Бесславие: Преступный Древний Рим
Часть 11 из 20 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Людям, очевидно, чиновничьи поборы были не по душе, что и порождало зреющее недовольство государственным устройством, прежде всего из-за попустительства злоупотреблениям и даже их умышленного возведения в ранг системных явлений. Впрочем, большинство народа, вероятно, особых иллюзий не питало и вовсе не ожидало от системы государственного управления соответствия сколь бы то ни было высоким ожиданиям. Эффективности от чиновников никто не требовал, а следовательно, у нас нет оснований утверждать, что люди испытывали разочарование в системе, даже когда она явно давала сбои. Однако волокита и бардак, присущие поздней римской и ранневизантийской бюрократии, воистину потрясают. В 409 году на Рождество император Гонорий предписал префекту претория назначить в остающихся под властью Рима заморских провинциях «иренархов» — полицейских губернаторов с широкими автономными полномочиями, которые призваны были «устанавливать гармонию всякий на всей своей территории для защиты мира и спокойствия в провинциях». И ровно в тот же день Гонорий другим предписанием приказал тому же префекту претория упразднить тот же самый пост: «…звание иренарха, которое, претендуя на поддержание мира и охрану спокойствия провинций, не позволяет гармонии воцариться на отдельных территориях, должно быть раз и навсегда упразднено» (Кодекс Юстиниана, X.77; Кодекс Феодосия, XII.14.1). Не исключено, конечно, что в один из двух текстов вкралась ошибка, например по нерадивости писца. Или же два текста оказались датированы канцеляристами одним числом по невнимательности из-за общности темы двух распоряжений. Но даже если и так, сам факт решения на уровне императора вопроса о целесообразности сохранения автономии глав провинциальных правоохранительных органов ясно указывает, что даже перед лицом всевозрастающих угроз со стороны бандитов и варваров римские власти не исключали возможности упразднения местных полицейских формирований, считая, что те занимаются делами, прямо противоположными охране правопорядка. Также это свидетельствует и о напряженности отношений между центральным правительством и местными землевладельцами, на которых по-прежнему были возложены многие функции самоуправления. Отсюда и ситуация, в которой государство, с одной стороны, ожидало от них обеспечения сбора и выплаты неуклонно повышающихся налогов и при этом охраны порядка и недопущения бунтов, а с другой — боялось делегировать им слишком много полномочий, не испытывало особого доверия к местным элитам и стремилось при всяком удобном случае указать им на их адекватное место в социальной иерархии.
В каком-то смысле новая практика платного доступа к правосудию была даже честнее традиционной практики патроната, которую также можно считать изощренной формой коррупции. В ранней империи ничего не делалось без связей с нужными людьми в нужных местах. В позднем Риме и ранней Византии хотя бы состоятельные люди получили возможность доступа к требующимся им услугам за установленное денежное вознаграждение, а не по протекции. В реальности, конечно, покровительство оставалось мощным инструментом и в поздней империи, но жизненно необходимым оно здесь являлось лишь для решения вопросов высочайшего уровня, требовавших связей в имперском суде или центральном бюрократическом аппарате. Между тем местные и имперские власти всё чаще вступали в непримиримые конфликты друг с другом. Ритор IV века Либаний жалуется, что в деревнях местные жители предпочитают прикармливать понемногу местное же начальство и под его покровительством изгонять сборщиков податей в императорскую казну (Речи, I.47.7–8).
