Дева в саду
Часть 23 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Откуда мне знать? Со мной уже много недель что-то не так. Я…
На описание табу у Маркуса было наложено табу. Он оборвал себя и свернулся комком под плащом.
– Продолжай, не молчи. Может быть, я помогу. Рассказывай.
– Я не могу сосредоточиться на том, что нужно. На учебе. Все отвлекаюсь, думаю не о том. Боюсь. Боюсь разных вещей, хотя знаю, что это глупость, что их не нужно… не нужно бояться. Боюсь крана, окна, лестницы. Вечно нервничаю о разном. Я чем-то болен, это ясно. А теперь еще это.
– Мы слишком многое спешим назвать болезнью, – сказал Симмонс, которого белый халат нежданно облек медицинским ореолом. – Вешаем ярлыки на все нерядовое, все, что заставляет отказаться от условностей, а ведь условности часто вредят нашему истинному благополучию. Может быть, есть важная причина, почему ты отвлекаешься. Продолжай, расскажи мне о свете.
Маркус закрыл глаза. Симмонс вдруг крепко сжал ему плечо и тут же отдернулся.
– Это игровые поля. Мне там всегда не по себе. Могу забыть, где я, могу потерять… Могу рассеяться, – сказал он, важное слово предлагая учителю, как пароль или заложника.
– Рассеяться значит выйти из тела?
– Я не знаю, что вы имеете в виду. Можно, наверно, и так сказать. Это технический прием, трюк. Когда я был маленький, я это делал, когда сам хотел. А теперь оно на меня находит.
– Техника, прием… Хорошо, отлично! И ты можешь это делать по желанию?
– Я это не люблю. Теперь уже нет.
Симмонс просиял улыбкой:
– И из-за этого приема у тебя был сегодня шок? Из-за него был свет?
– Нет-нет. Нет. Я вообще ничего не делал. Точно. Это сущность сделала. Это она.
– Уже лучше. Теперь скажи, что именно она сделала?
– Я не могу… Это было страшно. Она меня затеснила, зажала. Я боялся, что… что она меня уничтожит.
Симмонс возбужденно потирал руки.
– И ты решил, что с тобой что-то не так?
– Я же говорил. Мне было страшно. Я распадался, не мог себя удержать.
– Может, и не нужно было. Может, тебе предстала некая Сила.
То, как Симмонс принял его рассказ, одновременно ободряло и тревожило Маркуса. Ободряла легкость, с какой учитель распознавал и именовал вещи, которые, как с ужасом думал Маркус, случались с ним одним. Тревожило то, что у Симмонса, кажется, были некие намерения, планы, образ будущего, а Маркус вовсе не был уверен, что все это ему нужно.
– Для этих вещей есть термин, Маркус. Фотизм. Световые потоки и ореолы, часто возникающие в миг откровения. Это известное явление.
– Фотизм, – неуверенно повторил Маркус. Кажется, можно было уже приподняться и сесть.
– Об истоках его ученые, конечно, спорят. Но само явление известно, описано и обсуждается.
– Да?
– Боже! – вскричал Симмонс. – Да разве ты не понимаешь, что пережил, возможно, то же, что Савл на пути в Дамаск?[113] То, что пастухи видели в полях по ночам? Всем им было страшно – до ужаса. И тебе должно быть страшно, потому что это не шутка. Нужно уметь выдерживать такое, отвечать. А ты не умеешь.
– Я вам говорил, что в Бога не верю.
– А я тебе говорил, что это не важно. Верил бы только Он в тебя. Когда начался фотизм, ты что-то сказал?
– Я сказал: «Господи».
– Вот именно.
– Да ведь все же это говорят. Постоянно. Это ничего не значит.
– Незначащего не бывает. Слово без причины не молвится, и я заранее знал, что ты тогда сказал.
– Каждому могло…
– С тобой случается слишком много совпадений. Из которых важнейшее – встреча со мной. Эти силы, которых ты справедливо боишься, – я знаю способы стать их проводником. Я учусь тренировать сознание. Да, это медитация, если желаешь, но на научной основе. И вот ты пришел ко мне. Ты можешь сейчас убежать, но Бог устроит тебе шок посильней, и ты вернешься.
– Нет.
– А я говорю – да. Как проявилась Сила?
– Она как-то изменила мое чувство масштаба.
– Ты что-то видел?
– Геометрическую фигуру.
Симмонс пришел в возбужденное движение. Он принес опешившему Маркусу карандаш и бумагу и вынудил его фигуру нарисовать.
На бумаге она выглядела обыкновенно, но память о ней еще отзывалась опасностью.
