экзаменов, открывающих дорогу в университет. Что она «происходит из семьи словесников». Фредерика высказывала собственное мнение о девственности Елизаветы Тюдор. Фредерика играла себя в роли Фредерики.
Александр ездил в Манчестер и обсуждал на радио возрождение драмы в стихах. За большие деньги предлагали ему писать об истории, теории стиха и положении женщины в журналах академических, у́шло-передовых и попросту массовых. Александр пытался писать. С ним заговаривали насчет лондонской постановки «Астреи» – с некоторыми изменениями и полностью профессиональным составом. Всего этого они так жадно ждали, но теперь предложения и приглашения казались им не вполне реальными: так захвачены они были простой и насущной страстью. «Гнусный папаша», по выражению крайне довольной Фредерики, опамятовался и теперь носил в нагрудном кармане стопку газетных вырезок, где на фото его худенькая дочь восседала на камне, била кулаком о каменную стену, лежала, раскинувшись, на земле.
Остальная труппа стала хуже относиться к Фредерике, зазвучали слова «заносчивая» и «невыносимая», не всегда, впрочем, справедливые. Фредерика и впрямь пьяна была успехом. Она шагала по нагретому солнцем дягилю и смеясь вспоминала собственную фотографию рядом с карточками кинозвезд в витрине блесфордского фотоателье. Но к этим радостям примешивалось нарциссическое упоение собственным телом, наконец столь желанным Александру, и эта восторженная замкнутость на себе оскорбляла тех, кому вольно было оскорбляться. Александр хвалил Фредерику в интервью, и его похвалы появлялись в печати.
– «Игра, отмеченная глубочайшим интеллектом», – прочел ей как-то Уилки в садах Лонг-Ройстона. – «Удивительное чувство стиха». Твоя карьера сделана.
– С интеллектом у меня и правда все хорошо.
– О, об этом нам твердят до тошноты все, включая тебя. А как дела на прочих фронтах? Александр возлег с тобой? Соперницы сыплют тебе мышьяк?
Роман Александра и Фредерики сделался всеобщим достоянием прежде, чем сами они успели понять, что с ними, собственно, случилось. Труппа, как бывает в тесных коллективах, сделала крутой поворот и отныне восхищалась Фредерикой за упорство, с которым она «добилась» Александра, вопреки ему самому. Что не мешало той же труппе по-прежнему недолюбливать ее за безоглядный эгоизм, с которым она это проделала, равно как и за жадность к славе. (Уилки, не столь обуреваемый страстями, признанный оригинал, эрудит и «гений», на которого в Би-би-си уже заведена была собственная папка в отделе новой информации, имел к услугам нескольких агентов и весьма умело занимался саморекламой, не вызывая недобрых чувств.) Что до Александра, актеры капризно решили наградить его презрением за то, что поддался столь грубому натиску. Впрочем, особенно это не показывали: Александр написал великую пьесу, от которой на них падал весьма приятный отраженный свет. Зато покинутой Дженни оказывали множество мелких услуг. Куда бы ни пошли Александр с Фредерикой, туда обязательно пробирались мальчишки-сатиры, стоило им присесть на скамейку, придворные в елизаветинских шелках вывешивались из сводчатых окон, устремляя на них насмешливые взгляды, а порой открыто хихикая.
Александр был слишком потрясен событиями собственной жизни, чтобы обращать на это много внимания. Фредерика, привыкшая стоически переносить неприязнь из-за успехов в учебе, сумела почти столь же спокойно отнестись к неприязни из-за газетных статей, хоть свойства темперамента и не позволяли ей отвечать на это презрением или пытаться умилостивить зоилов. Трудней было выносить постоянное любопытство к ее любовной жизни: Фредерика мучилась и не могла ни воззвать к сочувствию, ни откупиться пикантными подробностями. Впрочем, с приходом успеха она сделалась более самодостаточна. Она еще всем им покажет. Кроме Александра. (Хотя и на его долю выпадали порой упреки в малодушии, от чего он испытывал некое мрачное удовольствие.) Ясно было, что долго так продолжаться не может. Что-то должно было произойти, сдвинуть дело с мертвой точки. Но что именно?