Усиление роли денег свидетельствует о том, что в корне изменилась сама природа протекции, ибо именно покровительство на платной основе полностью вписывалось в логику новой структуры государственного управления. Институт патроната изначально включал налаживание сетевых контактов с местными элитами, и в политической культуре поздней империи этот компонент сохранился, но в дополнение к нему важнейшую роль стало играть наличие связей в высшем эшелоне централизованного управления государством. И денежные подношения служили наилучшим способом заручиться поддержкой далекой, безликой и подверженной ротации столичной бюрократии. Таким образом, нельзя ограничиваться простой констатацией того факта, что на смену патронату, основанному на знакомствах и связях, пришла новая система покровительства, основанного на узаконенном подкупе. Ведь в конечном счете деньги — отнюдь не нейтральное платежное средство, но отражение текущего политико-экономического устройства общества. И в позднем Риме и ранней Византии именно деньги стали играть роль механизма обеспечения работоспособности системы, основанной на удаленном — и в географическом, и в социальном отношении — покровительстве, которое покупалось богатыми землевладельцами с периферии у элиты в центре сосредоточения власти. Именно это и позволяло состоятельным слоям римского общества выстраивать удобные для всех отношения, в сущности, круговой поруки, участникам которых совершенно не обязательно было состоять в личном знакомстве и вступать в контакты. Естественно, что в такой обстановке государство перестало бороться с коррупцией и занялось ее упорядочением и регулированием.
ПРЕСТУПНЫЕ ХРИСТИАНЕ
Итак, государственный аппарат разросся, христианство стало официальной религией, но всё это, вероятно, больше повлияло на риторику, касающуюся преступности, чем на саму преступность. Кроме того, «прорастание» во властные структуры означало для христиан утрату ореола мученичества и отказ от былого радикализма. Зато обласканная императорами церковь получила возможность для немереного обогащения. Статус государственной религии открыл перед христианами массу благих возможностей, позволив развернуть колоссальную программу строительства храмов за казенный счет и даже мало-помалу добиваться повышения ассигнований на оказание помощи страждущим. Ну и, конечно же, после получения христианством статуса официальной религии в лоно церкви бесперебойным потоком хлынули талантливые и амбициозные люди. Так из подпольной религии угнетенных и гонимых христианская церковь в мгновение ока превратилась в уютный общий дом для богатых и респектабельных. Многими носителями раннехристианских ценностей из числа простых людей это преображение расценивалось как продажа церковью самой себя мирским властям — тому самому государству, которое совсем недавно ее нещадно преследовало.
Часть христиан жестко воспротивилась наметившемуся при Константине курсу на огосударствление церкви. В Северной Африке, например, местные общины наотрез отказывались принимать обратно в лоно церкви тех, кто предал ее в период гонений Диоклетиана. Поскольку император не желал отступаться от своего требования, означенные общины отделились от ортодоксальной кафолической церкви и устроили собственные молельни. В скором времени в большинстве городов и селений христианские общины оказались расколоты между признаваемыми Римом епископами и епископами ослушников, которых прозвали донатистами[95]. Так, едва приняв христианство, Константин через считаные годы сам оказался в весьма щекотливом положении гонителя догматического меньшинства за отказ следовать официальной линии высшего церковного руководства. Самые радикальные из донатистов — так называемые циркумцеллионы[96] — нападали на усадьбы землевладельцев-христиан кафолического исповедания и отпускали на волю их рабов. Наконец, почитая христианских мучеников периода гонений, некоторые донатисты в исступлении веры врывались в римские магистратские суды с целью спровоцировать их на вынесение себе смертного приговора, дабы обрести святость старым проверенным способом.
