Цинковые мальчики
Часть 8 из 40 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Куда уезжает, не написал. Через два месяца пришло письмо из Афганистана: «Ты, мама, не плачь, наша броня надёжная».
— Моё ты солнышко… Наша броня надёжная…
Уже домой ждала, ему месяц остался до конца службы. Рубашечки купила, шарфик, туфли. И сейчас они в шкафу. Одела бы в могилку… Сама бы его одела, так не разрешили гроб открыть… Поглядеть на сыночка, дотронуться… Нашли ли они ему форму по росту? В чем он там лежит?
Первым пришёл капитан из военкомата:
— Крепитесь, мать…
— Где мой сын?
— Здесь, в Минске. Сейчас привезут.
Я осела на пол:
— Моё ты солнышко!!! — Поднялась и набросилась с кулаками на капитана:
— Почему ты живой, а моего сына нет? Ты такой здоровый, такой сильный… А он маленький… Ты — мужчина, а он — мальчик… Почему ты живой?!
Привезли гроб, я стучала в гроб:
— Моё ты солнышко! Моё ты солнышко…
А сейчас хожу к нему на могилку. Упаду на камни, обниму:
— Моё ты солнышко!..»
Мать
«Положил в карман кусочек своей земли — родилось такое чувство в поезде… Были, конечно, среди нас и трусы. Один парень не прошёл комиссию по зрению, выскочил радостный: «Повезло!!!» За ним шёл другой по очереди, и его тоже не взяли, он чуть не плакал: «Как я вернусь в свою часть? Меня две недели провожали. Хотя бы язва желудка была, а то зубы болят». В одних трусах прорвался к генералу: из-за каких-то больных зубов не берут, так пусть вырвут эти два зуба!
У меня по географии в школе было «пять». Закрываю глаза и представляю: горы, обезьяны, мы где-то загораем, едим бананы… А было так. Нас посадили на танки: в шинелях, пулемёт — вправо, пулемёт — влево, задняя машина, которая замыкает, — пулемёт назад, все бойницы открыты, автоматы высунуты. Железный ёж какой-то. Встречаем два наших бэтээра — ребята на броне сидят, в тельняшках, в панамах, смотрят на нас, со смеху давятся. Увидел пленного наёмника, был потрясён. Как тренирован! — атлет. А я попал в горы и не знал, как ступить на камень, что начинать надо с левой ноги. Десять метров по отвесной скале нёс телефон… Когда взрыв, закрывал рот, а надо открывать — перепонки полопаются. Нам выдали противогазы. В первый же день мы их выбросили, химоружия у «духов» нет. Каски свои продали. Лишний груз на башке, нагреваются, как сковородки. У меня была одна проблема: где украсть дополнительный рожок с патронами. Выдали четыре рожка, пятый купил в первую получку у товарища, шестой подарили. В бою достаёшь последний рожок и последний патрон — в зубы. Это для себя.
Мы приехали социализм строить, а нас оградили колючей проволокой: «Ребята, туда нельзя. За социализм вам агитировать не надо, для этого специальные люди есть». Обидно, конечно, что не доверяют. Говорю с дуканщиком:
— Ты неправильно жил. Мы сейчас тебя научим. Будем социализм строить.
Он улыбается:
— Я до революции торговал и сейчас торгую. Поезжай домой. Это наши горы. Сами разберёмся…
Едем по Кабулу, женщины бросают в наши танки палками, камнями. Бочата ругаются матом без акцента, кричат: «Русский, езжай домой».
Чего мы здесь?
…Стреляли из гранатомёта. Я успел развернуть пулемёт, это меня спасло. Снаряд в грудь летел, а так — одну руку прошило, в другую — ушли все осколки. Помню: такое мягкое, приятное ощущение… И никакой боли… И крик где-то надо мной: «Стреляй! Стреляй!» Нажимаю, а пулемёт молчит, потом смотрю — рука висит, все обгорело, только кисть осталась, а было чувство, что я пальцами нажимаю. Пальцев нет…
Сознание не потерял, выполз вместе со всеми из машины, мне наложили жгут. Надо идти, ступил два шага и упал. Потерял где-то полтора литра крови. Слышу:
— Нас окружают…
Кто-то сказал:
— Надо его бросить, а то все погибнем.
