Бесславие: Преступный Древний Рим
Часть 6 из 20 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Однако то, что людям приходилось напрягать последние силы, просто чтобы быть услышанными, говорит о многом. Властям не было никакого дела до будничных проблем порабощенных народов, но они были весьма заинтересованы в недопущении проблем, способных вызвать дестабилизацию.
Но, конечно, есть у нас перед глазами и примеры беспорядков, происходивших вследствие того, что элита пренебрегала народными нуждами. Перестав соответствовать ожиданиям плебса, богачи порой спасались бегством из города, взбунтовавшегося из-за иссякших запасов зерна и масла (Симмах, Письма, VI.18). От этих историй смердит гнилостью людей, озабоченных лишь прикрытием собственных задниц, но никак не участью голодных граждан, что брошены ими на произвол судьбы. Императору, однако, было опасно прятать голову в песок. Ведь он считался благодетельным отцом народа, и самоустранение от народных бед в лихую годину означало бы подрыв его легитимности в глазах граждан. При бунтах в провинциях император нередко пытался принуждать местные элиты к умиротворению народа и за счет этого лишь укреплял свой авторитет в глазах простых людей в качестве пусть и далекого, но справедливого и всеблагого правителя.
Но не все бунты преследовали столь же аполитичные цели, как хлебные. Причем, как отмечает Аммиан, «самый пустой и ничтожный» инцидент мог дать «повод к бунту» против властей (Римская история, XV.7.2)[52]. Отдельным законоположением регулировалось, как быть с юношами, которые особенно громко шумят на зрелищах (Дигесты, XLVIII.XIX.28.3). В главе 1 мы уже рассматривали кровавое массовое побоище со множеством жертв, произошедшее между жителями Нуцерии и Помпей, начавшееся «с безделицы», а именно с обоюдных оскорбительных скандирований домашних и гостевых трибун во время представления гладиаторов (Тацит, Анналы, XIV.17). За такой бунт власти могли покарать провинившихся с особой жестокостью именно из-за того, что беспорядки не оправдывались никакой высшей целью. В итоге Помпеям выписали запрет на проведение любых публичных сборищ сроком на десять лет (впрочем, вскоре запрет был то ли снят, то ли забыт).
Цирковые игры также иногда служили для толпы удобным случаем докричаться до императора и высказать ему свою политическую позицию. В правление Септимия Севера зрители, зная о его присутствии в амфитеатре, решили высказать негодование по поводу продолжительной гражданской войны и стали хлопать в унисон и декламировать: «Доколе нам это терпеть? Сколько еще воевать нам друг с другом?» Вскоре им наскучило, они закричали: «Довольно!» — и снова обратили внимание на скачки (Кассий Дион, Римская история, LXXV.4.4).
Трудно сказать, сговаривалась публика или нет, но скандировать пацифистские лозунги прекратила явно вовремя, догадываясь, вероятно, о пределе императорского терпения и опасаясь переступать черту.
Игры до какой-то степени заместили фактически упраздненные Августом народные собрания времен республики: государи теперь встречались с подданными в непринужденной праздничной обстановке, что и делало возможным оглашение народом своего мнения. Однако выражение несогласия или недовольства, подобное вышеописанному, нормой всё же не считалось. Подобные случаи были единичными, а потому знатные мужи-историки и собирали их в качестве назидательных историй для знатных мужей-правителей. Однако народ фигурирует в них, скорее, в качестве декорации для придания колоритного антуража творящемуся в сферах высокой политики. Но и эти примеры указывают на способность людей занимать критическую позицию в отношении режима. Нет сомнения, что люди не рассчитывали на полное соответствие действительности красивым речам и имели запас терпения для того, чтобы принимать неминуемые недостатки. К тому же практически все понимали, что озвучивать или выказывать недовольство крайне рискованно, и предпочитали на людях и даже в кругу семьи благоразумно помалкивать и не сетовать на жизнь вслух, памятуя о том, что и у стен есть уши. Но вышесказанное правило действовало ровно до тех пор, пока император и/или его чиновники не начинали заведомо и злостно не выполнять принятые на себя базовые социальные обязательства, а именно: обеспечение граждан зерновым пайком и поддержание минимального уровня законности. Если это не соблюдалось, риск конфронтации с властями становился оправданным.
Интересным источником, позволяющим по-настоящему оценить политическую силу толпы (если взглянуть на этот текст под непривычным углом), служат «Деяния святых апостолов». Текст повествует о том, как двенадцать учеников и примкнувший к ним Павел проповедовали Евангелие по всем восточным землям, а затем и в Риме после смерти Иисуса. Слово Христово в передаче благовестников положило начало беспорядкам в шести различных местах. В Фессалониках «не уверовавшие [во Христа] иудеи», обратившись к градоначальникам, обвинили апостолов в том, что «эти всесветные возмутители <…> поступают против повелений кесаря, почитая другого царем, Иисуса» (17:6–7). А однажды Петра и Иоанна привели на допрос к первосвященникам и приказали им прекратить проповеди. В Эфесе уже сам Павел вызвал «мятеж против пути Господня» и себя лично, поскольку его проповедь сводила на нет значимость культа и местного храма Артемиды, угрожая лишить заработка местных ремесленников, в основном работавших при этом храме. Жители Эфеса стихийно собрались на площади у храма и около двух часов скандировали: «Велика Артемида Ефесская!» (19:23–41). В Филиппах Павел весьма опрометчиво изгнал духа прорицания из невольницы-служанки, приносившей ее господам большие доходы своими прогнозами. Лишившись дойной коровы, обиженные хозяева схватили Павла и его спутника Силу, «повлекли на площадь к начальникам», чтобы предъявить обвинение: «Сии люди, будучи Иудеями, возмущают наш город и проповедуют обычаи, которых нам, Римлянам, не следует ни принимать, ни исполнять». Воеводы, как сообщает Писание, велели сорвать с христиан одежды и бить их палками.
