Чернобыльская молитва
Часть 4 из 24 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Судьба — жизнь одного человека, история — жизнь нас всех. Я хочу рассказать историю таким образом, чтобы не потерять из виду судьбу… Одного человека…
— Больше всего в Чернобыле запоминается жизнь «после всего»: вещи без человека, пейзажи без человека. Дорога в никуда, провода в никуда. Нет, да и подумаешь, что это — прошлое или будущее?
— Мне иногда казалось, что я записываю будущее…
Глава первая
Земля мёртвых
Монолог о том, зачем люди вспоминают
"У меня тоже есть вопрос… Сам я ответить на него не могу…
Но вы взялись об этом писать… Об этом? А я не хотел бы, чтобы обо мне это знали. Что я там испытал… С одной стороны, есть желание открыться, выговориться, а с другой — чувствую, как я обнажаюсь, а мне бы этого не хотелось…
Помните, у Толстого? Пьер Безухов так потрясён после войны, что ему кажется — он и весь мир изменились навсегда. Но проходит какое-то время, и он замечает за собой, что снова так же ругает кучера, так же брюзжит. Зачем тогда люди вспоминают? Чтобы восстановить истину? Справедливость? Освободиться и забыть? Понимают, что они — участники грандиозного события? Или ищут в прошлом защиты? И это притом, что воспоминания — хрупкая вещь, эфемерная, это не точные знания, а догадка человека о самом себе. Это ещё не знания, это только чувства.
Моё чувство… Я мучался, рылся в памяти и вспомнил…
Самое страшное со мной было в детстве… Это — война…
Помню, как мы, пацаны, играли в «папы и мамы»: раздевали малышей и клали их друг на дружку… Это были первые дети, родившиеся после войны. Вся деревня знала, какие слова они уже говорят, когда начали ходить, потому что за войну детей забыли. Мы ждали появления жизни. «В папы и мамы» — так называлась наша игра. Мы хотели увидеть появление жизни… А нам самим было по восемь-десять лет…
Я видел, как женщина сама себя убивала. В кустах у реки. Брала кирпич и била себя по голове. Она была беременная от полицая, которого вся деревня ненавидела. Ещё, будучи ребёнком, я видел, как рождаются котята. Помогал матери тянуть телёнка из коровы, водил на случку к кабану нашу свинью… Помню… Помню, как привезли убитого отца, на нем свитер, мама сама его вязала, отец, видимо, был расстрелян из пулемёта или автомата и что-то кровавое прямо кусками вылезало из этого свитера. Он лежал на нашей единственной кровати, больше положить было некуда. Потом его похоронили перед домом. И земля не пух, а тяжёлая глина. Из-под грядок для бураков. Кругом шли бои… На улице лежали убитые кони и люди…
Для меня это настолько запретные воспоминания, что я не говорил о них вслух…
Тогда я воспринимал смерть так же, как и рождение. У меня примерно было одинаковое чувство, когда появился телёнок из коровы… Появлялись котята. И когда женщина в кустах убивала себя… Почему-то это казалось мне одним и тем же, одинаковым. Рождение и смерть…
Я помню с детства, как пахнет в доме, когда режут кабана… Вы только тронули меня, и я уже падаю, падаю туда. В кошмар… В ужас… Лечу…
Ещё помню как нас, маленьких, женщины брали с собой в баню. И у всех женщин, и у моей матери выпадали матки (мы это уже понимали), они подвязывали их тряпками. Я это видел… Матки выходили от тяжёлой работы. Мужчин не было, их на фронте, в партизанах перебили, коней не было тоже, женщины тягали плуги на себе. Перепахивали свои огороды, колхозные поля. Когда я вырос, и у меня случалась близость с женщиной, я это вспоминал… То, что видел в бане…
Хотел забыть. Все забыть… Забывал… Я думал, что самое страшное со мной уже произошло… Это — война. И я защищён, я теперь защищён. Своим знанием, тем, что там… тогда… пережил… Но…
Я поехал в чернобыльскую зону… Много раз уже был там… И там понял, что я беспомощен. Я не понимаю… И я разрушаюсь от этой своей беспомощности. От того, что я не узнаю мир, в котором все переменилось. Даже зло другое. Прошлое меня уже не защищает… Не успокаивает… В нем нет ответов… Всегда они раньше были, а сегодня нет. Меня разрушает будущее, а не прошлое. (Задумывается)
Зачем люди вспоминают? Мой вопрос… Но я поговорил с вами, что-то проговорил словами… И что-то понял… Я теперь не так одинок. А как это у других?"
Пётр С., психолог
Монолог о том, что можно поговорить и с живыми, и с мёртвыми
"Ночью волк во двор вошёл… В окно глянула — стоит и светит глазами. Фарами…
Я ко всему привыкла. Семь лет живу одна, семь лет, как люди уехали… Ночью, бывает, сижу, пока не высветлит, и думаю, думаю. И сегодня всю ночь на кровати крючком сидела, а потом вышла поглядеть, какое солнышко. Что я вам скажу? Самая справедливая вещь на свете смерть. Никто ещё не откупился. Земля всех принимает: и добрых, и злых, и грешников. А больше справедливости на этом свете нет. Я тяжко и честно всю жизнь трудилась. По совести жила. А мне справедливость не выпадала. Бог где-то делил, пока до меня очередь дошла — у него уже ничего не осталось, чтобы мне дать. Молодой может умереть, а старый должен… Никто не бессмертен — ни царь, ни купец… Сначала я людей ждала, думала — все вернутся. Никто на век не уезжал, уезжали на время. А теперь смерти жду… Помереть не трудно, а страшно. Церкви нету, и батюшка не приезжает. Некому мне отнести свои грехи…
…Первый раз сказали, что у нас радиация, так мы думали: это болезнь какая-то, кто заболеет — сразу помирает. Нет, говорят, что-то такое, что на земле лежит и в землю лезет, а увидеть нельзя. Зверь, может, видит и слышит, а человек нет. А это неправда! Я видела… Этот цезий у меня на огороде валялся, пока дождь его не намочил. Цвет у него такой чернильный… Лежит и переливается кусочками… Прибежала с колхозного поля и пошла на свой огород… И такой кусочек синий… А через двести метров ещё один… Величиной с платочек, что у меня на голове. Крикнула я соседке, другим бабам, мы все оббегали. Все огороды, поле вокруг… Гектара два… Может, четыре больших кусочка нашли… А один был красного цвета… Назавтра посыпал дождь. С самого утра. И к обеду их не стало. Приехала милиция, а уже не было чего показать. Только рассказывали… Кусочки вот такие… (Показывает руками.) Как мой платочек. Синие и красные.
