Дальгрен
Часть 77 из 208 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он записал другие слова (не вполне даже узнав последние пять), и тут мускулы спины опять резануло серпом, живот заколотился о край стойки, а внутри глазных шаров приключилась какая-то ужасная сияющая слепота.
Эти женщины, подумал он, эти мужчины, что прочтут меня через сотню лет, – они… но никакой предикат не закрепил фантазии. Он потряс головой и задохнулся. Ловя ртом воздух, попытался перечесть, что написал, и почувствовал, как рука поползла перечеркивать банальности, что высасывали всю энергию: «…рыть…». Вот тебе слово (глагол!), и он смотрел, как те, что стоят с флангов, вдруг забирают у слова остроту и оно теряет всю свою убийственную силу, становится дряблым и архаичным. Пиши; он шевельнул рукой (когда будешь переписывать, помни, постарался запомнить он, что эти закорючки – буквы «…тр…»), и нацарапал буквы, что приближались к звукам, которые грызли корень языка. «Оыннн…» – вот какой звук рвался из носа.
Однажды я… на сей раз принесло свет; и страх в парке, воспоминания обо всех страхах, что марали и марали, точно время, точно грязь, стирали и страницу, и ручку, и стойку. Сердце колотилось, из носа текло; нос он вытер, попытался перечитать. Это что за каракули, с которыми слово между «…причина…» и «…боль…» не поддается расшифровке?
Ручка выскользнула, покатилась по стойке и упала. Он услышал, но продолжал хлопать глазами над своими загогулинами. Взял тетрадь, на ощупь закрыл обложку, и пол, ударив по ногам, швырнул его вперед.
– Мистер Новик!..
Новик, стоявший возле кабинки, обернулся:
– …да? – Лицо у него стало странное.
– Слушайте, заберите. – Шкедт сунул ему тетрадь. – Заберите сразу.
Новик взял ее, когда Шкедт отпустил.
– Ну, хорошо…
– Заберите, – повторил Шкедт. – Я закончил… – Он заметил, с каким трудом дышит. – В смысле, мне кажется, я уже закончил… поэтому, – (Тэк на диванчике поднял голову), – вы заберите с собой. Сразу.
Новик кивнул:
– Хорошо. – После краткой паузы поджал губы: – Что ж, Пол. Рад был повидаться. Я и надеялся, что ты опять появишься. Заходи поскорее, пока я не уехал. Было очень приятно с тобой беседовать. Наши разговоры открыли мне глаза. Ты многое мне рассказал, многое показал – и в городе, и в стране. Беллона очень гостеприимна. – Он кивнул Тэку: – Рад был познакомиться. – Еще разок глянул на Шкедта, а тот сообразил, что во взгляде этом была тревога, лишь когда Новик с тетрадью под мышкой уже уходил прочь.
Тэк ладонью похлопал по диванчику.
Шкедт сел; на полпути ноги подогнулись, и он упал.
– Ну-ка шкету еще один горячий бренди! – заорал Тэк так громко, что люди заоборачивались. В ответ на гримасу Фенстера Тэк лишь потряс гримасничающей башкой: – Он в норме. Тяжелый выдался день. Ты нормально, шкет?
Шкедт сглотнул, и ему в самом деле немного полегчало. Он отер лоб (влажный) и кивнул.
– Так я о чем? – продолжал Тэк, а блондинистые руки с чернильными леопардами поставили перед Шкедтом дымящийся стакан. – Я считаю, это вопрос о душе. – Он оглядел Фенстера поверх сведенных кулаков, возвращаясь к прерванному разговору. – По сути дела, душа у меня черная.
Фенстер отвел глаза от удаляющегося за дверь Новика:
– Ась?
– У меня черная душа, – повторил Тэк. – Черную душу знаешь?
– Да, черную душу я знаю. И хер там у тебя, а не черная душа.
Тэк покачал головой:
– Ты, видимо, не понимаешь…
– Тебе не светит черная душа, – сказал Фенстер. – Я черный. Ты белый. Черная душа тебе не светит. Я сказал.
Люфер опять потряс головой:
– Ведешь ты себя в основном вполне по-белому.