Павла, кстати, секли неоднократно — вопреки тому, что он, как римский гражданин, имел иммунитет от телесных наказаний… Впрочем, в Филиппах власти, узнав об этом, даже принесли ему извинения. Местное руководство в провинциях всегда страшилось волнений — прежде всего из-за риска навлечь на свою вотчину карательную военную экспедицию из Рима. В «Деяниях» описан, вероятно, не самый типичный и благополучный период жизни римских провинций, но сам этот текст помогает ощутить, как народные массы могли внезапно оказаться вовлеченными в круговерть политических событий и как местное руководство делало всё возможное для их усмирения. Что до политических воззрений народных масс, то они всегда и везде являли причудливую смесь радикализма и консерватизма. Если бы мы питали надежду обнаружить где-то на просторах Римской империи преобладание радикальных настроений, нас ждало бы горькое разочарование.
Нам трудно судить, насколько часто протесты выливались в насилие. Кажущаяся готовность римлян проявлять буйство в решении личных споров вроде бы подсказывает, что и сообща они вполне могли быть быстры на расправу. В летописях значительная часть народных протестов заканчивается бунтами, но историки, вероятно, фиксировали подобные события только в тех случаях, когда дело доходило до крайностей. Очевидно, в пору особых тягот народ мог без зазрения совести напасть хоть на самого императора. Светоний рассказывает, как во время волнений из-за нехватки зерна императору Клавдию пришлось пробираться к себе во дворец через черный ход (Божественный Клавдий, 18). Далее он описывает всесторонние усилия по обеспечению бесперебойного снабжения Рима, предпринятые Клавдием во исполнение наказа в грубой форме, полученного от населения. Впрочем, совершенно ясно, что собравшаяся толпа не намеревалась причинять вреда здоровью императора, — иначе в него полетели бы не хлебные корки, а камни или даже дротики со стрелами. То, что описывается здесь, аналогично забрасыванию политиков яйцами, которое практикуется сегодня. Швыряя в императора заплесневелыми объедками, народ указывал ему на постыдность невыполнения прямого императорского долга — кормить подданных. Похожим нападкам, согласно всё тому же Светонию, подвергались и Веспасиан, которого, в бытность его наместником в Африке, по каким-то причинам забросали репой, и Вителлий, в которого однажды и вовсе швыряли грязью и навозом.
Источники показывают также, насколько нетерпимыми к любой оппозиции бывали императоры. В Путеолах как-то раз столкнулись лбами городские чиновники и знать, с одной стороны, и местное население — с другой, так что обе стороны даже отправили посольства в сенат: первые жаловались на насилие, чинимое толпой, вторые — на жадность магистратов и влиятельных граждан. Тацит пишет, что волнения сопровождались «швырянием камней и угрозами поджога», а потому, дабы «не допустить кровопролития и вооруженной борьбы», в город — очевидно, по приказу императора — была отправлена когорта преторианцев, страх перед которыми, «а также казнь нескольких человек быстро восстановили согласие среди горожан» (Анналы, XIII.48). Сегодня подобные методы «восстановления согласия» принято квалифицировать как «вооруженное подавление гражданского протеста».
Естественно, вводя войска, императоры рисковали лишиться народной поддержки. Зачастую правителям приходилось искать баланс между поддержанием общественного порядка методами подавления и удовлетворением требований народа. Удобнее всего было обвинить во всех бедах местных чиновников. В середине IV века цезарь Констанций Галл отказался помогать страшившимся голода жителям Антиохии подвозом провианта из соседних провинций и просто указал на стоящего рядом консуляра Сирии Феофила, которого и забили до смерти (Аммиан Марцеллин, Римская история, XIV.7.5–6). А ведь зачастую римские наместники собственными силами ничего поделать не могли. Так, префект Рима Тертулл тоже как-то раз столкнулся с толпой, разгневанной перебоями в поставках продовольствия. Когда дошло до открытых угроз его жизни, префект выставил перед собой двух малолетних сыновей и сообщил толпе, что и они умрут с голоду, если ветер не переменится и корабли с зерном не причалят. И этот акт отчаяния неожиданно сработал. Толпа, разжалобившись, умолкла, осознав, что все здесь в одной лодке, а вскоре всеобщими молитвами море успокоилось, и корабли вошли в порт (XIX.10).