Мы не сильно боялись этой радиации… Когда б мы её не видели, не знали, может, и боялись, а когда посмотрели, то уже не так страшно. Милиция с солдатами трафаретки поставила. У кого возле дома, где на улице — написали: семьдесят кюри, шестьдесят кюри… Век жили на своей картошке, на бульбочке, а тут сказали — нельзя! И лучок не разрешают, и морковку. Кому беда, кому смех… Работать на огороде советовали в марлевых повязках и резиновых перчатках. А золу из печи закапывать. Хоронить. О-о-о… А тогда ещё один важный учёный приехал и выступил в клубе, что дрова надо мыть… Диво! Отсохни мои уши! Приказали перестирать пододеяльники, простыни, занавески… Так они ж в хате! В шкафах и сундуках. А какая в хате радиация? За стеклом? За дверями? Диво! Ты найди её в лесу, в поле… Колодцы позакрывали на замок, обернули целлофановой плёнкой… Вода «грязная»… Какая она грязная, она такая чистая-чистая! Наговорили мешок. Вы все умрёте… Надо уезжать… Эвакуироваться…
Напугались люди… Набрались страху… Некоторые давай по ночам своё добро закапывать. И я свою одежду сложила… Красные грамоты за мой честный труд и копейку, какая у меня была, на чёрный день хранилась. Такая печаль! Такая печаль переедала сердце! Чтобы я так умерла, как я правду вам говорю! А тут слышу, что в одной деревне солдаты людей эвакуировали, а дед с бабкой остались. Перед тем днём, когда людей поднимали, пригнали в автобусы, они взяли коровку и подались в лес. Переждали там. Как в войну… Когда деревню каратели жгли… Откуда та беда берётся? (Плачет) Непрочная наша жизнь… Рада не плакать, так слезы текут…
О! Поглядите в окно: сорока прилетела… Я их не гоню… Хоть, бывает, что сороки у меня яйца из сарая тягают. Все равно не гоню. У нас теперь у всех одна беда. Никого не гоню! Вчера заяц прибегал…
Вот если бы каждый день в хате были люди. Тут недалеко, в другой деревне, тоже баба одна живёт, я говорила, чтобы ко мне переходила. Что поможет, а что нет, но хотя бы заговорить до кого. Позвать… Ночью все у меня болит. Ноги крутит, как мурашки бегают, это нерв по мне ходит. Так я возьму что в руки. Жменьку зёрна… И хруп, хруп. Нерв тогда успокаивается… Что я уже наработалась за свою жизнь, нагоревалась. Всего хватило и ничего не хочу. Если б померла, то и отдохнула. Как там душа, а телу спокойно будет. И дочки у меня есть, и сыны… Все в городе… А я никуда отсюда не хочу! Дал Бог годы, а не дал доли. Я знаю, что докучает старый человек, дети потерпят, потерпят и обидят. Радость от детей пока малые. Наши женщины, которые поехали в город, все плачут. То невестка обижает, то дочка. Вернуться хотят. Мой хозяин тут… Лежит на могилках… Если бы не лежал тут, то жил бы в другом месте. И я с ним. (Вдруг весело.) А что ехать? Тут хорошо! Все растёт, все цветёт. Начиная от мошки до зверя, все живёт.
Я все вам вспомню… Летят самолёты и летят. Каждый день. Низко-низко над головами. Летят на реактор. На станцию. Один за одним. А у нас — эвакуация. Переселение. Штурмуют хаты. Люди позакрывались, попрятались. Скот ревёт, дети плачут. Война! А солнышко светит… Я села и не выхожу из хаты, правда, на ключ не закрывала. Постучали солдаты: «Что, хозяйка, собралась?» Спрашиваю: «Силой будете мне руки и ноги связывать?» Помолчали, помолчали и пошли. Молоденькие-молоденькие. Дети! Бабы на коленях перед хатами ползали… Молились… Солдаты под руки одну, другую — и в машину. А я пригрозила, который до меня дотронется, силу свою покажет, тот кием получит. Ругалась! Крепко ругалась! Не плакала. В тот день я ни слезинки.
Сижу в хате. То крик. Крик! А то стало тихо… Затихло. Я в тот день… В первый день я не вышла из хаты…
Рассказывали: шла колонна людей… И шла колонна скота. Война!
Мой хозяин любил сказать, что человек стреляет, а Бог пули носит. Кому какая судьба! Молодые, что поуезжали, уже есть что поумирали. На новом месте. А я с киечком — хожу. Тупаю. Скучно станет, поплачу. Деревня пустая… А птицы тут всякие… Летают… И лось идёт хоть бы что… (Плачет.)