– Страшно, что я так хорошо вас изображаю? – Фенстер взял свое пиво, снова поставил на стол. – С чего вдруг белым мужикам так охота быть…
– Мне неохота быть черным.
– …Откуда у тебя взяться черной душе?
– Отчужденность. Вообще гейская тема, например.
– То есть рухнул в койку – и на́ тебе пропуск в целые области культуры и искусства, – парировал Фенстер. – А если ты черный, тебя автоматически от них отрезает – разве что очень ухищряться, чтоб просочиться в дверь. – Фенстер втянул воздух сквозь зубы. – Если ты педик, это не делает тебя черным!
Тэк сложил руки на столе, одну на другую:
– Ладно, пусть…
– Вы, – возвестил Фенстер отчасти капитулировавшему Люферу, – триста лет черной души не желали. Что вдруг приключилось такое за последние пятнадцать – с чего вы взяли, будто ее теперь можно себе поиметь?
– Ёпта. – Тэк растопырил пальцы. – Вы у меня забираете, что в голову взбредет, – идеи, повадки, собственность и деньги. А я у вас, значит, ничего не бери?
– Ты смеешь, – сощурился Фенстер, – высказывать мне удивление, или негодование, или обиду (заметь, гнева я не упомянул), поскольку ровно это мы и наблюдаем. Вот потому у тебя и нет никакой черной души. – Он вскочил – красный воротник открыл темную ключицу – и погрозил Тэку пальцем: – Ты поживи так десять поколений, а потом приходи просить у меня черной души. – Палец с бледным ногтем на темной коже проткнул воздух. – Получишь черную душу, когда я скажу, что тебе ее можно! А теперь отвали! Мне отлить надо! – И он отошел от кабинки.
Шкедт сидел – кончики пальцев зудели, колени где-то очень далеко, разум до того нараспашку, что чудится, будто каждый тезис в этой перебранке обращен и / или имеет отношение к нему. Он сидел, пытаясь соединить их воедино, а смыслы стекали со скрижалей памяти. Тэк, крякнув, развернулся к Шкедту и одним пальцем дернул вниз козырек кепки.
– У меня такое чувство, – и Тэк размашисто кивнул, – что в неустанной битве за белое господство я снова потерпел поражение. – И скривился. – Он, вообще-то, между прочим, хороший человек. Ты давай пей. Шкет, я за тебя волнуюсь. Ты как себя чувствуешь?
– Занятно, – ответил Шкедт. – Странно… пожалуй, ничего.
Он выпил. Дыхание не лезло дальше верхушек легких. А ниже текла какая-то темная слякоть.
– Самодовольный хам. – Тэк смотрел туда, где прежде сидел Фенстер. – Можно подумать, еврей. Но человек хороший.
– Ты с ним тоже общался в его первый день, – сказал Шкедт. – Засадил ему?
– А? – засмеялся Тэк. – Да ни в жизнь. Вряд ли он кому дает, кроме жены. Если у него есть жена. Да и если есть, поди знай. Куда ни направит стопы, небось, попирает павшие тела влюбленных пидоров. Ну, это познавательно, для всех. Слышь, ты точно колес не жрал, каких не стоило? Пораскинь-ка мозгами.
– Да нет, правда. Я уже в норме.
– Может, хочешь ко мне? Там потеплее, и я за тобой пригляжу.
– Не, я подожду Ланью.
Мысли у Шкедта, все еще хрупкие и путаные, грохотали, и до него лишь пятнадцать секунд спустя, когда за столик вернулся Фенстер, дошло, что Тэк не произнес больше ни слова, только любовался отражением свечного пламени в бренди.
Опустошение мочевого пузыря остудило Фенстера. Садясь, он вполне сдержанно сказал:
– Эй, ты же понимаешь, что я хотел…
Тэк прервал его взмахом пальца:
– Уел, друг. Уел. А теперь ты от меня отвали. Теперь я обдумываю.
– Ладно, – успокоился Фенстер. – Идет. – Он устроился поудобнее и оглядел выстроившуюся перед ним бутылочную батарею. – Когда столько выпил, только это и остается. – И принялся пальцем соскребывать этикетку.
Но Тэк не ответил ни словом.
– Шкедт?..
– Ланья!