БОЯЗНЬ ТОЛПЫ
Включение описаний народных волнений в повествования римских историков свидетельствует о том, что они считались событиями высокой политической значимости. Также это отражает и неизбывный страх представителей элиты оказаться, подобно Клавдию, в окружении враждебно настроенной толпы. В разных формах и в разной степени боязнь толпы была присуща всем сенаторам, всадникам и прочим представителям правящих классов и привилегированных сословий, ведь их в империи было от силы 200 тысяч против 60–70 миллионов населения, изнывавшего под их гнетом. Необходимость сидеть на крышке такого котла с бурлящими массами не доставляла удовольствия. Отсюда и чувство глубочайшей тревоги, которым проникнуты все дошедшие до нас описания массовых народных сборищ. Власть имущие всегда имели основания опасаться, что те перерастут в нечто большее. И свирепые законы против подстрекателей к мятежу служат лишь подтверждением тому, насколько римские власти опасались любого давления снизу и стремились подавить его в зародыше: «инициаторы мятежей и беспорядков и подстрекатели народа» распинаются на кресте, отдаются на съедение зверям, высылаются на острова — в зависимости от социального положения (Юлий Павел, Сентенции, V.XXII)[53].
Не стоит переоценивать и способность римской армии подавлять восстания местного населения. Легионы были отнюдь не столь многочисленны, как мы, должно быть, часто себе представляем. Они были рассредоточены по внешним рубежам империи для сдерживания напора враждебных варваров извне, и никто не предполагал специально снимать их с позиций для усмирения народного недовольства в глубинке. Привлечение войск всегда оставалось крайней мерой. На все остальные случаи имелась политика государственного террора, смысл которой был четко сформулирован в речи консервативного сенатора Гая Кассия по случаю убийства Педания Секунда: «Этот сброд не обуздать иначе, как устрашением» (Тацит, Анналы, XIV.44).
Императоры полагали всенародную поддержку главным источником легитимности своей власти, но латентный страх перед явлением истинной народной силы создавал в головах правящих классов параллельную реальность. В законах неоднократно упоминается термин faex populi («подонки народа»), а в одном даже предписывается наказывать смертью плебеев, «доведенных нищетой до низости и грязи прилюдного испражнения» (Codex Theodosianus, IX.42.5). Вернемся к толкователю сновидений Артемидору: если приснилось, что возлежишь на навозной куче, то это к добру для богатого, ибо означает грядущее скорое продвижение по службе. Иными словами, править людьми считалось занятием пусть и прибыльным, но грязным и дурно пахнущим. Примечательно и то, что столь презрительное отношение чаще всего распространяется исключительно на городские массы. Еще на закате республики Цицерон употребляет всё тот же эпитет faex populi, предлагая «вычерпать городские подонки и заселить [ими] безлюдные области Италии» (Письма Аттику, I.19).
А вот Ювенал видит первоисточник исходящего от простонародья смрада в тлетворном влиянии Востока: «Но ведь давно уж Оронт сирийский стал Тибра притоком…» (Сатиры, III.59–65). Далее сатирик долго перечисляет разнообразные пороки и недостатки грязных и плюгавых, зато шустрых и пронырливых греков и сирийцев, завезенных в Рим «со сливами вместе и смоквой» и нахраписто теснящих исконных римлян, попутно отравляя своим зловонием некогда упоительный авентинский воздух. Смею заверить, что с запахами Ювенал не утрирует: простые римляне не имели адекватного доступа к средствам личной гигиены, жили в страшной тесноте при примитивной системе городской канализации и занимались физическим трудом в жарком климате. В общем, эпитеты указывают на что угодно, кроме классовых вопросов.
Власти периодически предпринимали усилия по пресечению и/или постановке под контроль любых народных сборищ. Подобные меры касались не только политических митингов, но и вообще любых собраний людей по собственной инициативе: считалось, что они чреваты заговорами. Самыми красноречивыми свидетельствами отношения императоров к подобным мероприятиям служат исключения из правила. Август, например, разрешил евреям собираться в синагогах, ведь эти собрания, в отличие от многих других, имею цели благочестивые и не могут окончиться беспорядками (Филон Александрийский, О посольстве к Гаю, 40). С другой стороны, под запретом временами оказывались очень популярные в народе «коллегии», которые изначально формировались как сообщества взаимопомощи на случай похорон, но вместе с тем выполняли и определенные социальные функции. Например, они регулярно устраивали званые обеды. Сохранился устав такого клуба, существовавшего в Ланувие, пригороде Рима: в документе прописаны всевозможные правила вплоть до количества вина и закусок, организуемых председателем к каждому собранию. Регламент предусматривал даже систему штрафов (по тарифной сетке — в зависимости от тяжести нарушения) за проступки членов коллегии: например, если кто-то решил пересесть с места на место или устроил пьяный дебош (CIL 14.2112). При всем желании трудно усмотреть в таком клубе ширму для гнезда заговорщиков-революционеров, тем более что один только вступительный взнос там составлял сто сестерциев, на которые можно было пару месяцев безбедно жить целой семье. В общем, членство позволяли себе мужчины вполне обеспеченные. Но то, что нам представляется совершенно безобидным, у римских властей вызывало острое беспокойство. Происходящее на подобных клубных обедах было неподконтрольно правительству, а потому подвергалось жестким административным ограничениям. Отсюда запреты состоять в двух коллегиях одновременно и т. п. Рабов дозволялось принимать в «коллегию низших», и только с согласия их владельцев (Дигесты, XLVII.22).