Я все вспомню… Люди поуезжали, а кошек и собак оставили. Первые дни я ходила и разливала всем молоко, а каждой собаке давала кусок хлеба. Они стояли у своих дворов и ждали хозяев. Ждали людей долго. Голодные кошки ели огурцы… Ели помидоры… До осени я у соседки косила траву перед калиткой. Забор упал, забор ей прибила. Ждала людей… Жил у соседки собачка, звали Жучок. «Жучок, — прошу, — если первый людей встретишь, — то крикни мне».
Ночью сню, как я эвакуируюсь… Офицер кричит: «Хозяйка, мы скоро все будем сжигать и закапывать. Выходи!» И везут меня куда-то, в какое-то незнакомое место. Непонятное. Это и не город, и не деревня. И не земля…
Случилась история… Был у меня хороший котик. Звали Васька. Зимой голодные крысы напали, нет спасения. Под одеяло лезли. Зерно в бочке — дырку прогрызли. Так Васька спас… Без Васьки бы погибла… Мы с ним поговорим, пообедаем. А тогда пропал Васька… Может, голодные собаки где напали и съели? Они все бегали голодные, пока не поумирали, кошки были такие голодные, что котят ели, летом не ели, а зимой. Прости, Господи! А одну бабу крысы загрызли… В своём доме. Рыжые крысы… Правда или нет, а бают. Рыскают тут бомжи… Первые годы добра хватало: сорочки, кофты, шубы. Бери и вези на барахолку. Вот они напьются, песни поют. Мать-перемать. Один свалился с велосипеда и уснул на улице. Утром две косточки нашли и велосипед. Правда или нет? Не скажу. Бают.
Тут все живёт. Ну, все-все! Ящерица живёт, лягушка квакает. И червяк ползает. И мыши есть! Все есть! Особенно весной хорошо. Я люблю, когда сирень цветёт. Черёмуха пахнет. Пока ноги крепко держали, сама за хлебом ходила, в одну только сторону пятнадцать километров. Молодая бегом бы проскакала. Привычная. После войны мы ходили за семенами на Украину. За тридцать, за пятьдесят километров. Люди по пуду носили, а я три. А теперь по хате, бывает, не перейду. Старой бабе и летом на печи холодно. Милиционеры едут сюда, проверяют деревню, так мне хлеба везут. Только что они тут проверяют? Живу я и котик. Это уже другой котик у меня. Милиция посигналит, мы с ним обрадуемся. Бежим. Ему привезут косточек. А меня будут спрашивать: «А если наскочат бандиты?» — «Так чем они у меня разживутся? Что возьмут? Душу? У меня только душа». Хорошие хлопчики. Смеются. Батарейки к приёмнику привезли, я теперь радио слушаю. Людмилу Зыкину люблю, но что-то она редко сейчас поёт. Видно, состарела, как и я. Мой хозяин любил сказать… Так ещё говорил: кончен бал — и скрипки в торбу!
Расскажу я, как котика себе нашла. Не стало моего Васьки… И день жду, и два… И месяц… Ну, совсем, было, я одна осталась. Не к кому и заговорить. Пошла по деревне, по чужим садкам зову: Васька, Мурка… Васька! Мурка! Первое время много их бегало, а потом где-то пропали. Уничтожились. Смерть не разбирает… Всех принимает земелька… И хожу я, и хожу. Два дня звала. На третий день — сидит под магазином… Мы переглянулись… Он рад, и я рада. Только что он слово не скажет. «Ну, пошли, — прошу, — пошли домой». Сидит… Мяу… Я давай его упрашивать: «Что ты будешь тут один? Волки съедят. Разорвут. Пошли. У меня яйца есть, сало». Вот как объяснить? Кот человеческого языка не понимает, а как он тогда меня уразумел? Я иду впереди, а он бежит сзади. Мяу… «Отрежу тебе сала»… Мяу… «Будем жить вдвоём»… Мяу… «Назову тебя Васькой»… Мяу… И вот мы с ним уже две зимы перезимовали…
Ночью приснится — кто-то позвал… Голос соседки: «Зина!» Помолчит… И опять: «Зина!»
Скучно мне станет, я поплачу…
Зайду на могилки. Мама там лежит… Дочушка малая… В войну от тифа сгорела. Только мы занесли её на могилки, закопали, как вышло из-за туч солнышко. И светит-светит. Хоть ты вернись и откопай. Хозяин мой там… Федя… Посижу возле всех. Повздыхаю. А поговорить можно и с живыми, и с мёртвыми. Мне никакой разницы. Я и тех, и других слышу. Когда ты одна… И когда печаль… Сильная печаль…
Возле самых могилок учитель Иван Прохорович Гавриленко жил, он к сыну в Крым уехал. За ним — Пётр Иванович Миусский… Тракторист… Стахановец, когда-то все в стахановцы выбивались. Золотые руки. Из дерева кружева строгал. Дом — на всю деревню дом. Лялька! Ой, меня и жалость брала, кровь поднялась, когда его рушили. Закапывали. Офицер кричал: «Не тужи мать. Дом на „пятне“ сидит»". А сам — пьяный. Подхожу — это он плачет: «Ты, мать, иди! Иди!». Прогнал. А там дальше усадьба Миши Михалёва, он котлы топил на ферме. Миши не стало быстро. Уехал — и сразу помер. За ним — дом зоотехника Степана Быхова стоял… Сгорел! Ночью злые люди подожгли. Пришлые. И Степан долго не пожил. Под Могилёвом, где дети живут, похоронен. Вторая война… Столько мы людей потеряли! Ковалёв Василий Макарович, Анна Коцура, Максим Никифоренко… Когда-то весело жили. На праздники — песни, танцы. Гармошка. А сейчас, как в тюрьме. Я, бывает, закрою глаза и хожу по деревне… Ну, какая, говорю им, тут радиация, когда и бабочка летает, и шмель жужжит. И мой Васька мышей ловит. (Плачет.)