Я попросил:
— Застрелите меня…
Один парень сразу отошёл, второй автомат передёрнул, но медленно. А когда медленно, патрон может стать на перекос. И вот патрон стал на перекос, он автомат бросает:
— Не могу! На, сам…
Я подтянул автомат к себе, но одной рукой ничего не сделаешь.
Мне повезло: там был овражек маленький, я в нем за камнем лежал. Душманы ходят рядом и не видят. Мысль: как только они меня обнаружат, надо чем-то себя убить. Нащупал большой камень, подтянул к себе, примерился…
Утром меня нашли наши. Те двое, что ночью сбежали, несли меня на бушлате. Понял: боятся, чтобы я не рассказал правду. А мне уже было все равно. В госпитале положили сразу на стол. Подошёл хирург: «Ампутация…» Проснулся, почувствовал, что руки у меня нет… Там разные лежали: без одной руки, без обеих рук, без ноги. Плакали втихаря. И в пьянку ударялись. Я стал учиться держать карандаш левой рукой…
Приехал домой к деду, больше никого у меня нет. Бабка в плач: внук любимый без руки остался. Дед на неё прикрикнул: «Не понимаешь политики партии». Знакомые встречают:
— Дублёнку привёз? Магнитофон японский привёз? Ничего не привёз… Разве ты был в Афганистане?
Мне бы автомат привезти!
Стал своих ребят искать. Он был там, я был там — у нас один язык. Свой язык. Мы понимаем друг друга. Вызывает меня ректор: «Мы тебя в институт с тройками приняли, стипендию дали. Не ходи к ним… Зачем вы на кладбище собираетесь? Беспорядок». Нам не разрешали собираться вместе. Нас боялись. Если мы организуемся, мы будем воевать за свои права. Нам надо давать квартиры. Мы заставим помогать матерям тех ребят, что лежат в могилах. Мы потребуем поставить памятники, ограды на этих могилах. А кому это, скажите, надо? Нас уговаривали: ребята, вы не очень распространяйтесь о том, что было, что видели. Государственная тайна! Сто тысяч солдат в чужой стране — тайна. Даже какая жара в Кабуле — тайна…
Война не делает человека лучше. Только хуже. Это однозначно. Я никогда не вернусь в тот день, когда ушёл на войну. Не стану тем, кем был до войны. Как я могу стать лучше, если я видел… как за чеки покупают у медиков два стакана мочи желтушника. Выпил. Заболел. Комиссовали. Как отстреливают себе пальцы. Как уродуют себя капсюлями, затворами пулемётов. Как в одном самолёте возвращаются домой цинковые гробы и чемоданы с кожухами, джинсами, женскими трусами… Китайским чаем…
Раньше у меня дрожали губы при слове — «Родина». Теперь я ни во что не верю. Бороться за что-то… За что бороться? С кем бороться? Кому все это сказать? Воевали — воевали. Ну и нормально. А может, и за дело воевали? Сейчас начнут газеты писать, что все правильно. И будет правильно. А с другой стороны, начинают писать, что мы убийцы. Кому верить? Я не знаю. Я никому не верю уже. Газеты? Я их не читаю. И даже их не выписываю. Сегодня мы одно пишем, завтра другое. А где правда? Я не знаю. Вот есть друзья. Одному, двум, трём — верю. Могу во всем положиться. А больше — никому. Я уже шесть лет здесь, я все это вижу…
Дали мне инвалидную книжечку — льгота! Подхожу к кассе для участников войны:
— Ты куда, пацан? Перепутал.
Зубы стисну, молчу. За спиной:
— Я Родину защищал, а этот…
Незнакомый кто спросит:
— Где рука?
— По пьянке под электричку попал. Отрезало…
Тогда понимают. Жалеют…
У Валентина Пикуля в романе «Честь имею (исповедь офицера российского генштаба)» недавно прочёл:
«Сейчас (имеются в виду позорные последствия русско-японской войны 1905 года) многие офицеры подают в отставку, ибо везде, где ни появятся, их подвергают презрению и насмешке. Дело доходит до того, что офицер стыдится носить свой мундир, стараясь появляться в штатском. Даже израненные калеки не вызывают сочувствия, а безногим нищим подают намного больше, если они говорят, что ногу отрезало на углу Невского и Литейного трамваем, а к Мукдену и Ляоляну они никакого отношения не имеют».