Переписка между императором Траяном и Плинием Младшим, в бытность последнего наместником в Вифинии, раскрывает, насколько болезненным вопросом для августейших особ могли являться коллегии. Так, Плиний пишет своему руководителю, что Никомедию поразил масштабный пожар, причинивший огромный ущерб общественным и частным зданиям. Он находит причину быстрого распространения огня в «людской бездеятельности: зрители стояли, неподвижно и лениво». Чиновник также сообщает об отсутствии нормального противопожарного оборудования, предлагает организовать городскую пожарную команду наподобие римской, не более 150 человек. Плиний указывает: он лично позаботится о том, чтобы назначили людей толковых, и о том, чтобы новая организация имела узкую специализацию. Интересно, что провинциальный губернатор советуется с самим императором: он знает, как мнительны бывают владыки. И он поступил очень мудро, так как Траян тут же ответил твердым «нет» и даже потрудился объяснить свое решение: «Вспомним, однако, что этой провинции и особенно ее городам не давали покоя именно союзы подобного рода. Какое бы имя и по каким бы основаниям мы ни давали тем, кто будет вовлечен в такой союз, он в скором времени превратится в гетерию[54]». Пусть собственники, говорит государь, сами тушат свои пожары (Письма Плиния Младшего, X.33–34).
Несколько позже, правда, Траян пусть и с неохотой, но всё-таки позволяет Плинию санкционировать открытие кассы взаимопомощи в городе Амис, который как «свободный и союзный <…> управляется собственными законами», разрешающими это сделать, — однако лишь при условии, что «они станут употреблять подобные сборы не на смуты и недозволенные союзы, а на поддержку бедняков». И следом особо указывает на исключительный характер этого разрешения: «В остальных городах, подчиненных нашему праву, такие учреждения следует запрещать» (X.93–94). Траяна, как видим, беспокоил риск политического заговора. Он служил оправданием последовательного и плотного контроля любых поползновений к общественной деятельности на местах.
КОНТРОЛЬ РАСПРОСТРАНЕНИЯ СЛУХОВ И СПЛЕТЕН И БОРЬБА С КРАМОЛОЙ
Измена, она же преступление против величия (maiestas), как мы видели, трактовалась гораздо шире, нежели просто насильственные действия, направленные против государства, или покушение на их совершение. В эту категорию включались также и любые слова или поступки, которые могли хоть как-то оскорбить или просто задеть самолюбие императора. У нас, однако, имеются отдельные примеры того, как люди не боялись высмеивать государей. Это и анекдоты с прямыми намеками на незаконнорожденность Августа (Макробий, Сатурналии, II.4.20), и скабрезная история о том, как Гай Юлий Цезарь в молодые годы состоял в любовных связях с мужчинами (Светоний, Божественный Юлий, 49). А вот и история о том, как Веспасиан объяснял сыну Титу, зачем он обложил налогами кувшины для мочи, которые ставились на улицах изготовителями шерсти. Именно тогда он сказал бессмертные слова: «Деньги не пахнут» (Светоний, Божественный Веспасиан, 23.3). Но дальше подобных подначек шутки в адрес императоров не заходили, а сами эти подначки служили придворным авторам лишним поводом подчеркнуть милостивый и незлобивый характер императора, терпеливо сносящего подобную фронду. Но сверх того эти же анекдоты высвечивают, сколь важную роль в обыденной жизни римлян играли сплетни и слухи. Ведь простой народ по большей части был безграмотен и полагался на изустные источники информации.
Особую популярность в пору хлебного дефицита обретали слухи о том, кто из богатых и где именно тайком хранит запасы продовольствия. Причем часть этих слухов могла в какой-то мере и соответствовать действительности: почему бы состоятельным гражданам и не запастись провиантом на случай очередных перебоев с поставками, если есть такая возможность? Но зачем голодающая беднота подобными россказнями сыпала себе соль на раны? Возможно, в расчете использовать слухи в качестве инструмента давления на сильных мира сего, чтобы заставить их выделить часть запасов из своих закромов на раздачу голодающему населению. Слухи множились «здесь и сейчас», в ситуациях на грани жизни и смерти. Во время Великого пожара римляне метались по городу с вопросами: «где горит?», «из-за чего?», «кто поджег?». И совсем другими вопросами будут впоследствии задним числом задаваться элитные историки, озабоченные в первую очередь размером ущерба казенному имуществу (см.: Кассий Дион, Римская история, LXII.16–18). Простым людям хотелось выяснить, кто именно повинен в пожаре, и установить причины бедствия. Люди также желали точно понимать, откуда и в какую сторону распространяется пламя, куда бежать. Что до молвы о причинах пожара, мы теперь уже никогда не узнаем версий, популярных в народе; думается, ими делились шепотом: на страницы официальных исторических хроник они точно не попали.
Большую популярность имели сплетни про императоров. Эта информация распространялась стремительно: августейшие особы занимали центральное место в политической жизни Рима. Как правило, сплетни были довольно безобидны, зато они позволяли рассуждать о разных версиях известных событий и развивать наиболее правдоподобные из них. Возможно, байки об императорах служили для того, чтобы «прощупать» собеседника, найти с ним точки соприкосновения и ощутить душевную близость вследствие разделяемого рассказчиком и слушателем мнения, насколько страшный изверг получил над ними неограниченную власть. Имели хождение истории, чрезвычайно преувеличивающие пороки и дурные качества правителей; эта часть фольклора полностью шла вразрез с официальным образом императора. Впрочем, со временем некоторые из этих сплетен попадали на страницы летописей вполне «официальных» историков — Тацита и Светония. У них мы и находим «откровения» о самодурстве и жестокости Калигулы, безумии Нерона и паранойе Домициана.