А моя ты любочка, поняла ли ты мою печаль? Понесёшь людям, а меня, может, уже и не будет. Найдут в земельке… Под корнями…"
Зинаида Евдокимовна Ковалёнка,
самосел.
Монолог о целой жизни, написанный на дверях
"Я хочу засвидетельствовать…
Это было тогда, десять лет назад и каждый день происходит со мной сейчас. Теперь… Это всегда со мной.
Мы жили в городе Припять. В самом этом городе, который знает сейчас весь мир. Я не писатель. Но я свидетель. Вот как это было… С самого начала…
Ты живёшь… Обыкновенный человек. Маленький. Такой, как все вокруг — идёшь на работу и приходишь с работы. Получаешь среднюю зарплату. Раз в год ездишь в отпуск. У тебя — жена. Дети. Нормальный человек! И в один день ты внезапно превращаешься в чернобыльского человека. В диковинку! Во что-то такое, что всех интересует и никому неизвестно. Ты хочешь быть как все, а уже нельзя. Ты не можешь, тебе уже не вернуться в прежний мир. На тебя смотрят другими глазами. Тебе задают вопросы: там было страшно? Как горела станция? Что ты видел? И, вообще, могут ли у тебя быть дети? Жена от тебя не ушла? На первых порах мы все превратились в редкие экспонаты… Само слово «чернобылец» до сих пор, как звуковой сигнал… Все поворачивают голову в твою сторону… Оттуда!
Это были чувства первых дней… Мы потеряли не город, а целую жизнь…
Уехали из дома на третий день… Реактор горел… Запомнилось, что кто-то из знакомых сказал: «Пахнет реактором». Неописуемый запах. Но об этом все читали в газетах. Превратили Чернобыль в фабрику ужасов, а на самом деле в мультик. А его понять надо, потому что нам с ним жить. Я расскажу только своё… Свою правду…
Было так… Объявили по радио: кошек брать нельзя! Дочка — в слезы, от страха потерять свою любимую кошку стала заикаться. Кошку в чемодан! А она в чемодан не хочет, вырывается. Обцарапала всех. Вещи брать нельзя! Я все вещи не возьму, я возьму одну вещь. Только одну! Я должен снять дверь с квартиры и увезти, дверь оставить не могу… А вход забью досками…
Наша дверь… Наш талисман! Семейная реликвия. На этой двери лежал мой отец. Не знаю, по какому обычаю, не везде так, но у нас, сказала мне мама, покойника надо положить на дверь от его дома. Он так лежит, пока не привезут гроб. Я сидел около отца всю ночь, он лежал на этой двери… Дом был открыт… Всю ночь… И на этой же двери до самого верха зазубрины… Как я рос… Отмечено: первый класс, второй. Седьмой. Перед армией… А рядом — как рос уже мой сын… Моя дочь… На этой двери вся наша жизнь записана, как на древних папирусах. Как я её оставлю?
Попросил соседа, у него была машина: «Помоги!» Показал мне на голову: мол, ты, друг, не в себе. Но я её вывез… Дверь… Ночью… На мотоцикле… Лесом… Вывез через два года, когда наша квартира уже была разграблена. Очищена. За мной гналась милиция: «Будем стрелять! Будем стрелять!» Конечно, они приняли меня за мародёра. Дверь из собственного дома я как украл…
…Отправил дочку с женой в больницу. У них по телу расползлись чёрные пятна. То появятся, то исчезнут. Величиной с пятак… А ничего не болит… Их обследовали. Я спросил: «Скажите, какой результат?» — «Не для вас». — «А для кого же?»
Вокруг тогда все говорили: умрём-умрём… К двухтысячному году белорусы исчезнут. Дочке исполнилось шесть лет. Ровно в день аварии. Укладываю её спать, она мне шепчет на ухо: «Папа, я хочу жить, я ещё маленькая». Я думал, она ничего не понимает…А она увидит няню в детском садике в белом халате или в столовой повара, с ней истерика: «Не хочу в больницу! Не хочу умирать!» Белый цвет не переносила. Мы даже в новом доме занавески белые поменяли.
Вы способны себе представить сразу семь лысых девочек? Их в палате было семь… Нет, достаточно! Я кончаю! Когда я рассказываю, у меня чувство, вот сердце подсказывает — ты совершаешь предательство. Потому что я должен описывать её, как чужую… Её мучения… Жена пришла из больницы… Не выдержала: «Лучше бы она умерла, чем так мучиться. Или мне умереть, чтобы больше не смотреть». Нет, достаточно! Я кончаю! Не в состоянии. Нет!
Положили её на дверь… На дверь, на которой когда-то лежал мой отец. Пока не привезли маленький гроб… Он был маленький, как коробка из-под большой куклы. Как коробка…
Я хочу засвидетельствовать — моя дочь умерла от Чернобыля. А от нас хотят, чтобы мы молчали. Наукой, мол, ещё не доказано, нет банка данных. Надо ждать сотни лет. Но моя человеческая жизнь… Она же меньше… Я не дождусь. Запишите… Хотя бы вы запишите: дочку звали Катя… Катюшенька… Умерла в семь лет…"
Николай Фомич Калугин, отец
Монолог одной деревни о том, как зовут души с неба, чтобы с ними поплакать и пообедать
Деревня Белый Берег Наровлянского района Гомельской области.