– Это знак бесконечности, – объявил Симмонс.
Маркус робко заметил, что фигура походила на зажигательное стекло.
– Тоже знак бесконечности. Бесконечной энергии, проходящей через некую точку.
Он станет… да, он станет нашей мантрой, предметом совместного созерцания и медитации.
Маркус молча смотрел на символ бесконечности. Теперь, когда им занялся Симмонс, символ, казалось, уменьшился. Вообще все уменьшалось, делалось нестрашным в оболочке из быстрых Симмонсовых слов, хотя сам-то он стремился все оболочки снять. Тайна была названа, и вот уже она отдалялась, таяла, становясь впервые лучистой и желанной.
Симмонс, ясный и здравомыслящий, оперся на учительский стол и начал рассказывать.
– Мудрецы Ренессанса извратили связь между Человеком и Духом. Они возродили древнюю идею язычников, что человек – мера всех вещей[114]. Это, конечно, абсурд. Идея нанесла нам неизмеримый вред. Вместо бесконечности нам пришлось довольствоваться кругом, где точка нам доступна. – Рядом со знаком бесконечности Симмонс нарисовал приблизительную версию Леонардова человека в микрокосме и безмятежно улыбнулся. – Они волховали посредством ложных образов. С тех самых пор мы живем в антропоцентрической вселенной, закрыв глаза и уши, замкнув разум. То, что мы зовем религией, вместо нечеловеческого Духа, служит человеку, морали, прогрессу, а все это гораздо менее важно. Потом зародилась современная наука. Казалось бы, она должна была дать им хоть скромное представление о нечеловеческих Силах. Но нет, они лишь возвели антропоцентризм в новую, чудовищную степень. Человек – господин всех вещей, сказали они. А это, Маркус, волхованье черное. От него была Хиросима и сатанинские фабрики[115]. Разумеется, через науку можно было снова прийти к древнему знанию: в схеме Мироздания Человеку отведено место посредника между Чистым Духом и Чистой Материей. Но мудрецы всё болтали о непобедимом человеческом духе, о пустых небесах и упустили свой шанс. В том числе – шанс изведать сполна, описать или даже попросту осознать опыты наподобие того, что пережил ты.
Симмонс, как и в первый раз, вспотел. Лицо его дергалось. Маркус наблюдал все это с какой-то оцепенелой тревогой. К Симмонсу его влекли пока что не теории, а его уверенная повадка, его твидовая нормальность – та самая, что, отталкивая, неодолимо прельщала всех младших Поттеров. Когда Симмонс приходил в это странное возбуждение, Маркус терялся. Но сегодня вдохновение, если можно так выразиться, во многом сливалось с уверенностью, и Симмонс не был целиком глух к переменам Маркусова состояния.
– Ты не доверяешь языку! Понимаю. Наука тебя не страшит, у нее на все есть термины. А для Этого настоящих слов нет. И естественно: Человек посвятил себя соматическим формам, а о духовных забыл. Я вижу, как тебе претит говорить со мной об алхимии, аурах, даже ангелах. Это лишь убогие обозначения того, что мы не смогли понять в полноте… И знаешь, я верю… верю, что мир стремится уйти от плоти к Духу… Вот. Я это все записал. Немного путано, конечно. Прочти.
Он вытащил из портфеля стопку размноженных листков:
– Прочти. Может быть, это окажется тебе полезно…
Текст слеповатый, бумага мягкая, много листанная. Маркус прочел:
ЗАМЫСЕЛ и СХЕМА
Писано Лукасом Симмонсом, магистром ест. наук,
к Вящей Славе Создателя.
Дабы явить в их Вечном Развитии ЗАМЫСЕЛ и СХЕМУ,
в коих и с коими в согласии мы, по Воле ЕГО, должны
Сыграть свою Роль.
– Я думаю, мы могли бы с тобой поработать к взаимной пользе. Решать тебе. Если, конечно, – Симмонс рассмеялся, – не вмешаются Высшие Силы. На первом этапе прочти мою работу. Может, у тебя будут какие-то комментарии. Так мы подготовим поле деятельности. А потом, наверное, проведем пару экспериментов.
– Что мне делать?
– В каком смысле «делать»?
– Что мне сейчас делать? Мне плохо. Очень.
– Сейчас… Сейчас я пойду в инкубатор и скажу, что тебе стало дурно в лаборатории. И пускай сестра тебе даст отлежаться. Я бы тебя отвел, но не стоит давать повод к лишним разговорам. Мы должны беречь наши тайны… А сестре скажешь, что плохо себя почувствовал.