Главная проблема с подобными байками, вполне «тянувшими» на обвинение в измене при жизни очерняемых императоров, заключалась в невозможности отследить их источники и пути распространения имевшимися в распоряжении режима силами охраны правопорядка. В тех же «Делах языческих мучеников», о происхождении которых рассказано в предыдущей главе, имеется стенограмма допроса лично императором Коммодом некоего Аппиана, подозреваемого в распространении слухов о том, что императорская казна пополняется за счет спекуляции зерном:
Аппиан: Нашу пшеницу отправляют в другие города и наживаются, продавая в четыре раза дороже [закупочной] цены.
Коммод: И кому идут все эти деньги?
Аппиан: Самому императору, говорят, от этого выгода.
Коммод: Ты уверен?
Аппиан: Нет, но нам так рассказывали.
Коммод: Ты не смел распространять слухов, не будучи уверен. Палач, казнить его!
Осужденного уводят, но он успевает обратиться к явно сочувствующей публике.
Аппиан: Вам что, нечего сказать в мое оправдание, даже когда меня влекут на казнь?
Публика: Кому мы можем сказать, если некому на слушать?
Тут император останавливает стражников и еще раз подзывает Аппиана к себе.
Коммод: Теперь ты хоть понял, с кем говоришь?
Аппиан: Да, понял, с тираном.
Коммод: Нет, с императором!
Аппиан: Отец твой Марк Аврелий был хорошим императором, ибо славился мудростью, рачительностью и добронравием. А ты обладаешь ровно противоположными качествами — деспотичностью, криводушием и жестокосердием.
Занимательно, но едва ли подобные словесные дуэли были тогда в ходу, и уж тем более они не являлись нормой. Да и не может отдельный пример столь отчаянного фрондерства служить опровержением тезиса о том, что критика императора выражалась на практике главным образом в распространении слухов.
Но императоры действительно делали всё возможное для того, чтобы знать, что о них говорят, и даже рассылали с этой целью агентов и шпионов в провинции. В частности, Аммиан Марцеллин описывает, как «один имперский агент в Испании, будучи приглашен на пир» к местной знати, превратно «злостно истолковал» ритуальный возглас слуг, с наступлением темноты внесших свечи: «Да победим!» — Так принято было в тех местах всякий раз отдавать дань должного победе света над тьмой, но агент счел возможным расценить эту дежурную фразу как сигнал к восстанию против императора (Римская история, XVI.8.9). Понятно, что двигало им желание выслужиться перед императором, предъявив «результаты» своей работы в виде «раскрытого заговора», но сам факт, что представленная тайным агентом версия и интерпретация событий была принята, указывает, насколько чувствительными и подозрительными бывали императоры, в результате чего, надо полагать, было истреблено далеко не одно знатное семейство. Помимо сбора агентурных данных, в Риме, судя по рассказам, широко использовались и провокации против простодушных граждан: «Подсел к тебе воин в гражданском обличье и давай ругать цезаря, после этого ты, как бы получив от него в залог доверия то, что он первым начал поносить, говоришь и сам всё что думаешь, после этого тебя связывают и уводят» (Эпиктет, Беседы, IV.13.1–5).
Некоторые императоры, однако, больше полагались не на засланных агентов и не на провокаторов, а на delatores — «доносчиков», которые вынюхивали малейший намек на измену и немедленно сообщали куда следует. Домициан без стеснения использовал рабов из домашней прислуги для выведывания всего, что творится за закрытыми дверьми владений их господ. Это было весьма удобно, поскольку рабы в имениях богатых и влиятельных граждан были вездесущими, всевидящими и прекрасно заменяли современные системы видеонаблюдения. Ювенал сетует на болтливость слуг, разглашающих все секреты хозяев и вдобавок еще и распускающих о них самые нелепые слухи. «Разве секреты богатого человека могут сохраниться в тайне?» — саркастически вопрошает он. А поскольку сплетничают и наговаривают на хозяев рабы из чистой мстительности, то и поделать с этим ничего нельзя, разве что научиться «жить честно и прямо <…>, чтоб рабов болтовню презирать нам» (Сатиры, IX.102–119)[55].
Вероятно, все императоры в той или иной мере использовали тайных осведомителей и доносчиков, причем вознаграждения преуспевшим информаторам причитались весьма щедрые: они получали часть конфискованного имущества приговоренных на основании их доносов, — но такой подход, разумеется, вызывал проблемы. Во-первых, приводил к самым разным оговорам, а во-вторых, как в случае с рабами, несущими свечи, — к ложным обвинениям на основе превратного истолкования фактов. Помимо алчности мотивами ложных доносов нередко оказывались: сведение счетов на почве личной неприязни или застарелой вражды с человеком и его семьей; стремление выслужиться перед властями; сделать политическую карьеру. Вероятно, были среди осведомителей и искренние слуги императора, считавшие доносительство исполнением своего гражданского долга. Но чаще всего доносчиками двигали самые низменные мотивы.