— Больше всего в Чернобыле запоминается жизнь «после всего»: вещи без человека, пейзажи без человека. Дорога в никуда, провода в никуда. Нет, да и подумаешь, что это — прошлое или будущее?
— Мне иногда казалось, что я записываю будущее…
Глава первая
Земля мёртвых
Монолог о том, зачем люди вспоминают
"У меня тоже есть вопрос… Сам я ответить на него не могу…
Но вы взялись об этом писать… Об этом? А я не хотел бы, чтобы обо мне это знали. Что я там испытал… С одной стороны, есть желание открыться, выговориться, а с другой — чувствую, как я обнажаюсь, а мне бы этого не хотелось…
Помните, у Толстого? Пьер Безухов так потрясён после войны, что ему кажется — он и весь мир изменились навсегда. Но проходит какое-то время, и он замечает за собой, что снова так же ругает кучера, так же брюзжит. Зачем тогда люди вспоминают? Чтобы восстановить истину? Справедливость? Освободиться и забыть? Понимают, что они — участники грандиозного события? Или ищут в прошлом защиты? И это притом, что воспоминания — хрупкая вещь, эфемерная, это не точные знания, а догадка человека о самом себе. Это ещё не знания, это только чувства.
Моё чувство… Я мучался, рылся в памяти и вспомнил…
Самое страшное со мной было в детстве… Это — война…
Помню, как мы, пацаны, играли в «папы и мамы»: раздевали малышей и клали их друг на дружку… Это были первые дети, родившиеся после войны. Вся деревня знала, какие слова они уже говорят, когда начали ходить, потому что за войну детей забыли. Мы ждали появления жизни. «В папы и мамы» — так называлась наша игра. Мы хотели увидеть появление жизни… А нам самим было по восемь-десять лет…
Я видел, как женщина сама себя убивала. В кустах у реки. Брала кирпич и била себя по голове. Она была беременная от полицая, которого вся деревня ненавидела. Ещё, будучи ребёнком, я видел, как рождаются котята. Помогал матери тянуть телёнка из коровы, водил на случку к кабану нашу свинью… Помню… Помню, как привезли убитого отца, на нем свитер, мама сама его вязала, отец, видимо, был расстрелян из пулемёта или автомата и что-то кровавое прямо кусками вылезало из этого свитера. Он лежал на нашей единственной кровати, больше положить было некуда. Потом его похоронили перед домом. И земля не пух, а тяжёлая глина. Из-под грядок для бураков. Кругом шли бои… На улице лежали убитые кони и люди…
Для меня это настолько запретные воспоминания, что я не говорил о них вслух…
Тогда я воспринимал смерть так же, как и рождение. У меня примерно было одинаковое чувство, когда появился телёнок из коровы… Появлялись котята. И когда женщина в кустах убивала себя… Почему-то это казалось мне одним и тем же, одинаковым. Рождение и смерть…
Я помню с детства, как пахнет в доме, когда режут кабана… Вы только тронули меня, и я уже падаю, падаю туда. В кошмар… В ужас… Лечу…
Ещё помню как нас, маленьких, женщины брали с собой в баню. И у всех женщин, и у моей матери выпадали матки (мы это уже понимали), они подвязывали их тряпками. Я это видел… Матки выходили от тяжёлой работы. Мужчин не было, их на фронте, в партизанах перебили, коней не было тоже, женщины тягали плуги на себе. Перепахивали свои огороды, колхозные поля. Когда я вырос, и у меня случалась близость с женщиной, я это вспоминал… То, что видел в бане…
Хотел забыть. Все забыть… Забывал… Я думал, что самое страшное со мной уже произошло… Это — война. И я защищён, я теперь защищён. Своим знанием, тем, что там… тогда… пережил… Но…
Я поехал в чернобыльскую зону… Много раз уже был там… И там понял, что я беспомощен. Я не понимаю… И я разрушаюсь от этой своей беспомощности. От того, что я не узнаю мир, в котором все переменилось. Даже зло другое. Прошлое меня уже не защищает… Не успокаивает… В нем нет ответов… Всегда они раньше были, а сегодня нет. Меня разрушает будущее, а не прошлое. (Задумывается)
Зачем люди вспоминают? Мой вопрос… Но я поговорил с вами, что-то проговорил словами… И что-то понял… Я теперь не так одинок. А как это у других?"
Пётр С., психолог
Монолог о том, что можно поговорить и с живыми, и с мёртвыми
"Ночью волк во двор вошёл… В окно глянула — стоит и светит глазами. Фарами…
Я ко всему привыкла. Семь лет живу одна, семь лет, как люди уехали… Ночью, бывает, сижу, пока не высветлит, и думаю, думаю. И сегодня всю ночь на кровати крючком сидела, а потом вышла поглядеть, какое солнышко. Что я вам скажу? Самая справедливая вещь на свете смерть. Никто ещё не откупился. Земля всех принимает: и добрых, и злых, и грешников. А больше справедливости на этом свете нет. Я тяжко и честно всю жизнь трудилась. По совести жила. А мне справедливость не выпадала. Бог где-то делил, пока до меня очередь дошла — у него уже ничего не осталось, чтобы мне дать. Молодой может умереть, а старый должен… Никто не бессмертен — ни царь, ни купец… Сначала я людей ждала, думала — все вернутся. Никто на век не уезжал, уезжали на время. А теперь смерти жду… Помереть не трудно, а страшно. Церкви нету, и батюшка не приезжает. Некому мне отнести свои грехи…
…Первый раз сказали, что у нас радиация, так мы думали: это болезнь какая-то, кто заболеет — сразу помирает. Нет, говорят, что-то такое, что на земле лежит и в землю лезет, а увидеть нельзя. Зверь, может, видит и слышит, а человек нет. А это неправда! Я видела… Этот цезий у меня на огороде валялся, пока дождь его не намочил. Цвет у него такой чернильный… Лежит и переливается кусочками… Прибежала с колхозного поля и пошла на свой огород… И такой кусочек синий… А через двести метров ещё один… Величиной с платочек, что у меня на голове. Крикнула я соседке, другим бабам, мы все оббегали. Все огороды, поле вокруг… Гектара два… Может, четыре больших кусочка нашли… А один был красного цвета… Назавтра посыпал дождь. С самого утра. И к обеду их не стало. Приехала милиция, а уже не было чего показать. Только рассказывали… Кусочки вот такие… (Показывает руками.) Как мой платочек. Синие и красные.