Скоро о нас так напишут… Мне кажется, что теперь я могу даже Родину поменять… Уехать…»
Рядовой, связист
«Сам просился, мечтал попасть на эту войну. Было интересно. Ложился и представлял, как там. Хотел узнать, что это такое, когда у тебя одно яблоко и двое друзей, ты голодный и они голодные и ты это яблоко отдаёшь. Я думал, что там все дружат, что там все братья. За этим ехал.
Вышел из самолёта, таращусь на горы, а дембель (в Союз уже парень летел) в бок толкает:
— Давай ремень.
— Чего?! — ремень у меня был свой, фарцовый.
— Дурак, все равно заберут.
Забрали в первый же день. А я думал: «Афганистан — это все дружат». Идиот! Молодой солдат — это вещь. Его можно поднять ночью и бить, колотить стульями, палками, кулаками, ногами. Его можно ударить, избить в туалете днём, забрать рюкзак, вещи, тушёнку, печенье (у кого есть, кто привёз). Телевизора нет, радио нет, газет нет. Развлекались по закону слабого и сильного. «Постирай, чижик, мне носки» — это ещё ничего, а вот другое: «А ну-ка, чижик, оближи мне носки. Оближи хорошенько, да так, чтобы все видели». Жара под семьдесят градусов, ходишь и шатаешься. С тобой можно сделать все. Но во время боевых операций «деды» шли впереди, прикрывали нас. Спасали. Это правда. Вернёмся в казарму: «А ну-ка, чижик, оближи мне носки…»
А это страшнее, чем первый бой… Первый бой — интересно! Смотришь как художественное кино. Сотни раз в кино видел, как в атаку идут, а оказалось — выдумка. Не идут, а бегут, бегут не трусцой, красиво пригнувшись, а изо всех сил, а сил тогда у человека как у сумасшедшего, и петляешь, как бешеный заяц. Раньше любил парады на Красной площади, как идёт военная техника — любил. Теперь знаю: восхищаться этим нельзя, такое чувство, что скорее бы эти танки, бронетранспортёры, автоматы поставили на место, зачехлили. Скорее бы. Ещё лучше — пройти по Красной площади всем афганским «протезникам»… Таким, как я… Обе ноги выше колена отрезаны… Если бы ниже колен… Удача! Я счастливый человек был бы… Я завидую тем, у кого ниже колен… После перевязки дёргаешься час-полтора, такой маленький вдруг становишься без протезов. Лежишь в плавках и в тельняшке десантника, тельняшка получается с тебя ростом. Первое время никого к себе не подпускал. Молчал. Ну хотя бы одна нога осталась, а то ни одной. Самое трудное — забыть, что у тебя были две ноги… Из четырех стен можно выбрать одну, ту, где окно…
Матери поставил ультиматум: «Если будешь плакать, ехать не надо». Я и там больше всего боялся: убьют меня, привезут домой — мать будет плакать. После боя раненого жалко, а убитого нет, только маму его жалко. В госпитале хочу сказать нянечке спасибо, а не могу, даже слова забыл.
— В Афганистан опять пошёл бы?
— Да.
— Почему?
— Там друг — друг, а враг — враг. А тут — постоянный вопрос: за что погиб мой друг? За этих сытых спекулянтов? Здесь все не так. Чувствуешь себя посторонним.
Учусь ходить. Сзади меня подсекут. Упал. «Спокойствие, — говорю себе. — Команда первая — поворачивайся и выжимайся на руках, команда вторая — вставай и иди». Первые месяцы больше подходило: не иди, а ползи. Ползи. Самая яркая картинка оттуда: чёрный мальчишка с русским лицом. Там их много. Ведь мы там с семьдесят девятого года. Семь лет… Я туда поехал бы… Обязательно! Если бы не две ноги выше колена… Если бы ниже колена…»
Рядовой, миномётчик
«Я сам себя спрашивал: «Почему поехал?» Ответов сто, но главный — вот в этих стихах, не запомнил только, чьи они:
Две вещи на свете, словно одно:
Во-первых, женщины, во-вторых, вино.