Омерзительные повадки типичных клеветников-карьеристов описаны у Тацита. Так, Грания Марцелла, претора Вифинии, обвинил в оскорблении величия его квестор[56] Цепион Криспин. Это произошло в начале правления преемника Августа, Тиберия, который первым активно использовал информаторов. Цепион происходил из бедной и незнатной семьи, но был очень честолюбив. Он втерся в доверие к императору, предоставляя ему отчеты о действиях сенаторов за спиной государя. Таким путем он накопил огромное состояние. Дворяне поначалу презирали его, но вскоре начали бояться. Цепион выступил с обвинением перед сенатом: он утверждал, что Марцелл рассказывал истории о дурном характере императора. То, что рассказанные им истории соответствовали истине, делали обвинение вполне правдоподобным. Один из приближенных Цепиона добавил, что Марцелл поставил свою статую выше, чем статую императора, а статуе Августа и вовсе отрубили голову, чтобы заменить ее головой Тиберия. Император в гневе громко объявил, что проголосует за то, что Марцелл виновен. Сенаторы посчитали за лучшее последовать его примеру, но, как отмечает Тацит, в ту пору свобода еще не до конца умерла, и сенатор Гней Пизон спросил с притворной простотой: «Когда же, Цезарь, намерен ты высказаться? Если первым, я буду знать, чему следовать; если последним, то опасаюсь, как бы, помимо желания, я не разошелся с тобой во мнении». Тиберия удалось смутить, и император проголосовал за оправдание Марцелла (Тацит, Анналы, I.74).
За отсутствием государственной прокуратуры римская судебная система всецело полагалась на частных лиц в роли обвинителей, а сложные дела превращали доносительство в заманчивый бизнес. Императоры понимали свою уязвимость перед заговорами, а потому не пресекали эти потоки обвинений, и часто в окружении государей царила напряженная атмосфера. Сосредоточение всей полноты государственной и судебной власти в руках императора подразумевало, что такая ситуация непременно сложится, если сам император не будет ничего предпринимать для ее предотвращения. Позже при Тиберии один человек, обвиненный доносчиком в измене, «поспешил себя умертвить», не дожидаясь суда, «ибо полагал, что подвергнуться такому обвинению означало верную гибель», зато теперь он сохранит для семьи имущество и статус. В сенате предложили обвинителя в этом и последующих подобных случаях не награждать, поскольку приговор обвиняемому не вынесен. Однако в дело вмешался император, заявивший, что страна погрузится в хаос, если из общественной жизни будут устранены доносчики, «опора правопорядка». Таким образом, доносчиков — сообщество людей, придуманное на погибель государства, — продолжали поощрять наградами (Анналы, IV.30).
Но Тациту было легко говорить подобное: он прославился как успешный сенатор и испытывал благородное презрение к зарвавшимся карьеристам из низших классов. Вот только с позиции рядового императора отчетливо казалось, что аристократия плетет против него всяческие интриги и заговоры, которые нужно искоренять в зародыше. А значит, императору приходилось вести свою игру — по принципу «разделяй и властвуй». Прекрасный способ обезопасить себя от заговоров — держать подданных в таком страхе, чтобы они только и думали о том, чтобы исправно надзирать друг за другом и при первом же подозрении доносить государю! Но и здесь важно было знать меру и находить равновесие. Злоупотребление террором могло породить атмосферу всеобщего страха, и это привело бы к случаям шантажа доносительством. А приспускать вожжи становилось опасно из-за риска быть глупо умерщвленным в результате заговора, пропущенного по недосмотру. Траян достаточно четко прояснил грань допустимого для императора: он счел невозможным принимать во внимание анонимные доносы. Когда Плиний испросил у него в письме совета, правильно ли он поступил, отпустив без наказания тех из якобы христиан, числящихся в подметном списке без указания авторства, император одобрил его. Неумеренность, отвечал государь, «была бы дурным примером и не соответствует духу нашего времени» (Письма, X.96–97). Остается гадать, бывал ли Траян столь же объективен, изучая доносы о заговорах против него лично.
МНОГОЛИКОЕ МИЛОСЕРДИЕ
Императоры не имели возможности организовать тотальную слежку за подданными и повсюду искоренять инакомыслие. Кроме того, от крайностей их удерживала опасность быть проклятыми и преданными забвению. Описывая ужасы правления предыдущих династий, Тацит и Светоний тем самым как бы превозносили справедливость императора Траяна. Если любой государь вел себя неподобающим образом и отступался от заявленных высоких идеалов, историки, свидетельствующие о его правлении, рисовали его весьма нелицеприятный портрет. Достаточно взглянуть на помпезную архитектуру парадных зданий Рима эпохи императоров, чтобы понять, насколько сильно они были озабочены увековечиванием своего царственного образа, выживанием династии, к которой принадлежали, и сохранением своего следа в истории. Повествуя о бурной деятельности доброй и недоброй памяти императоров прошлого, римские историки, будучи представителями элиты, в сущности, призвали к ответу собственных императоров. Да, слово — не самое сильное оружие, далеко не всегда оно имело эффект, однако сохранившиеся летописи являют собой примеры успешной борьбы римской элиты за свое достоинство и свои права.
Так не лучше ли было императору выдавать за благодеяния вынужденные уступки и всячески подчеркивать свое милосердие, предупреждая таким образом нападки? Требовалось для этого не так много — не насаждать то, что заведомо не приживется, и исполнять хотя бы часть обещанного, создавая благостную атмосферу достойного и ответственного правления. Аммиан Марцеллин описывает, как правивший в IV веке Юлиан II проявил мягкость, позволив виновному в изнасиловании отделаться ссылкой. Родители жертвы усмотрели оскорбление в том, что виновный в преступлении не подвергся смертной казни, и пытались обжаловать приговор, на что Юлиан коротко и ясно ответил: «Пусть право сделает мне упрек в мягкосердии, но законы милосердия императора должны стоять выше остальных» (Римская история, XVI.5.12). Таким образом, даже приговор к ссылке вместо смертной казни расценивался как проявление императором высочайшего милосердия.