Мы не сильно боялись этой радиации… Когда б мы её не видели, не знали, может, и боялись, а когда посмотрели, то уже не так страшно. Милиция с солдатами трафаретки поставила. У кого возле дома, где на улице — написали: семьдесят кюри, шестьдесят кюри… Век жили на своей картошке, на бульбочке, а тут сказали — нельзя! И лучок не разрешают, и морковку. Кому беда, кому смех… Работать на огороде советовали в марлевых повязках и резиновых перчатках. А золу из печи закапывать. Хоронить. О-о-о… А тогда ещё один важный учёный приехал и выступил в клубе, что дрова надо мыть… Диво! Отсохни мои уши! Приказали перестирать пододеяльники, простыни, занавески… Так они ж в хате! В шкафах и сундуках. А какая в хате радиация? За стеклом? За дверями? Диво! Ты найди её в лесу, в поле… Колодцы позакрывали на замок, обернули целлофановой плёнкой… Вода «грязная»… Какая она грязная, она такая чистая-чистая! Наговорили мешок. Вы все умрёте… Надо уезжать… Эвакуироваться…
Напугались люди… Набрались страху… Некоторые давай по ночам своё добро закапывать. И я свою одежду сложила… Красные грамоты за мой честный труд и копейку, какая у меня была, на чёрный день хранилась. Такая печаль! Такая печаль переедала сердце! Чтобы я так умерла, как я правду вам говорю! А тут слышу, что в одной деревне солдаты людей эвакуировали, а дед с бабкой остались. Перед тем днём, когда людей поднимали, пригнали в автобусы, они взяли коровку и подались в лес. Переждали там. Как в войну… Когда деревню каратели жгли… Откуда та беда берётся? (Плачет) Непрочная наша жизнь… Рада не плакать, так слезы текут…
О! Поглядите в окно: сорока прилетела… Я их не гоню… Хоть, бывает, что сороки у меня яйца из сарая тягают. Все равно не гоню. У нас теперь у всех одна беда. Никого не гоню! Вчера заяц прибегал…
Вот если бы каждый день в хате были люди. Тут недалеко, в другой деревне, тоже баба одна живёт, я говорила, чтобы ко мне переходила. Что поможет, а что нет, но хотя бы заговорить до кого. Позвать… Ночью все у меня болит. Ноги крутит, как мурашки бегают, это нерв по мне ходит. Так я возьму что в руки. Жменьку зёрна… И хруп, хруп. Нерв тогда успокаивается… Что я уже наработалась за свою жизнь, нагоревалась. Всего хватило и ничего не хочу. Если б померла, то и отдохнула. Как там душа, а телу спокойно будет. И дочки у меня есть, и сыны… Все в городе… А я никуда отсюда не хочу! Дал Бог годы, а не дал доли. Я знаю, что докучает старый человек, дети потерпят, потерпят и обидят. Радость от детей пока малые. Наши женщины, которые поехали в город, все плачут. То невестка обижает, то дочка. Вернуться хотят. Мой хозяин тут… Лежит на могилках… Если бы не лежал тут, то жил бы в другом месте. И я с ним. (Вдруг весело.) А что ехать? Тут хорошо! Все растёт, все цветёт. Начиная от мошки до зверя, все живёт.
Я все вам вспомню… Летят самолёты и летят. Каждый день. Низко-низко над головами. Летят на реактор. На станцию. Один за одним. А у нас — эвакуация. Переселение. Штурмуют хаты. Люди позакрывались, попрятались. Скот ревёт, дети плачут. Война! А солнышко светит… Я села и не выхожу из хаты, правда, на ключ не закрывала. Постучали солдаты: «Что, хозяйка, собралась?» Спрашиваю: «Силой будете мне руки и ноги связывать?» Помолчали, помолчали и пошли. Молоденькие-молоденькие. Дети! Бабы на коленях перед хатами ползали… Молились… Солдаты под руки одну, другую — и в машину. А я пригрозила, который до меня дотронется, силу свою покажет, тот кием получит. Ругалась! Крепко ругалась! Не плакала. В тот день я ни слезинки.
Сижу в хате. То крик. Крик! А то стало тихо… Затихло. Я в тот день… В первый день я не вышла из хаты…
Рассказывали: шла колонна людей… И шла колонна скота. Война!
Мой хозяин любил сказать, что человек стреляет, а Бог пули носит. Кому какая судьба! Молодые, что поуезжали, уже есть что поумирали. На новом месте. А я с киечком — хожу. Тупаю. Скучно станет, поплачу. Деревня пустая… А птицы тут всякие… Летают… И лось идёт хоть бы что… (Плачет.)