2
Ветер разлился в кронах, разбудив ее, разбудив его под ее повернувшейся головой, ее шевельнувшейся рукой. Спросонок воспоминания цеплялись за него, как дурная трава, как слова: они гуляли, они болтали, они друг друга любили, они встали и еще погуляли – болтали на сей раз меньше, потому что к глазам его то и дело подступали слезы и истекали через ноздри, и веки влажнели, и нос хлюпал, но щеки были сухи. Они вернулись, легли, снова любили друг друга и потом уснули.
Продолжив какой-то разговор, чье начало забурилось в яркие воспоминания из недр, она сказала:
– Ты правда не помнишь, куда ходил и что было? – Она дала ему отдохнуть; а теперь давила снова. – Ты был в коммуне, а потом раз – и исчез. Ты вообще не знаешь, что было после того, как мы пришли в парк, и до того, как Тэк нашел тебя снаружи, – он говорит, минимум часа три прошло!
Он вспомнил, как говорил с ней, с Тэком в баре; в итоге просто слушал, как она и Тэк говорят друг с другом. Сам он их не понимал.
Шкедт ответил, поскольку больше ничего в голову не пришло:
– Первый раз вижу здесь настоящий ветер. – Над лицом пролетели листья. – Первый раз.
Она вздохнула, поджав губы у него на горле.
Он потянул на плечи угол одеяла, заворчал, потому что угол не поддавался; приподнял плечо – поддался.
Ошеломленное око листвы раскрылось над ними, развернулось и ушло. Он растянул губы, сощурился на полосатый рассвет. Свинец, сумрак и жемчуг корчились над ветвями, морщились, мялись, но не рвались.
Она погладила его по плечу; он задрал лицо подле ее лица, открыл рот, закрыл, снова открыл.
– Что такое? Скажи, что случилось. Что? Скажи мне.
– У меня… Может, у меня едет крыша. И в этом все дело.
Но да, он отдохнул; все было не такое яркое, все было ясное.
– Не знаю. Но может, я…
Она потрясла головой – не возразила, а подивилась. Он сунул руку ей между ног, в совокупительно-липкие волосы, потер их в пальцах. Ее бедра хотели было раскрыться, потом стиснуть его до неподвижности. Оба движения не удались, и она потерлась лицом о его волосы.
Эти женщины, подумал он, эти мужчины, что прочтут меня через сотню лет, – они… но никакой предикат не закрепил фантазии. Он потряс головой и задохнулся. Ловя ртом воздух, попытался перечесть, что написал, и почувствовал, как рука поползла перечеркивать банальности, что высасывали всю энергию: «…рыть…». Вот тебе слово (глагол!), и он смотрел, как те, что стоят с флангов, вдруг забирают у слова остроту и оно теряет всю свою убийственную силу, становится дряблым и архаичным. Пиши; он шевельнул рукой (когда будешь переписывать, помни, постарался запомнить он, что эти закорючки – буквы «…тр…»), и нацарапал буквы, что приближались к звукам, которые грызли корень языка. «Оыннн…» – вот какой звук рвался из носа.
Однажды я… на сей раз принесло свет; и страх в парке, воспоминания обо всех страхах, что марали и марали, точно время, точно грязь, стирали и страницу, и ручку, и стойку. Сердце колотилось, из носа текло; нос он вытер, попытался перечитать. Это что за каракули, с которыми слово между «…причина…» и «…боль…» не поддается расшифровке?
Ручка выскользнула, покатилась по стойке и упала. Он услышал, но продолжал хлопать глазами над своими загогулинами. Взял тетрадь, на ощупь закрыл обложку, и пол, ударив по ногам, швырнул его вперед.
– Мистер Новик!..
Новик, стоявший возле кабинки, обернулся:
– …да? – Лицо у него стало странное.
– Слушайте, заберите. – Шкедт сунул ему тетрадь. – Заберите сразу.
Новик взял ее, когда Шкедт отпустил.
– Ну, хорошо…
– Заберите, – повторил Шкедт. – Я закончил… – Он заметил, с каким трудом дышит. – В смысле, мне кажется, я уже закончил… поэтому, – (Тэк на диванчике поднял голову), – вы заберите с собой. Сразу.