38. День святого Варфоломея
Двадцать четвертого августа, в День святого Варфоломея и Фредерикин день рождения по счастливому совпадению, почтальон принес конверт с результатами ее экзаменов. Было это в понедельник, пьеса шла последнюю неделю. Стефани рано утром отправилась в церковь Святого Варфоломея, отнести ему цветов. Украшение церкви цветами – еще одна обязанность супруги курата, которую она могла выполнять, не вызывая лишних вопросов. Она постаралась разузнать побольше о святом Варфоломее, но оказалось, что о нем мало что известно, за исключением его кровавой кончины. Апостол Варфоломей странствовал по Малой Азии, Северо-Западной Индии и Великой Армении, где с него заживо содрали кожу и обезглавили. Личность его в точности не установлена, вполне возможно, что он и Нафанаил из Каны Галилейской – один и тот же человек. Значит, о Варфоломее сказал Христос: «…вот подлинно Израильтянин, в котором нет лукавства»[314]. С передвижениями его тоже ясности нет: как выяснила Стефани, для древних греков и римлян «Индия» могла обозначать Аравию, Эфиопию, Ливию, Парфию, Персию или Мидию. Его странствия напоминали странствия Диониса из «Вакханок»[315]. Да и судьба, если вдуматься, тоже: освежеван, растерзан, возвращен к жизни… Недолгое время Стефани питала надежду, что церковь, где служит Дэниел, посвящена святому Варфоломею Даремскому, бенедиктинцу родом из Уитби, прожившему сорок два года анахоретом в келье Святого Кутберта где-то на островах Фарн и мирно почившему там около 1193 года. Но маленькая статуя святого в нише возле пасторской кафедры сжимала нож – орудие мученической смерти того, первого Варфоломея. К тому же в одном из приделов красовалась стенная роспись: увеличенная плохая копия Варфоломея работы Микеланджело. Святой мученик в псевдосикстинских облаках Страшного суда грозно спускался с небес, в одной руке сжимая нож, а в другой содранную кожу, и лицо на ней было – искаженное лицо Микеланджело. Стефани решила украсить и частично скрыть и роспись, и статую облаком полевых цветов.
Теперь, приглядевшись внимательно, можно было уже понять, что она беременна, и потому сегодня она выбрала просторную одежду хорошей прихожанки: плиссированное зеленое льняное платье-сарафан, что-то вроде мирского стихаря, который пристал бы и кухарке, и садовнице. В кармане секатор, на ногах добротные туфли без каблуков, в руке плетеная корзина с травами и цветами. Она еще могла ездить на велосипеде и медленно, с прямой спиной, тихонько катила по деревенским тропинкам, собирая белый дягиль и ромашки, зеленую чемерицу, розовый шиповник, никнущий колосками дикий овес и ячмень, бледные крапчатые наперстянки. Ей хотелось еще какое-то яркое пятно, алое, пунцовое или малиновое – в знак уважения к мученику, о жизни которого так мало известно. Но маки опадают раньше, чем успеваешь их срезать, а пионы, оставшиеся, были чересчур пышны и крупны для сплетаемой ею нежной дымки, зеленой, белой, золотой и бледно-пурпурной.
С некоторых пор здание церкви уже не было ей ненавистно, и в одиночестве, сплетая проволочные каркасы, наливая воду, пристраивая так и сяк цветочные стебли, она была счастлива. Впрочем, сегодня утром, как и в предыдущие дни, она была не одна. Лукас Симмонс в нелепой молитвенной позе ждал чего-то под колонной у Адской пасти. Стефани быстро глянула на него, беззвучно прошла к чаше со святой водой, догадалась, что нужен ей душистый горошек, который можно выпросить у миссис Элленби, что Лукас выглядит будто при смерти, что с Маркусом тоже могло что-то случиться, а может, и случилось уже, что Лукасу явно нужна помощь, но он молчит, и нарушать его молчание бестактно.
Так она молча работала, а Лукас молча молился или мучился, пока, мощно пахнув ветром, не распахнулась церковная дверь и ворвавшаяся Фредерика с грохотом не пронеслась по проходу.
– Смотри, смотри, – кричала она, размахивая листком и сама, похоже, ничего не замечая.
Стефани медленно поднялась с колен, взяла уже основательно захватанный и затрепанный листок и прочла столбик оценок, столь высоких, что в первую минуту трудно было поверить.
– Ну вот видишь! – сказала Стефани. – Рада? С днем рождения тебя!
Фредерика, скакавшая вокруг кафедры, задела букет дягиля, сбив с него целые облака пыльцы.
– Тише, тише, тут все хрупкое. Я знаешь сколько возилась?
– Миленько. Это для чего? Для праздника урожая?
– Что ты, дурочка, рано еще. Сегодня Варфоломеев день.
– Ну конечно, мой день рождения, день старинной резни и бойни. И я их всех наголову разбила, зарезала, и никто со мной не сравнится ни по оценкам, ни вообще.