Но слаще женщин, вкуснее вина
Есть для мужчины — война.
— Моё ты солнышко… Наша броня надёжная…
Уже домой ждала, ему месяц остался до конца службы. Рубашечки купила, шарфик, туфли. И сейчас они в шкафу. Одела бы в могилку… Сама бы его одела, так не разрешили гроб открыть… Поглядеть на сыночка, дотронуться… Нашли ли они ему форму по росту? В чем он там лежит?
Первым пришёл капитан из военкомата:
— Крепитесь, мать…
— Где мой сын?
— Здесь, в Минске. Сейчас привезут.
Я осела на пол:
— Моё ты солнышко!!! — Поднялась и набросилась с кулаками на капитана:
— Почему ты живой, а моего сына нет? Ты такой здоровый, такой сильный… А он маленький… Ты — мужчина, а он — мальчик… Почему ты живой?!
Привезли гроб, я стучала в гроб:
— Моё ты солнышко! Моё ты солнышко…
А сейчас хожу к нему на могилку. Упаду на камни, обниму:
— Моё ты солнышко!..»
Мать
«Положил в карман кусочек своей земли — родилось такое чувство в поезде… Были, конечно, среди нас и трусы. Один парень не прошёл комиссию по зрению, выскочил радостный: «Повезло!!!» За ним шёл другой по очереди, и его тоже не взяли, он чуть не плакал: «Как я вернусь в свою часть? Меня две недели провожали. Хотя бы язва желудка была, а то зубы болят». В одних трусах прорвался к генералу: из-за каких-то больных зубов не берут, так пусть вырвут эти два зуба!
У меня по географии в школе было «пять». Закрываю глаза и представляю: горы, обезьяны, мы где-то загораем, едим бананы… А было так. Нас посадили на танки: в шинелях, пулемёт — вправо, пулемёт — влево, задняя машина, которая замыкает, — пулемёт назад, все бойницы открыты, автоматы высунуты. Железный ёж какой-то. Встречаем два наших бэтээра — ребята на броне сидят, в тельняшках, в панамах, смотрят на нас, со смеху давятся. Увидел пленного наёмника, был потрясён. Как тренирован! — атлет. А я попал в горы и не знал, как ступить на камень, что начинать надо с левой ноги. Десять метров по отвесной скале нёс телефон… Когда взрыв, закрывал рот, а надо открывать — перепонки полопаются. Нам выдали противогазы. В первый же день мы их выбросили, химоружия у «духов» нет. Каски свои продали. Лишний груз на башке, нагреваются, как сковородки. У меня была одна проблема: где украсть дополнительный рожок с патронами. Выдали четыре рожка, пятый купил в первую получку у товарища, шестой подарили. В бою достаёшь последний рожок и последний патрон — в зубы. Это для себя.
Мы приехали социализм строить, а нас оградили колючей проволокой: «Ребята, туда нельзя. За социализм вам агитировать не надо, для этого специальные люди есть». Обидно, конечно, что не доверяют. Говорю с дуканщиком:
— Ты неправильно жил. Мы сейчас тебя научим. Будем социализм строить.
Он улыбается:
— Я до революции торговал и сейчас торгую. Поезжай домой. Это наши горы. Сами разберёмся…
Едем по Кабулу, женщины бросают в наши танки палками, камнями. Бочата ругаются матом без акцента, кричат: «Русский, езжай домой».
Чего мы здесь?
…Стреляли из гранатомёта. Я успел развернуть пулемёт, это меня спасло. Снаряд в грудь летел, а так — одну руку прошило, в другую — ушли все осколки. Помню: такое мягкое, приятное ощущение… И никакой боли… И крик где-то надо мной: «Стреляй! Стреляй!» Нажимаю, а пулемёт молчит, потом смотрю — рука висит, все обгорело, только кисть осталась, а было чувство, что я пальцами нажимаю. Пальцев нет…
Сознание не потерял, выполз вместе со всеми из машины, мне наложили жгут. Надо идти, ступил два шага и упал. Потерял где-то полтора литра крови. Слышу:
— Нас окружают…
Кто-то сказал:
— Надо его бросить, а то все погибнем.