Новик кивнул:
– Хорошо. – После краткой паузы поджал губы: – Что ж, Пол. Рад был повидаться. Я и надеялся, что ты опять появишься. Заходи поскорее, пока я не уехал. Было очень приятно с тобой беседовать. Наши разговоры открыли мне глаза. Ты многое мне рассказал, многое показал – и в городе, и в стране. Беллона очень гостеприимна. – Он кивнул Тэку: – Рад был познакомиться. – Еще разок глянул на Шкедта, а тот сообразил, что во взгляде этом была тревога, лишь когда Новик с тетрадью под мышкой уже уходил прочь.
Тэк ладонью похлопал по диванчику.
Шкедт сел; на полпути ноги подогнулись, и он упал.
– Ну-ка шкету еще один горячий бренди! – заорал Тэк так громко, что люди заоборачивались. В ответ на гримасу Фенстера Тэк лишь потряс гримасничающей башкой: – Он в норме. Тяжелый выдался день. Ты нормально, шкет?
Шкедт сглотнул, и ему в самом деле немного полегчало. Он отер лоб (влажный) и кивнул.
– Так я о чем? – продолжал Тэк, а блондинистые руки с чернильными леопардами поставили перед Шкедтом дымящийся стакан. – Я считаю, это вопрос о душе. – Он оглядел Фенстера поверх сведенных кулаков, возвращаясь к прерванному разговору. – По сути дела, душа у меня черная.
Фенстер отвел глаза от удаляющегося за дверь Новика:
– Ась?
– У меня черная душа, – повторил Тэк. – Черную душу знаешь?
– Да, черную душу я знаю. И хер там у тебя, а не черная душа.
Тэк покачал головой:
– Ты, видимо, не понимаешь…
– Тебе не светит черная душа, – сказал Фенстер. – Я черный. Ты белый. Черная душа тебе не светит. Я сказал.
Люфер опять потряс головой:
– Ведешь ты себя в основном вполне по-белому.
– Страшно, что я так хорошо вас изображаю? – Фенстер взял свое пиво, снова поставил на стол. – С чего вдруг белым мужикам так охота быть…
– Мне неохота быть черным.
– …Откуда у тебя взяться черной душе?
– Отчужденность. Вообще гейская тема, например.
– То есть рухнул в койку – и на́ тебе пропуск в целые области культуры и искусства, – парировал Фенстер. – А если ты черный, тебя автоматически от них отрезает – разве что очень ухищряться, чтоб просочиться в дверь. – Фенстер втянул воздух сквозь зубы. – Если ты педик, это не делает тебя черным!
Тэк сложил руки на столе, одну на другую:
– Ладно, пусть…
– Вы, – возвестил Фенстер отчасти капитулировавшему Люферу, – триста лет черной души не желали. Что вдруг приключилось такое за последние пятнадцать – с чего вы взяли, будто ее теперь можно себе поиметь?
– Ёпта. – Тэк растопырил пальцы. – Вы у меня забираете, что в голову взбредет, – идеи, повадки, собственность и деньги. А я у вас, значит, ничего не бери?
– Ты смеешь, – сощурился Фенстер, – высказывать мне удивление, или негодование, или обиду (заметь, гнева я не упомянул), поскольку ровно это мы и наблюдаем. Вот потому у тебя и нет никакой черной души. – Он вскочил – красный воротник открыл темную ключицу – и погрозил Тэку пальцем: – Ты поживи так десять поколений, а потом приходи просить у меня черной души. – Палец с бледным ногтем на темной коже проткнул воздух. – Получишь черную душу, когда я скажу, что тебе ее можно! А теперь отвали! Мне отлить надо! – И он отошел от кабинки.
Шкедт сидел – кончики пальцев зудели, колени где-то очень далеко, разум до того нараспашку, что чудится, будто каждый тезис в этой перебранке обращен и / или имеет отношение к нему. Он сидел, пытаясь соединить их воедино, а смыслы стекали со скрижалей памяти. Тэк, крякнув, развернулся к Шкедту и одним пальцем дернул вниз козырек кепки.
– У меня такое чувство, – и Тэк размашисто кивнул, – что в неустанной битве за белое господство я снова потерпел поражение. – И скривился. – Он, вообще-то, между прочим, хороший человек. Ты давай пей. Шкет, я за тебя волнуюсь. Ты как себя чувствуешь?