Еще одним прямым следствием обращения Константина стала практика вовлечения императора во всевозможные богословские диспуты. Когда богослов из Александрии Египетской по имени Арий оспорил догмат о предвечном триединстве Бога Отца, Сына и Святого Духа, настаивая на изначальности и первичности Бога Отца, а Сына почитая за Бога сотворенного, эта мысль многих соблазнила своей простотой и логичностью: для римской культуры очень важна была идея о наследовании сына своему отцу и выполнении его воли; отношения между отцами и сыновьями являлись одним из краеугольных камней римского общества. Вот и Всевышний породил Иисуса, дабы тот на земле исполнил отцовскую волю, прежде чем воцариться на небе одесную от него; значит, Отец существовал раньше Сына. Всё бы ничего, но слишком уж это было похоже на языческое многобожие. Константину, который едва стал единовластным правителем всей империи, претила сама мысль о возможности политеистического разделения высшей власти между несколькими лицами, пусть даже всего тремя. И он был преисполнен решимости сделать так, чтобы в его христианской империи владычествовал единый Бог, а Его единственным полномочным представителем на земле выступал лично он, император. А посему Константин впервые в истории призвал всех христианских епископов явиться на общее собрание, дабы раз и навсегда разрешить этот вопрос. В результате в город Никея (к югу от Босфора) съехалось около двухсот приглашенных — чтобы разработать и утвердить общую для всех позицию. Последнее слово, надо понимать, осталось за инициатором Никейского собора, пусть он и не был епископом, предложившим решение, устроившее практически всех присутствовавших. Было постановлено считать все три ипостаси Троицы «единосущными», то есть имеющими одну природу. Считаных несогласных отлучили от церкви, а затем и вовсе изгнали за пределы империи.
Вовлечение императорской власти в разрешение теологических разногласий означало, что разделение на правоверных и еретиков принимало политический оттенок. Людей, признанных еретиками, отныне могли не только отлучить от церкви, но и покарать согласно римским законам. Религиозное заблуждение было криминализировано. И чем яростнее делались доктринальные споры между представителями различных течений внутри повсеместно приживавшегося христианства, тем серьезнее становились политические последствия для проигравшей стороны. Один из самых известных догматических конфликтов такого рода разгорелся в начале V века и завершился целенаправленными усилиями св. Августина по искоренению учения Пелагия, радикально расходившегося с канонами. Один из отцов церкви заручился содействием императора Гонория, который в конце концов издал эдикт о запрете пелагианства и преследовании за него.
Пелагий родился в середине IV века, предположительно в Британии, и внешность, если верить св. Иерониму, имел весьма отталкивающую: «приземистый, полный и грузный от ирландской овсянки». Оказавшись в Риме на рубеже веков, Пелагий стал распространять среди верующих весьма оригинальную версию христианского вероучения и проповедовал ее там вплоть до взятия города готами в 410 году. Разорение Рима варварами дало мощный толчок к усилению богословских дебатов о причинах этого события, поскольку нужно было срочно возложить на кого-то ответственность за обрушившийся на город гнев Божий. Так не за попустительство ли еретикам наказаны были римляне? (Поднявшие голову язычники между тем и вовсе утверждали, что кару на город ниспослали оставленные старые боги.) Удалившись в Африку, Пелагий первым делом отправился на поклон к Августину, служившему епископом в Гиппоне близ Карфагена, в надежде убедить того в приемлемости своих трактовок вероучения, но встретил в его лице непримиримого противника. Августин был ярым сторонником широкой церкви под покровительством империи, которая наставляла бы на путь ко спасению великое множество слабых и немощных грешников. Пелагий же возлагал бремя ответственности за собственное спасение на личность и призывал каждого человека вести чистую и праведную жизнь, не прельщаясь земными благами. «Богатства невозможно обрести праведным путем», — утверждал он, и даже доходил до категорического заявления: «Богатство есть зло» (Пелагий, О богатствах, VII.3; V.1). Даже подавая милостыню нищим, настаивал Пелагий, богатые всего лишь возвращают обездоленным крошечную толику от огромного состояния, которое нажили, отнимая у бедных последнее. «Их ли это состояние?» — вопрошал Пелагий. Ведь приобретено оно через «насилие, творимое слугами императора и его наместников с целью грабительского обогащения с использованием должностных полномочий» (Jerome, Commentarii in Ezechielem, VI.8).