Источаемый императором дух расчетливой милостивой снисходительности мог просочиться и на уровень его высокопоставленных чиновников. В середине II века Марк Семпроний Либерал, префект Египта, объявил об амнистии для всех простых людей, бежавших из дома из-за страха ареста за участие в бунтах или неуплату налогов: «Призываю вас всех: вернитесь в собственный дом, дабы вкусить от первого и величайшего плода процветания!» Далее в его эдикте следует инструкция властям на местах: «Если же вернутся, дайте им знать об этом, на себе испытают благосклонность и доброту императора, который запретил возбуждать против них любое судебное следствие». Конечно, это акт милосердия, но разве имелись альтернативы? Правительству нужно было собирать с людей причитающиеся налоги, но для отлова аграриев, снявшихся с обжитых мест в долине и дельте Нила и пустившихся в бега в прилегающие пустыни, сделать, как оказалось, можно не так уж и много. Император, вероятно, даже остался благодарен тем, кто внял увещеваниям, озвученным от его имени.
Эталоном милосердного императора, а также обладателем иных императорских достоинств считался божественный Август. Он не только прощал многим бывшим противникам выступления против него, но и назначал некоторых из них на высокие посты. Как-то раз на суд к нему привели двух плебеев, уличенных в оскорблении государя. При последующих императорах это гарантировало бы обвиняемым смертный приговор за преступление против величия. Здесь всё было решено проще: плебею Юнию Новату император назначил штраф, другого, Кассия Патавина, приговорил к изгнанию. Первый распространял злобное письмо об Августе, а второй публично заявлял, что полон желания заколоть государя (со вторым император, отметим, поступил весьма благоразумно, отослав его подальше — на случай, если этому человеку вздумается перейти от слов к делу). А когда будущий император Тиберий в письме Августу резко обрушился на людей, которые его поносят, император призывал приемного сына к спокойствию со словами: «Довольно и того, что никто не может нам сделать дурного» (Светоний, Божественный Август, 51). Впрочем, Тиберий не прислушался к этим словам. Зато последующим императорам заповеди Августа пришлись по душе, и они взяли за обыкновение объявлять амнистии и помилования по случаю праздников или торжеств, а также в ознаменование успехов (Дигесты, XLVIII.XVI.8–9). Не исключено, что из-за подобных поблажек соскакивали с крючка отдельные злостные и особо опасные преступники, но ведь мы помним, что наказания носили показательно-назидательный характер, так как удавалось ловить очень немногих из массы орудовавших по всей империи разбойников. А потому помилование являлось красивым жестом: вот, смотрите, отпущен злодей на все четыре стороны милостью всеблагого императора, но перед этим был пойман и осужден по всей строгости и справедливости закона. Излишне говорить, что единожды помилованные не рисковали полагаться на такое чудо во второй раз.
КАК НА САМОМ ДЕЛЕ НАРОД ОТНОСИЛСЯ К ИМПЕРАТОРУ?
Но как нам вычислить и представить некое средневзвешенное для всех социальных слоев и разных частей империи мнение об императоре? За кого его больше почитали — за благодатного царя-батюшку или всё-таки (про себя и в кругу близких) за деспота и тирана? Если принимать дошедшие до нас свидетельства за чистую монету, то мы вслед за большинством историков сочтем, что народ в любом самодержце души не чаял. На празднествах и торжествах, шествиях и играх народ только и делал, что пел государю хвалебные оды. В любой лавке на самом видном месте красовался освященный портрет императора. Да и непросто было народу скрыться от августейшего лика и образа: тут и профили на монетах, и статуи на площадях (к IV веку на подвластной Риму территории насчитывалось около четырех тысяч одних только бронзовых фигур, а о несметном числе каменных изваяний даже и судить затруднительно), и «скверно писанные» портреты и картины с изображением императора, «восседающего и над столами менял, и в стойлах, и в лавках; вывешенного на всех карнизах, над парадными, в портиках, в окнах, да и просто повсюду» (Фронтон, Переписка с Марком Цезарем, IV.12)[57]. Приходилось даже принимать специальные законы, ограничивавшие «льстивое злоупотребление образом императора», в частности на играх (Кодекс Феодосия, XV.4.1). Доходило и до верноподданнических заявлений, согласно которым города отсылают дань императору с большой радостью (Элий Аристид, Похвала Риму, 65–67).