Я все вспомню… Люди поуезжали, а кошек и собак оставили. Первые дни я ходила и разливала всем молоко, а каждой собаке давала кусок хлеба. Они стояли у своих дворов и ждали хозяев. Ждали людей долго. Голодные кошки ели огурцы… Ели помидоры… До осени я у соседки косила траву перед калиткой. Забор упал, забор ей прибила. Ждала людей… Жил у соседки собачка, звали Жучок. «Жучок, — прошу, — если первый людей встретишь, — то крикни мне».
Ночью сню, как я эвакуируюсь… Офицер кричит: «Хозяйка, мы скоро все будем сжигать и закапывать. Выходи!» И везут меня куда-то, в какое-то незнакомое место. Непонятное. Это и не город, и не деревня. И не земля…
Случилась история… Был у меня хороший котик. Звали Васька. Зимой голодные крысы напали, нет спасения. Под одеяло лезли. Зерно в бочке — дырку прогрызли. Так Васька спас… Без Васьки бы погибла… Мы с ним поговорим, пообедаем. А тогда пропал Васька… Может, голодные собаки где напали и съели? Они все бегали голодные, пока не поумирали, кошки были такие голодные, что котят ели, летом не ели, а зимой. Прости, Господи! А одну бабу крысы загрызли… В своём доме. Рыжые крысы… Правда или нет, а бают. Рыскают тут бомжи… Первые годы добра хватало: сорочки, кофты, шубы. Бери и вези на барахолку. Вот они напьются, песни поют. Мать-перемать. Один свалился с велосипеда и уснул на улице. Утром две косточки нашли и велосипед. Правда или нет? Не скажу. Бают.
Тут все живёт. Ну, все-все! Ящерица живёт, лягушка квакает. И червяк ползает. И мыши есть! Все есть! Особенно весной хорошо. Я люблю, когда сирень цветёт. Черёмуха пахнет. Пока ноги крепко держали, сама за хлебом ходила, в одну только сторону пятнадцать километров. Молодая бегом бы проскакала. Привычная. После войны мы ходили за семенами на Украину. За тридцать, за пятьдесят километров. Люди по пуду носили, а я три. А теперь по хате, бывает, не перейду. Старой бабе и летом на печи холодно. Милиционеры едут сюда, проверяют деревню, так мне хлеба везут. Только что они тут проверяют? Живу я и котик. Это уже другой котик у меня. Милиция посигналит, мы с ним обрадуемся. Бежим. Ему привезут косточек. А меня будут спрашивать: «А если наскочат бандиты?» — «Так чем они у меня разживутся? Что возьмут? Душу? У меня только душа». Хорошие хлопчики. Смеются. Батарейки к приёмнику привезли, я теперь радио слушаю. Людмилу Зыкину люблю, но что-то она редко сейчас поёт. Видно, состарела, как и я. Мой хозяин любил сказать… Так ещё говорил: кончен бал — и скрипки в торбу!
Расскажу я, как котика себе нашла. Не стало моего Васьки… И день жду, и два… И месяц… Ну, совсем, было, я одна осталась. Не к кому и заговорить. Пошла по деревне, по чужим садкам зову: Васька, Мурка… Васька! Мурка! Первое время много их бегало, а потом где-то пропали. Уничтожились. Смерть не разбирает… Всех принимает земелька… И хожу я, и хожу. Два дня звала. На третий день — сидит под магазином… Мы переглянулись… Он рад, и я рада. Только что он слово не скажет. «Ну, пошли, — прошу, — пошли домой». Сидит… Мяу… Я давай его упрашивать: «Что ты будешь тут один? Волки съедят. Разорвут. Пошли. У меня яйца есть, сало». Вот как объяснить? Кот человеческого языка не понимает, а как он тогда меня уразумел? Я иду впереди, а он бежит сзади. Мяу… «Отрежу тебе сала»… Мяу… «Будем жить вдвоём»… Мяу… «Назову тебя Васькой»… Мяу… И вот мы с ним уже две зимы перезимовали…
Ночью приснится — кто-то позвал… Голос соседки: «Зина!» Помолчит… И опять: «Зина!»
Скучно мне станет, я поплачу…
Зайду на могилки. Мама там лежит… Дочушка малая… В войну от тифа сгорела. Только мы занесли её на могилки, закопали, как вышло из-за туч солнышко. И светит-светит. Хоть ты вернись и откопай. Хозяин мой там… Федя… Посижу возле всех. Повздыхаю. А поговорить можно и с живыми, и с мёртвыми. Мне никакой разницы. Я и тех, и других слышу. Когда ты одна… И когда печаль… Сильная печаль…
Возле самых могилок учитель Иван Прохорович Гавриленко жил, он к сыну в Крым уехал. За ним — Пётр Иванович Миусский… Тракторист… Стахановец, когда-то все в стахановцы выбивались. Золотые руки. Из дерева кружева строгал. Дом — на всю деревню дом. Лялька! Ой, меня и жалость брала, кровь поднялась, когда его рушили. Закапывали. Офицер кричал: «Не тужи мать. Дом на „пятне“ сидит»". А сам — пьяный. Подхожу — это он плачет: «Ты, мать, иди! Иди!». Прогнал. А там дальше усадьба Миши Михалёва, он котлы топил на ферме. Миши не стало быстро. Уехал — и сразу помер. За ним — дом зоотехника Степана Быхова стоял… Сгорел! Ночью злые люди подожгли. Пришлые. И Степан долго не пожил. Под Могилёвом, где дети живут, похоронен. Вторая война… Столько мы людей потеряли! Ковалёв Василий Макарович, Анна Коцура, Максим Никифоренко… Когда-то весело жили. На праздники — песни, танцы. Гармошка. А сейчас, как в тюрьме. Я, бывает, закрою глаза и хожу по деревне… Ну, какая, говорю им, тут радиация, когда и бабочка летает, и шмель жужжит. И мой Васька мышей ловит. (Плачет.)