Августин отлично сознавал привлекательность и, как следствие, потенциальную опасность столь радикального воззвания к дремлющей в народе жажде восстановления попранной справедливости. В 410-х годах Пелагий не раз осуждался за еретичество и отлучался от церкви поместными соборами, но после этого просто перебирался в другую провинцию и как ни в чем не бывало продолжал свои проповеди, пока высшее духовенство не осознало, что без твердой руки императора эту ересь искоренить не получится. И тогда Августин и другие правоверные африканские епископы обратились к папе римскому с целью заручиться поддержкой самого императора, по некоторым утверждениям якобы сопроводив эту просьбу отправкой восьмидесяти чистопородных лошадей в подарок императорскому двору и кляузой с обвинением последователей Пелагия в подстрекательствах к уличным беспорядкам в самом Риме; действительно, ортодоксия — одно дело, а правопорядок — совсем другое. Как следствие, в 418 году император Гонорий лично осудил Пелагия за ересь и возмущение общественного спокойствия, после чего Пелагий скрылся где-то в Египте, и больше никто о нем не слышал. Зато сохранилась в веках ликующая формулировка «делу конец» (causa finita est), использованная Августином для оповещения клира и прихожан об окончательном решении пелагианского вопроса Римом с амвона кафедрального собора в Карфагене (Sermon 131).
Борьба с пелагианами носила, к счастью, ненасильственный характер. Однако случались внутри церкви и конфликты, оборачивавшиеся крупномасштабными уличными беспорядками и кровопролитными столкновениями. В 366–367 годах прямо в Риме разгорелись кровавые столкновения между сторонниками двух претендентов на освободившийся папский престол — Дамасия и Урсина. Язычник Аммиан Марцеллин восхищается честолюбием христиан, их ожесточенной борьбой, включавшей и насилие. Фракция Дамасия в конце концов победила, но только после того, как его сторонники сразились с соперниками в базилике Сициния; тогда погибли 137 человек (Римская история, XXVII.3.12–13).
Перед этим в Константинополе с 337 по 360 год полыхала непримиримая распря между ортодоксальной и арианской церковными общинами. Лидер ариан Македоний, стоило ему дорваться до архиепископской власти, тут же принимался насаждать среди несогласных свое толкование веры. При поддержке императора Констанция II (того самого, чей триумфальный въезд в Рим описан в начале главы), исповедовавшего арианство, его единоверцы во главе с архиепископом Македонием I стали позволять себе слишком многое даже по меркам тех времен. Захватив с помощью императора архиепископский престол, Македоний рассадил епископами и пресвитерами по епархиям и церквям своих людей и развернул гонения на инакомыслящих с целью подавления всякой оппозиции арианству и принуждения к его принятию под изощренными пытками, до которых, по словам историка Сократа Схоластика, даже варвары не додумывались. Архиепископ Македоний узнал, что в провинции Пафлагония на севере Малой Азии жители держатся ортодоксального учения, и призвал императора послать в провинцию войска. Это дало обратный эффект, когда местные жители, вооруженные только вилами и религиозным рвением, дали отпор и убили почти всех солдат. Но в конце концов зарвавшийся Македоний сподобился на такое кощунство, что лишился благоволения Констанция, а именно — пытался перенести раку с мощами его отца, св. Константина Великого, из одного храма в другой. Вылилось это в массовые волнения, закончившиеся чудовищной бойней: «весь притвор храма залит был кровью, и ею наполнилось находившееся в нем водохранилище, из которого она текла потом на портик и на самую площадь». Узнав о происшествии, император разгневался на Македония, который был низложен следующим же собором (Церковная история, II.38)[97].
Конечно же, христиане воевали не только между собой. По мере укрепления и роста ревностности христианства усиливались и репрессии против язычников. Их храмы закрывались и стирались с лица земли, а жертвоприношения и обряды объявлялись вне закона. Разрушение в конце IV века языческих храмов в Александрии Египетской, включая знаменитый Серапеон[98], спровоцировало мощное восстание язычников, которых в городе оставалось предостаточно. Они напали на христиан и многих из них убили. Число раненых было огромно с обеих сторон (Сократ Схоластик, Церковная история, V.16). Подобные выплески насилия на улицы городов, естественно, нормой жизни никоим образом не являлись, а были событиями из ряда вон выходящими, — иначе бы историки вовсе не удостаивали их своего внимания и не включали в летописи.