– Плохо.
– Именно. Жду новой встречи.
Симмонс не сказал, когда будет эта встреча, но Маркус был теперь уверен не меньше его, что некая сила обо всем позаботится.
13. В логове гуманиста
Лонг-Ройстон с первого взгляда не понравился Фредерике. А ведь она хотела его полюбить. Он был на ступень – и даже на несколько – вовне и превыше Блесфорда. В каком-то смысле это был анти-Блесфорд. Подобно Эвересту, наконец покоренному в тот год, Лонг-Ройстон был общеизвестен и при этом совершенно недосягаем. Но теперь, приглашенная самим хозяином, Фредерика шагала по его садам, разбитым в примерном соответствии с наставлениями Бэкона[116]. Весна была сизая, зверская, но в низких каменных оградках цветы, предписанные апрелю, стойко боролись за жизнь. Бэкон любил, чтобы воздух веял цветами. Фредерика вдохнула поглубже и различила белую махровую фиалку, лакфиоль, левкой, первоцветы-барашки, флорентийский ирис, всевозможные лилии, розмарин, тюльпан, пион, бледный нарцисс, испанскую суллу, вишню, терн и домашнюю сливу в цвету, боярышник, одевшийся листочками, и сирень[117]. Все это значилось в брошюрках с изящными рисунками, что раздавали тут на Пасху и в июне, когда садовые врата распахивали для публики. Ver perpetuum[118], писал Бэкон, можно создать везде. Даже в северном Йоркшире, где ветра с болот немалый наносят ущерб. Фредерика хрустела по гравию Большой террасы. Скоро здесь будет пьеса. Дыханье цветов несказанно слаще в воздухе, чем в руке. Лакфиоль отменно хороша бывает, посаженная под окном спальни или гостиной. Бэкон прав. Но три цветка упоительней всего пахнут, когда по ним ступают и раздавливают под ногой. Это черноголовник, дикий тимьян и водяная мята. Нужно поэтому сеять их густо в аллеях, дабы, идя или прогуливаясь, наслаждаться благоуханием. Кроу позаботился и об этом наслаждении. В переплетающихся аллеях, попирая цветы, шли и прогуливались самые разные люди: знакомые, незнакомые, виденные на фотографиях и плакатах.
«Начало веселий», – вдохновенно подумала Фредерика.
На описание табу у Маркуса было наложено табу. Он оборвал себя и свернулся комком под плащом.
– Продолжай, не молчи. Может быть, я помогу. Рассказывай.
– Я не могу сосредоточиться на том, что нужно. На учебе. Все отвлекаюсь, думаю не о том. Боюсь. Боюсь разных вещей, хотя знаю, что это глупость, что их не нужно… не нужно бояться. Боюсь крана, окна, лестницы. Вечно нервничаю о разном. Я чем-то болен, это ясно. А теперь еще это.
– Мы слишком многое спешим назвать болезнью, – сказал Симмонс, которого белый халат нежданно облек медицинским ореолом. – Вешаем ярлыки на все нерядовое, все, что заставляет отказаться от условностей, а ведь условности часто вредят нашему истинному благополучию. Может быть, есть важная причина, почему ты отвлекаешься. Продолжай, расскажи мне о свете.
Маркус закрыл глаза. Симмонс вдруг крепко сжал ему плечо и тут же отдернулся.
– Это игровые поля. Мне там всегда не по себе. Могу забыть, где я, могу потерять… Могу рассеяться, – сказал он, важное слово предлагая учителю, как пароль или заложника.
– Рассеяться значит выйти из тела?
– Я не знаю, что вы имеете в виду. Можно, наверно, и так сказать. Это технический прием, трюк. Когда я был маленький, я это делал, когда сам хотел. А теперь оно на меня находит.
– Техника, прием… Хорошо, отлично! И ты можешь это делать по желанию?
– Я это не люблю. Теперь уже нет.
Симмонс просиял улыбкой:
– И из-за этого приема у тебя был сегодня шок? Из-за него был свет?
– Нет-нет. Нет. Я вообще ничего не делал. Точно. Это сущность сделала. Это она.
– Уже лучше. Теперь скажи, что именно она сделала?
– Я не могу… Это было страшно. Она меня затеснила, зажала. Я боялся, что… что она меня уничтожит.
Симмонс возбужденно потирал руки.
– И ты решил, что с тобой что-то не так?
– Я же говорил. Мне было страшно. Я распадался, не мог себя удержать.
– Может, и не нужно было. Может, тебе предстала некая Сила.