А моя ты любочка, поняла ли ты мою печаль? Понесёшь людям, а меня, может, уже и не будет. Найдут в земельке… Под корнями…"
Зинаида Евдокимовна Ковалёнка,
самосел.
Монолог о целой жизни, написанный на дверях
"Я хочу засвидетельствовать…
Это было тогда, десять лет назад и каждый день происходит со мной сейчас. Теперь… Это всегда со мной.
Мы жили в городе Припять. В самом этом городе, который знает сейчас весь мир. Я не писатель. Но я свидетель. Вот как это было… С самого начала…
Ты живёшь… Обыкновенный человек. Маленький. Такой, как все вокруг — идёшь на работу и приходишь с работы. Получаешь среднюю зарплату. Раз в год ездишь в отпуск. У тебя — жена. Дети. Нормальный человек! И в один день ты внезапно превращаешься в чернобыльского человека. В диковинку! Во что-то такое, что всех интересует и никому неизвестно. Ты хочешь быть как все, а уже нельзя. Ты не можешь, тебе уже не вернуться в прежний мир. На тебя смотрят другими глазами. Тебе задают вопросы: там было страшно? Как горела станция? Что ты видел? И, вообще, могут ли у тебя быть дети? Жена от тебя не ушла? На первых порах мы все превратились в редкие экспонаты… Само слово «чернобылец» до сих пор, как звуковой сигнал… Все поворачивают голову в твою сторону… Оттуда!
Это были чувства первых дней… Мы потеряли не город, а целую жизнь…
Уехали из дома на третий день… Реактор горел… Запомнилось, что кто-то из знакомых сказал: «Пахнет реактором». Неописуемый запах. Но об этом все читали в газетах. Превратили Чернобыль в фабрику ужасов, а на самом деле в мультик. А его понять надо, потому что нам с ним жить. Я расскажу только своё… Свою правду…
Было так… Объявили по радио: кошек брать нельзя! Дочка — в слезы, от страха потерять свою любимую кошку стала заикаться. Кошку в чемодан! А она в чемодан не хочет, вырывается. Обцарапала всех. Вещи брать нельзя! Я все вещи не возьму, я возьму одну вещь. Только одну! Я должен снять дверь с квартиры и увезти, дверь оставить не могу… А вход забью досками…
Наша дверь… Наш талисман! Семейная реликвия. На этой двери лежал мой отец. Не знаю, по какому обычаю, не везде так, но у нас, сказала мне мама, покойника надо положить на дверь от его дома. Он так лежит, пока не привезут гроб. Я сидел около отца всю ночь, он лежал на этой двери… Дом был открыт… Всю ночь… И на этой же двери до самого верха зазубрины… Как я рос… Отмечено: первый класс, второй. Седьмой. Перед армией… А рядом — как рос уже мой сын… Моя дочь… На этой двери вся наша жизнь записана, как на древних папирусах. Как я её оставлю?
Попросил соседа, у него была машина: «Помоги!» Показал мне на голову: мол, ты, друг, не в себе. Но я её вывез… Дверь… Ночью… На мотоцикле… Лесом… Вывез через два года, когда наша квартира уже была разграблена. Очищена. За мной гналась милиция: «Будем стрелять! Будем стрелять!» Конечно, они приняли меня за мародёра. Дверь из собственного дома я как украл…
…Отправил дочку с женой в больницу. У них по телу расползлись чёрные пятна. То появятся, то исчезнут. Величиной с пятак… А ничего не болит… Их обследовали. Я спросил: «Скажите, какой результат?» — «Не для вас». — «А для кого же?»
Вокруг тогда все говорили: умрём-умрём… К двухтысячному году белорусы исчезнут. Дочке исполнилось шесть лет. Ровно в день аварии. Укладываю её спать, она мне шепчет на ухо: «Папа, я хочу жить, я ещё маленькая». Я думал, она ничего не понимает…А она увидит няню в детском садике в белом халате или в столовой повара, с ней истерика: «Не хочу в больницу! Не хочу умирать!» Белый цвет не переносила. Мы даже в новом доме занавески белые поменяли.
Вы способны себе представить сразу семь лысых девочек? Их в палате было семь… Нет, достаточно! Я кончаю! Когда я рассказываю, у меня чувство, вот сердце подсказывает — ты совершаешь предательство. Потому что я должен описывать её, как чужую… Её мучения… Жена пришла из больницы… Не выдержала: «Лучше бы она умерла, чем так мучиться. Или мне умереть, чтобы больше не смотреть». Нет, достаточно! Я кончаю! Не в состоянии. Нет!
Положили её на дверь… На дверь, на которой когда-то лежал мой отец. Пока не привезли маленький гроб… Он был маленький, как коробка из-под большой куклы. Как коробка…
Я хочу засвидетельствовать — моя дочь умерла от Чернобыля. А от нас хотят, чтобы мы молчали. Наукой, мол, ещё не доказано, нет банка данных. Надо ждать сотни лет. Но моя человеческая жизнь… Она же меньше… Я не дождусь. Запишите… Хотя бы вы запишите: дочку звали Катя… Катюшенька… Умерла в семь лет…"
Николай Фомич Калугин, отец
Монолог одной деревни о том, как зовут души с неба, чтобы с ними поплакать и пообедать
Деревня Белый Берег Наровлянского района Гомельской области.