– Не кричи в церкви. Люди за тишиной пришли.
Фредерика огляделась:
– Это кто? Он, что ли? А что он тут вообще делает? Он какой-то странный, у меня от него мурашки.
– Будь добра, замолчи. Тебя на всю церковь слышно.
– Ну и что? Я что угодно могу! Что угодно могу лучше всех прочих. Я могу…
– Можешь, только цветы мои оставь в покое, – как можно мягче ответила Стефани. Больше ей, собственно, нечего было сказать: нельзя ни выразить восхищение, ни предречь новые победы тому, кто восхищен собой до предела и в победах нисколько не сомневается.
– А еще случилось небывалое, Стеф! Папа решил отпраздновать мой день рождения! Настоящий банкет, торжество, с шампанским, с клубникой, и не дома, а в Учительском саду. А если дождь пойдет, то в галереях. Около полудня, в эту субботу, в день последнего спектакля. Он и меня-то послал, чтобы я позвала вас с Дэниелом. Сам-то он к вам, конечно, не пойдет… Я по дороге встретила Дэниела, и он мне сказал, что ты здесь. Да! Отец еще позвонил Александру, что безумно смешно по ряду причин. И все равно восторг! Я как по облакам сюда бежала.
– Смотри не споткнись, – отвечала Стефани, разумея не то стоявшую на полу корзину с цветами, не то жизнь в целом.
Фредерика размахивала руками и с опасной резвостью скакала по всему нефу. Когда в церковь вошел сперва Александр, а потом Дэниел, стало ясно, что Фредерика вознамерилась превратить церковь в подмостки триумфа и любовного свидания. Александр был похож на мотылька мужского пола, приманенного хитрой смесью меда и мускуса. Дэниел был похож сам на себя. Фредерика победно помахала им своим драгоценным листком. Лукас, по-прежнему закрыв глаза, стоял на коленях у колонны. Фредерика подпрыгнула, споткнулась о корзину и постаралась, чтобы поймал ее именно Александр.
Стефани повернулась к ним располневшей спиной и принялась устраивать колокольчики среди трав, сеявших вокруг капельки росы. Если не считать шиповника, летние цветы, нежной пеной полускрывшие мрачного святого, пахли живо и густо, но с горчинкой, с ядовитой зеленцой: чемерица, наперстянка, многоликие родственники цикуты. Душистый горошек был тут необходим. Подошел Дэниел, тяжелой и теплой ладонью ласково провел ей по спине, там, где уже начинали ныть мышцы.
Семейство Поттер, подумал Дэниел, до жестокости ненаблюдательно. Как можно не видеть ее бледность, отяжелевшее тело, новые, по-особому медленные движения? Поттеры только и говорят что об отметках: в тетрадях, в листках с распределением ролей, о тех отметках, что они так жаждут оставить на полях истории… Билл Поттер может не явиться на свадьбу старшей дочери, а явившись, устроить унизительную буффонаду, но он переступит через свою северную скупость и выставит шампанское в честь отличных отметок. Дэниел презирал это в Поттерах. Ему хватало воображения представить женщину, боящуюся боли, или мужчину, да что там – самого себя и всех отцов, которых знал, умевших и не умевших любить. Он мог представить, как будет любить своего сына, как не сможет избежать ошибок, воспитывая его. Но он не мог соотнести безликие, черные, плоские знаки с пониманием Расиновой страсти, заключенной в безупречный размер, с умением ясно написать хотя бы об ужасе «Гамлета» и «Лира». Дэниел не мечтал стать епископом и потому собственную бушующую энергию не объяснял честолюбием, как объяснял поттеровскую одержимость отметками.
Когда в церковь вошел Маркус, каждый из присутствующих решил, что тот ищет его. Фредерика ждала поздравлений с днем рождения и триумфом на экзаменах. Александр решил, что Маркус пришел за давно обещанным советом и помощью. Стефани решила, что брат, как и она, расстроен новым демаршем Билла, а может, болезненными воспоминаниями о том, как и из него отец пытался вырастить гения. Дэниел предположил что-то религиозное. Лукас Симмонс, как в последствии выяснилось, был уверен, что Маркус явился, услышав духовные вибрации, излучаемые им, – мотыльковую азбуку другого измерения.