То, как Симмонс принял его рассказ, одновременно ободряло и тревожило Маркуса. Ободряла легкость, с какой учитель распознавал и именовал вещи, которые, как с ужасом думал Маркус, случались с ним одним. Тревожило то, что у Симмонса, кажется, были некие намерения, планы, образ будущего, а Маркус вовсе не был уверен, что все это ему нужно.
– Для этих вещей есть термин, Маркус. Фотизм. Световые потоки и ореолы, часто возникающие в миг откровения. Это известное явление.
– Фотизм, – неуверенно повторил Маркус. Кажется, можно было уже приподняться и сесть.
– Об истоках его ученые, конечно, спорят. Но само явление известно, описано и обсуждается.
– Да?
– Боже! – вскричал Симмонс. – Да разве ты не понимаешь, что пережил, возможно, то же, что Савл на пути в Дамаск?[113] То, что пастухи видели в полях по ночам? Всем им было страшно – до ужаса. И тебе должно быть страшно, потому что это не шутка. Нужно уметь выдерживать такое, отвечать. А ты не умеешь.
– Я вам говорил, что в Бога не верю.
– А я тебе говорил, что это не важно. Верил бы только Он в тебя. Когда начался фотизм, ты что-то сказал?
– Я сказал: «Господи».
– Вот именно.
– Да ведь все же это говорят. Постоянно. Это ничего не значит.
– Незначащего не бывает. Слово без причины не молвится, и я заранее знал, что ты тогда сказал.
– Каждому могло…
– С тобой случается слишком много совпадений. Из которых важнейшее – встреча со мной. Эти силы, которых ты справедливо боишься, – я знаю способы стать их проводником. Я учусь тренировать сознание. Да, это медитация, если желаешь, но на научной основе. И вот ты пришел ко мне. Ты можешь сейчас убежать, но Бог устроит тебе шок посильней, и ты вернешься.
– Нет.
– А я говорю – да. Как проявилась Сила?
– Она как-то изменила мое чувство масштаба.
– Ты что-то видел?
– Геометрическую фигуру.
Симмонс пришел в возбужденное движение. Он принес опешившему Маркусу карандаш и бумагу и вынудил его фигуру нарисовать.
На бумаге она выглядела обыкновенно, но память о ней еще отзывалась опасностью.
– Это знак бесконечности, – объявил Симмонс.
Маркус робко заметил, что фигура походила на зажигательное стекло.
– Тоже знак бесконечности. Бесконечной энергии, проходящей через некую точку.
Он станет… да, он станет нашей мантрой, предметом совместного созерцания и медитации.
Маркус молча смотрел на символ бесконечности. Теперь, когда им занялся Симмонс, символ, казалось, уменьшился. Вообще все уменьшалось, делалось нестрашным в оболочке из быстрых Симмонсовых слов, хотя сам-то он стремился все оболочки снять. Тайна была названа, и вот уже она отдалялась, таяла, становясь впервые лучистой и желанной.
Симмонс, ясный и здравомыслящий, оперся на учительский стол и начал рассказывать.
– Мудрецы Ренессанса извратили связь между Человеком и Духом. Они возродили древнюю идею язычников, что человек – мера всех вещей[114]. Это, конечно, абсурд. Идея нанесла нам неизмеримый вред. Вместо бесконечности нам пришлось довольствоваться кругом, где точка нам доступна. – Рядом со знаком бесконечности Симмонс нарисовал приблизительную версию Леонардова человека в микрокосме и безмятежно улыбнулся. – Они волховали посредством ложных образов. С тех самых пор мы живем в антропоцентрической вселенной, закрыв глаза и уши, замкнув разум. То, что мы зовем религией, вместо нечеловеческого Духа, служит человеку, морали, прогрессу, а все это гораздо менее важно. Потом зародилась современная наука. Казалось бы, она должна была дать им хоть скромное представление о нечеловеческих Силах. Но нет, они лишь возвели антропоцентризм в новую, чудовищную степень. Человек – господин всех вещей, сказали они. А это, Маркус, волхованье черное. От него была Хиросима и сатанинские фабрики[115]. Разумеется, через науку можно было снова прийти к древнему знанию: в схеме Мироздания Человеку отведено место посредника между Чистым Духом и Чистой Материей. Но мудрецы всё болтали о непобедимом человеческом духе, о пустых небесах и упустили свой шанс. В том числе – шанс изведать сполна, описать или даже попросту осознать опыты наподобие того, что пережил ты.