Думаю, нам следует относиться к подобным высказываниям с немалой долей скептицизма. Прежде всего, большинству населения империи было, вероятно, вовсе не до размышлений об императоре: все силы и мысли простых людей были заняты тяжелейшей борьбой за выживание. Видели мы и вполне достаточно критики в адрес императора лично и в отношении некоторых аспектов его правления. Мы располагаем свидетельствами о том, что императоры прекрасно знали о склонности народа к злословию в их адрес. Одним правителям хватало терпения, и они смотрели на критику сквозь пальцы; те государи, которых проще было разозлить, тщетно боролись с распространением недоброй молвы. Повсеместность образа императора напоминает происходящее в тоталитарных странах новейшей истории. Лично мне довелось побывать в Ливии при Каддафи. Портреты его висели повсюду, и никто не молвил о нем дурного слова. А затем в одночасье всё изменилось. То же самое, похоже, случалось и в Риме после ухода со сцены наиболее одиозных императоров, таких как Домициан и Коммод. Что до Коммода, на первом же заседании после его смерти сенат постановил уничтожить саму «память о злодее-гладиаторе». Имя Коммода было стерто с надписей, а золотые статуи его в тот же день были низвергнуты и вскоре заменены статуями свободы (Элий Лампридий, Коммод Антонин, XVIII–XIX). Хотя римские императоры не имели централизованной власти, сопоставимой с неограниченными полномочиями современных глав тоталитарных режимов, в их распоряжении имелось достаточно инструментов подавления практически любых публичных проявлений недовольства. Молчание римского народа не всегда означало согласие с властью, и римляне порой выходили на громкие протесты, особенно в тех случаях, когда император нарушал общественный договор и не выполнял заявленных обещаний.
Конечно, нельзя утверждать, что в римском обществе царило согласие относительно личности и роли императоров. У каждого из римлян наверняка имелся повод точить зуб на любого из них. Такие, как Тацит, критиковали правителей, злоупотреблявших властью, особенно тех, кто при этом еще и пытался диктовать свои условия сенаторам. Другие судили о благости государей исключительно по уровню цен на зерно. Кто-то видел в них защиту и опору, а кто-то, прикрываясь неприкосновенным изображением, сводил личные счеты с представителями высших классов, осыпая их бранью и угрозами (Тацит, Анналы, III.36). Были и такие, кто, подобно евангелисту Луке, относился к так называемому правосудию в исполнении императорских магистратов со смешанным чувством страха и презрения:
Когда ты идешь с соперником своим к начальству, то на дороге постарайся освободиться от него, чтобы он не привел тебя к судье, а судья не отдал тебя истязателю, а истязатель не вверг тебя в темницу. Сказываю тебе: не выйдешь оттуда, пока не отдашь и последней полушки (Лк. 12:58–59).
Для него, как, несомненно, и для множества других жителей провинций, насаждаемые Римом законы и суды были всего лишь одним из инструментов колониального владычества и угнетения порабощенных народов.
Но народное мнение гибко. Большую часть времени народ поддерживал режим, поддерживал искренне и даже ревностно. Время от времени массы могли озвучивать имеющиеся претензии к правлению — в рамках дозволенного: например, с трибун амфитеатров во время игр. Гораздо реже недовольство вызывало массовые беспорядки, бунты и иные всплески насилия, направленные по преимуществу против местных властей. И лишь в редчайших случаях падения режима и наступления смуты народным массам предоставлялся шанс спустить пары, открыто высказав свои чувства. Но междуцарствие — период с непрогнозируемым исходом, и никому не дано знать, что за человек в результате окажется у власти. К примеру, не прошло и трех лет после смерти того же Коммода, как победивший в гражданской войне и провозглашенный императором Септимий Север обосновывал свою легитимность фиктивным родством с предыдущей династией Антонинов. В связи с этим он раскритиковал сенат за лицемерные нападки на Коммода и повелел перенести его останки в мавзолей Адриана на берегу Тибра, более известный сегодня как Замок Святого Ангела, — в знак восстановления его в божественном статусе. Аналогичным образом и после смерти Августа все «принялись соперничать в изъявлении раболепия. <…> Чем кто был знатнее, тем больше он лицемерил и подыскивал подобающее выражение лица, чтобы не могло показаться, что он или обрадован кончиною принцепса, или, напротив, опечален началом нового принципата; так они перемешивали слезы и радость, скорбные сетования и лесть» (Тацит, Анналы, 1.7.1–2). Похоже, без совершенного владения искусством лицедейства в Риме было не выжить.
Говорить правду в лицо властям всегда непросто, но особенно трудно это дается, если имеешь дело с автократом, а потому и нет ничего удивительного в том, что представители всех социальных классов тщательно подбирали выражения, дабы император ненароком не услышал в их словах что-то такое, чего не желал бы слышать. В результате в адрес государя источали потоки льстивых приятностей. Не лишенные проницательности правители прекрасно понимали, что пребывают в окружении угодливых подхалимов. Особенно заметно, когда люди натужно изображают поддержку режима на публике. Если у кого-то это не получается, имеет место по крайней мере почтительное внимание к речам государя императора. Аудитории приходилось не только прислушиваться к императорской риторике, но и бдительно следить за перепадами в настроении августейшего, дабы реагировать на них подобающим образом. Усладишь императора — получишь пряник: деньги и продвижение в политике, если ты аристократ; хлеба и зрелищ, если плебей. А уж если прогневаешь, не избежать тебе кнута, кем бы ты ни был, — начиная с дополнительных поборов до казни по обвинению в измене. Открытое выражение несогласия считалось дерзким противопоставлением себя императору, а переход в оппозицию был смерти подобен. Но элиты и прочие социальные классы в обмен на публичное подхалимство неизменно требовали от императора публичного признания их заслуг и щедрого воздаяния. При чтении многих исторических документов, включая переписку императоров с подданными или подданных между собой, создается впечатление, будто в Римской империи царили гармония и порядок. Но до чего же иллюзорным оказывалось на поверку это спокойствие…
ГЛАВА 5