Я попросил:
— Застрелите меня…
Один парень сразу отошёл, второй автомат передёрнул, но медленно. А когда медленно, патрон может стать на перекос. И вот патрон стал на перекос, он автомат бросает:
— Не могу! На, сам…
Я подтянул автомат к себе, но одной рукой ничего не сделаешь.
Мне повезло: там был овражек маленький, я в нем за камнем лежал. Душманы ходят рядом и не видят. Мысль: как только они меня обнаружат, надо чем-то себя убить. Нащупал большой камень, подтянул к себе, примерился…
Утром меня нашли наши. Те двое, что ночью сбежали, несли меня на бушлате. Понял: боятся, чтобы я не рассказал правду. А мне уже было все равно. В госпитале положили сразу на стол. Подошёл хирург: «Ампутация…» Проснулся, почувствовал, что руки у меня нет… Там разные лежали: без одной руки, без обеих рук, без ноги. Плакали втихаря. И в пьянку ударялись. Я стал учиться держать карандаш левой рукой…
Приехал домой к деду, больше никого у меня нет. Бабка в плач: внук любимый без руки остался. Дед на неё прикрикнул: «Не понимаешь политики партии». Знакомые встречают:
— Дублёнку привёз? Магнитофон японский привёз? Ничего не привёз… Разве ты был в Афганистане?
Мне бы автомат привезти!
Стал своих ребят искать. Он был там, я был там — у нас один язык. Свой язык. Мы понимаем друг друга. Вызывает меня ректор: «Мы тебя в институт с тройками приняли, стипендию дали. Не ходи к ним… Зачем вы на кладбище собираетесь? Беспорядок». Нам не разрешали собираться вместе. Нас боялись. Если мы организуемся, мы будем воевать за свои права. Нам надо давать квартиры. Мы заставим помогать матерям тех ребят, что лежат в могилах. Мы потребуем поставить памятники, ограды на этих могилах. А кому это, скажите, надо? Нас уговаривали: ребята, вы не очень распространяйтесь о том, что было, что видели. Государственная тайна! Сто тысяч солдат в чужой стране — тайна. Даже какая жара в Кабуле — тайна…
Война не делает человека лучше. Только хуже. Это однозначно. Я никогда не вернусь в тот день, когда ушёл на войну. Не стану тем, кем был до войны. Как я могу стать лучше, если я видел… как за чеки покупают у медиков два стакана мочи желтушника. Выпил. Заболел. Комиссовали. Как отстреливают себе пальцы. Как уродуют себя капсюлями, затворами пулемётов. Как в одном самолёте возвращаются домой цинковые гробы и чемоданы с кожухами, джинсами, женскими трусами… Китайским чаем…
Раньше у меня дрожали губы при слове — «Родина». Теперь я ни во что не верю. Бороться за что-то… За что бороться? С кем бороться? Кому все это сказать? Воевали — воевали. Ну и нормально. А может, и за дело воевали? Сейчас начнут газеты писать, что все правильно. И будет правильно. А с другой стороны, начинают писать, что мы убийцы. Кому верить? Я не знаю. Я никому не верю уже. Газеты? Я их не читаю. И даже их не выписываю. Сегодня мы одно пишем, завтра другое. А где правда? Я не знаю. Вот есть друзья. Одному, двум, трём — верю. Могу во всем положиться. А больше — никому. Я уже шесть лет здесь, я все это вижу…
Дали мне инвалидную книжечку — льгота! Подхожу к кассе для участников войны:
— Ты куда, пацан? Перепутал.
Зубы стисну, молчу. За спиной:
— Я Родину защищал, а этот…
Незнакомый кто спросит:
— Где рука?
— По пьянке под электричку попал. Отрезало…
Тогда понимают. Жалеют…
У Валентина Пикуля в романе «Честь имею (исповедь офицера российского генштаба)» недавно прочёл:
«Сейчас (имеются в виду позорные последствия русско-японской войны 1905 года) многие офицеры подают в отставку, ибо везде, где ни появятся, их подвергают презрению и насмешке. Дело доходит до того, что офицер стыдится носить свой мундир, стараясь появляться в штатском. Даже израненные калеки не вызывают сочувствия, а безногим нищим подают намного больше, если они говорят, что ногу отрезало на углу Невского и Литейного трамваем, а к Мукдену и Ляоляну они никакого отношения не имеют».