Как бы то ни было, увидев их всех разом, Маркус замер в дверях, явно готовясь сбежать. Фредерика замахала ему своим листком и завопила про оценки. Стефани шагнула к нему, чтобы обнять. Александр полукруговым маневром скрылся за кафедрой. Симмонс открыл глаза, четким движением поднялся с колен, подошел к алтарной ограде и оттуда заговорил с Маркусом голосом резким и повелительным:
– Долго же ты не шел, получив от меня сигнал. Я знал, что мы здесь в безопасности. Нужна только молитва, молитва и подготовка. Я ждал, что будет много помех, так сказать, статических возмущений – мы не назовем их по имени даже здесь, – но я знал, что здесь они не осмелятся… По крайней мере, я готов был рискнуть, и я рискнул. Боже – да простится мне имя, сказанное всуе, – как я рад, что ты пришел. Они подключали батареи. Да-да, ужасные, адские батареи. Но ты пришел, значит мы выстоим.
Тут Лукас заметил остальных:
– Доброе утро, викарий, доброе утро, Александр. Не надеюсь, что вы пришли молитвой помочь мне в борьбе, и все же – доброе утро. Маркус!
Маркус встал, открыл рот, но звука не получилось. Хотел поднять руку и этого не смог. Но он не думал все же, ни минуты не думал, что это работа демонов или шаловливых электрических элементалей. Он стоял, ощущая запах дягиля – запах раскаленной обочины на фоне холодного запаха камня. Дэниел подошел к нему, и тогда Маркус, чуть пошатнувшись, протянул к нему руку. Дэниел сжал его ладонь.
– Скажи, как тебе помочь, – мягко проговорил он.
– Я не знаю.
Подошел Александр:
– Может, ты хочешь домой?
Маркус покачал головой.
– Тогда, может, к Дэниелу? – предложил Александр.
Маркус закивал. У него дрожали ноги во фланелевых брючках, он старался не смотреть ни на Адскую пасть, ни на преданного им Лукаса. Голова его гудела от сообщений невесть откуда. Крылатые змеи сворачивались в кольцо и снова разворачивались, в коробке мозга вспыхивал свет, белый, золотой, пурпурный. Тело его, как и предсказывал Лукас, могло в любую минуту рассеяться и исчезнуть, не оставив и горстки праха… А у Дэниела в квартире полно было до ужаса реальных, в чем-то даже утешительных подушек, и чайников, и прочих человечьих вещей. И если это не сокрушающие капканы и не окаменелые подобия, как у Капельного колодца Матушки Шиптон, в них можно вжаться и согреться. Маркус стиснул сухую, сильную руку Дэниела:
– Заберите меня к себе.
Дэниел тревожился о Лукасе, за исцеление души которого отвечал уж точно не меньше, чем за Маркуса, еще одну – в его практичном представлении – жертву культа отметок. Ду́ши, верней сказать, души, как у Лукаса, – накрепко захваченные одной идеей, – не входили в круг повседневных его забот, но, встретив такую, Дэниел всегда помогал, как только мог. Сейчас же прозрачный от ужаса Маркус вцепился в него, как утопающий, и Дэниел, конечно, выбрал его. Александр, ощущая одновременно свою ответственность и полную беспомощность, да и просто меньше опасаясь Маркуса, чем Лукаса, отправился вместе с Дэниелом отводить мальчика. Фредерика ринулась вслед за Александром.
Стефани взяла корзину и перешла к большой алебастровой вазе у алтарной ограды.
– Я украшаю церковь ко Дню святого Варфоломея, – мягко сказала она Лукасу.
Вблизи от него резко пахло потом, сладковатой помадой для волос, карболовым мылом и нездоровым дыханием. Уловив эту смесь, Стефани, чувствительная, как многие беременные, на миг ощутила дурноту. «Ужасная эта штука – английское воспитание, – подумала она. – Нужно спросить, что его так пугает. Предложить встать на колени рядом с ним. Сказать, что Маркус болен. Но я не могу. Не могу». Как можно тише она стала ходить по церкви: забрала зеленую лейку с водой, выбросила несколько завядших калл и гвоздик. На прошлой неделе цветами занималась миссис Элленби, у которой был более традиционный вкус…
– Вы присядьте, – сказала она наконец Лукасу, неловкая хозяйка в собственной церкви. Лукас, к ее удивлению, послушался: уселся, где стоял, на алтарные ступени и спрятал лицо в ладони. Стефани продолжала гнуть проволочки, не глядя на него. Лукас сказал – и это был жалкий отзвук его прежнего радостного голоса:
– Когда ждете малыша?
– Никто пока не знает, – быстро проговорила Стефани. – К Пасхе. Я имею в виду: никто пока не знает, потому что мы никому не говорили.