Симмонс, как и в первый раз, вспотел. Лицо его дергалось. Маркус наблюдал все это с какой-то оцепенелой тревогой. К Симмонсу его влекли пока что не теории, а его уверенная повадка, его твидовая нормальность – та самая, что, отталкивая, неодолимо прельщала всех младших Поттеров. Когда Симмонс приходил в это странное возбуждение, Маркус терялся. Но сегодня вдохновение, если можно так выразиться, во многом сливалось с уверенностью, и Симмонс не был целиком глух к переменам Маркусова состояния.
– Ты не доверяешь языку! Понимаю. Наука тебя не страшит, у нее на все есть термины. А для Этого настоящих слов нет. И естественно: Человек посвятил себя соматическим формам, а о духовных забыл. Я вижу, как тебе претит говорить со мной об алхимии, аурах, даже ангелах. Это лишь убогие обозначения того, что мы не смогли понять в полноте… И знаешь, я верю… верю, что мир стремится уйти от плоти к Духу… Вот. Я это все записал. Немного путано, конечно. Прочти.
Он вытащил из портфеля стопку размноженных листков:
– Прочти. Может быть, это окажется тебе полезно…
Текст слеповатый, бумага мягкая, много листанная. Маркус прочел:
ЗАМЫСЕЛ и СХЕМА
Писано Лукасом Симмонсом, магистром ест. наук,
к Вящей Славе Создателя.
Дабы явить в их Вечном Развитии ЗАМЫСЕЛ и СХЕМУ,
в коих и с коими в согласии мы, по Воле ЕГО, должны
Сыграть свою Роль.
– Я думаю, мы могли бы с тобой поработать к взаимной пользе. Решать тебе. Если, конечно, – Симмонс рассмеялся, – не вмешаются Высшие Силы. На первом этапе прочти мою работу. Может, у тебя будут какие-то комментарии. Так мы подготовим поле деятельности. А потом, наверное, проведем пару экспериментов.
– Что мне делать?
– В каком смысле «делать»?
– Что мне сейчас делать? Мне плохо. Очень.
– Сейчас… Сейчас я пойду в инкубатор и скажу, что тебе стало дурно в лаборатории. И пускай сестра тебе даст отлежаться. Я бы тебя отвел, но не стоит давать повод к лишним разговорам. Мы должны беречь наши тайны… А сестре скажешь, что плохо себя почувствовал.
– Плохо.
– Именно. Жду новой встречи.
Симмонс не сказал, когда будет эта встреча, но Маркус был теперь уверен не меньше его, что некая сила обо всем позаботится.
13. В логове гуманиста
Лонг-Ройстон с первого взгляда не понравился Фредерике. А ведь она хотела его полюбить. Он был на ступень – и даже на несколько – вовне и превыше Блесфорда. В каком-то смысле это был анти-Блесфорд. Подобно Эвересту, наконец покоренному в тот год, Лонг-Ройстон был общеизвестен и при этом совершенно недосягаем. Но теперь, приглашенная самим хозяином, Фредерика шагала по его садам, разбитым в примерном соответствии с наставлениями Бэкона[116]. Весна была сизая, зверская, но в низких каменных оградках цветы, предписанные апрелю, стойко боролись за жизнь. Бэкон любил, чтобы воздух веял цветами. Фредерика вдохнула поглубже и различила белую махровую фиалку, лакфиоль, левкой, первоцветы-барашки, флорентийский ирис, всевозможные лилии, розмарин, тюльпан, пион, бледный нарцисс, испанскую суллу, вишню, терн и домашнюю сливу в цвету, боярышник, одевшийся листочками, и сирень[117]. Все это значилось в брошюрках с изящными рисунками, что раздавали тут на Пасху и в июне, когда садовые врата распахивали для публики. Ver perpetuum[118], писал Бэкон, можно создать везде. Даже в северном Йоркшире, где ветра с болот немалый наносят ущерб. Фредерика хрустела по гравию Большой террасы. Скоро здесь будет пьеса. Дыханье цветов несказанно слаще в воздухе, чем в руке. Лакфиоль отменно хороша бывает, посаженная под окном спальни или гостиной. Бэкон прав. Но три цветка упоительней всего пахнут, когда по ним ступают и раздавливают под ногой. Это черноголовник, дикий тимьян и водяная мята. Нужно поэтому сеять их густо в аллеях, дабы, идя или прогуливаясь, наслаждаться благоуханием. Кроу позаботился и об этом наслаждении. В переплетающихся аллеях, попирая цветы, шли и прогуливались самые разные люди: знакомые, незнакомые, виденные на фотографиях и плакатах.
«Начало веселий», – вдохновенно подумала Фредерика.