Скоро о нас так напишут… Мне кажется, что теперь я могу даже Родину поменять… Уехать…»
Рядовой, связист
«Сам просился, мечтал попасть на эту войну. Было интересно. Ложился и представлял, как там. Хотел узнать, что это такое, когда у тебя одно яблоко и двое друзей, ты голодный и они голодные и ты это яблоко отдаёшь. Я думал, что там все дружат, что там все братья. За этим ехал.
Вышел из самолёта, таращусь на горы, а дембель (в Союз уже парень летел) в бок толкает:
— Давай ремень.
— Чего?! — ремень у меня был свой, фарцовый.
— Дурак, все равно заберут.
Забрали в первый же день. А я думал: «Афганистан — это все дружат». Идиот! Молодой солдат — это вещь. Его можно поднять ночью и бить, колотить стульями, палками, кулаками, ногами. Его можно ударить, избить в туалете днём, забрать рюкзак, вещи, тушёнку, печенье (у кого есть, кто привёз). Телевизора нет, радио нет, газет нет. Развлекались по закону слабого и сильного. «Постирай, чижик, мне носки» — это ещё ничего, а вот другое: «А ну-ка, чижик, оближи мне носки. Оближи хорошенько, да так, чтобы все видели». Жара под семьдесят градусов, ходишь и шатаешься. С тобой можно сделать все. Но во время боевых операций «деды» шли впереди, прикрывали нас. Спасали. Это правда. Вернёмся в казарму: «А ну-ка, чижик, оближи мне носки…»
А это страшнее, чем первый бой… Первый бой — интересно! Смотришь как художественное кино. Сотни раз в кино видел, как в атаку идут, а оказалось — выдумка. Не идут, а бегут, бегут не трусцой, красиво пригнувшись, а изо всех сил, а сил тогда у человека как у сумасшедшего, и петляешь, как бешеный заяц. Раньше любил парады на Красной площади, как идёт военная техника — любил. Теперь знаю: восхищаться этим нельзя, такое чувство, что скорее бы эти танки, бронетранспортёры, автоматы поставили на место, зачехлили. Скорее бы. Ещё лучше — пройти по Красной площади всем афганским «протезникам»… Таким, как я… Обе ноги выше колена отрезаны… Если бы ниже колен… Удача! Я счастливый человек был бы… Я завидую тем, у кого ниже колен… После перевязки дёргаешься час-полтора, такой маленький вдруг становишься без протезов. Лежишь в плавках и в тельняшке десантника, тельняшка получается с тебя ростом. Первое время никого к себе не подпускал. Молчал. Ну хотя бы одна нога осталась, а то ни одной. Самое трудное — забыть, что у тебя были две ноги… Из четырех стен можно выбрать одну, ту, где окно…
Матери поставил ультиматум: «Если будешь плакать, ехать не надо». Я и там больше всего боялся: убьют меня, привезут домой — мать будет плакать. После боя раненого жалко, а убитого нет, только маму его жалко. В госпитале хочу сказать нянечке спасибо, а не могу, даже слова забыл.
— В Афганистан опять пошёл бы?
— Да.
— Почему?
— Там друг — друг, а враг — враг. А тут — постоянный вопрос: за что погиб мой друг? За этих сытых спекулянтов? Здесь все не так. Чувствуешь себя посторонним.
Учусь ходить. Сзади меня подсекут. Упал. «Спокойствие, — говорю себе. — Команда первая — поворачивайся и выжимайся на руках, команда вторая — вставай и иди». Первые месяцы больше подходило: не иди, а ползи. Ползи. Самая яркая картинка оттуда: чёрный мальчишка с русским лицом. Там их много. Ведь мы там с семьдесят девятого года. Семь лет… Я туда поехал бы… Обязательно! Если бы не две ноги выше колена… Если бы ниже колена…»
Рядовой, миномётчик
«Я сам себя спрашивал: «Почему поехал?» Ответов сто, но главный — вот в этих стихах, не запомнил только, чьи они:
Две вещи на свете, словно одно:
Во-первых, женщины, во-вторых, вино.
Но слаще женщин, вкуснее вина
Есть для мужчины — война.