– Занятно, – ответил Шкедт. – Странно… пожалуй, ничего.
Он выпил. Дыхание не лезло дальше верхушек легких. А ниже текла какая-то темная слякоть.
– Самодовольный хам. – Тэк смотрел туда, где прежде сидел Фенстер. – Можно подумать, еврей. Но человек хороший.
– Ты с ним тоже общался в его первый день, – сказал Шкедт. – Засадил ему?
– А? – засмеялся Тэк. – Да ни в жизнь. Вряд ли он кому дает, кроме жены. Если у него есть жена. Да и если есть, поди знай. Куда ни направит стопы, небось, попирает павшие тела влюбленных пидоров. Ну, это познавательно, для всех. Слышь, ты точно колес не жрал, каких не стоило? Пораскинь-ка мозгами.
– Да нет, правда. Я уже в норме.
– Может, хочешь ко мне? Там потеплее, и я за тобой пригляжу.
– Не, я подожду Ланью.
Мысли у Шкедта, все еще хрупкие и путаные, грохотали, и до него лишь пятнадцать секунд спустя, когда за столик вернулся Фенстер, дошло, что Тэк не произнес больше ни слова, только любовался отражением свечного пламени в бренди.
Опустошение мочевого пузыря остудило Фенстера. Садясь, он вполне сдержанно сказал:
– Эй, ты же понимаешь, что я хотел…
Тэк прервал его взмахом пальца:
– Уел, друг. Уел. А теперь ты от меня отвали. Теперь я обдумываю.
– Ладно, – успокоился Фенстер. – Идет. – Он устроился поудобнее и оглядел выстроившуюся перед ним бутылочную батарею. – Когда столько выпил, только это и остается. – И принялся пальцем соскребывать этикетку.
Но Тэк не ответил ни словом.
– Шкедт?..
– Ланья!
2
Ветер разлился в кронах, разбудив ее, разбудив его под ее повернувшейся головой, ее шевельнувшейся рукой. Спросонок воспоминания цеплялись за него, как дурная трава, как слова: они гуляли, они болтали, они друг друга любили, они встали и еще погуляли – болтали на сей раз меньше, потому что к глазам его то и дело подступали слезы и истекали через ноздри, и веки влажнели, и нос хлюпал, но щеки были сухи. Они вернулись, легли, снова любили друг друга и потом уснули.
Продолжив какой-то разговор, чье начало забурилось в яркие воспоминания из недр, она сказала:
– Ты правда не помнишь, куда ходил и что было? – Она дала ему отдохнуть; а теперь давила снова. – Ты был в коммуне, а потом раз – и исчез. Ты вообще не знаешь, что было после того, как мы пришли в парк, и до того, как Тэк нашел тебя снаружи, – он говорит, минимум часа три прошло!
Он вспомнил, как говорил с ней, с Тэком в баре; в итоге просто слушал, как она и Тэк говорят друг с другом. Сам он их не понимал.
Шкедт ответил, поскольку больше ничего в голову не пришло:
– Первый раз вижу здесь настоящий ветер. – Над лицом пролетели листья. – Первый раз.
Она вздохнула, поджав губы у него на горле.
Он потянул на плечи угол одеяла, заворчал, потому что угол не поддавался; приподнял плечо – поддался.
Ошеломленное око листвы раскрылось над ними, развернулось и ушло. Он растянул губы, сощурился на полосатый рассвет. Свинец, сумрак и жемчуг корчились над ветвями, морщились, мялись, но не рвались.
Она погладила его по плечу; он задрал лицо подле ее лица, открыл рот, закрыл, снова открыл.
– Что такое? Скажи, что случилось. Что? Скажи мне.
– У меня… Может, у меня едет крыша. И в этом все дело.
Но да, он отдохнул; все было не такое яркое, все было ясное.
– Не знаю. Но может, я…
Она потрясла головой – не возразила, а подивилась. Он сунул руку ей между ног, в совокупительно-липкие волосы, потер их в пальцах. Ее бедра хотели было раскрыться, потом стиснуть его до неподвижности. Оба движения не удались, и она потерлась лицом о его волосы.