Язычники и христиане самого разного толка вполне способны были к мирному сосуществованию, которое по большей части и не нарушалось. Вот только дошедшие до нас пусть и редкие, но резонансные истории еще больше подчеркивают, что в поздней империи резко возросла роль религиозной розни в разжигании периодических вспышек яростного насилия, а религиозные убеждения всё чаще криминализировались и становились основанием для преследований или, в лучшем случае, судебных споров. Превыше всего законников стали волновать вопросы о рамках допустимого в религиозных верованиях, убеждениях, канонах, культах и обрядах, а дебаты по подобным вопросам неизбежно переходили в политическую плоскость.
Однако самым знаменательным изменением в отношении к преступности на закате империи стала, вероятно, изощренная метафоризация различных правонарушений в дидактических целях. В своей «Исповеди» Аврелий Августин детально вспоминает о грехах своего детства, отрочества и юности, включая знаменитую историю о том, как в компании таких же непослушных мальчишек он по ночам воровал груши из соседнего сада, — причем сверх всякой меры, просто из тяги к запретному плоду, идущей от природной испорченности и упоения собственным моральным падением, — а затем за ненадобностью скармливал недозрелые груши свиньям (II.4-10). Он описывает, как в отрочестве проводил время с ватагой сверстников, в том числе играл с ними в карты на улице до поздней ночи (I.XVIII.30; II.VIII.16). Он вспоминает, что дети жульничали. Когда Августин ловил на этом товарищей по играм, он приходил в ярость и ссорился с ними, хотя сам был виноват в том же. Но, конечно же, Августин преследовал фундаментальные теологические и далеко идущие политические цели, подводя аудиторию наивно-детскими образными ассоциациями к выводу о необходимости безропотного послушания. По мере взросления людей, утверждает он, эти грехи переносятся из плоскости детских игр в общественные отношения, в том числе в поведение магистратов и королей. Ссоры Августина с другими детьми также показывают, что мальчики разделяли сильное чувство общинной справедливости, как бы далеки они ни были от данного идеала, если судить по их поступкам. Каждый мальчик ожидал, что другие будут вести себя честно по отношению друг к другу и соблюдать некий общий «кодекс чести», даже если это означало обман взрослых. Христиане должны хорошо понимать подобное чувство справедливости.
Раз за разом Августин особо подчеркивает пагубность дурного влияния сверстников, из-за которого его детство и отрочество были растрачены впустую, а душа едва не оказалась загубленной на корню, ибо он дошел до того, что воровал из родительской кладовой под вредным воздействием окружения, пробуждавшего в нем злые начала, а без этого он и не ступил бы в детстве на дурную стезю. Отчасти он воровал для того, чтобы обменивать украденное на безделушки у друзей. Отчасти — для того, чтобы примыкать к коллективу. Других причин у него не было. В тексте Августина образ ворующего ребенка становится метафорой слабой души, которая борется за спасение, сталкиваясь со множеством земных искушений.
Итак, весь смысл воровства груш мальчишками заключался в некоем бунтарском, от рождения присущем человеку стремлении к подрыву устоев общества, нарушению миропорядка: этим сытым и холеным детям груши были без надобности, и приходилось скармливать краденые фрукты свиньям. Главное же, по словам богослова, заключалось в необоримом желании «совершить поступок, который тем был приятен, что был запретен». Отсюда и пошедшее от Августина твердое убеждение, что все христиане — малые и неразумные дети, а потому нуждаются в твердом наставлении свыше на путь истинный, а при необходимости и в исправлении. Без этого паства неизбежно поддастся врожденным слабостям и не устоит перед искушениями, совращающими с единственного узкого пути ко спасению. Ведь по природе своей люди слабы, испорчены и в глубине души жаждут лишь одного — предаться порокам. И единственное спасение для грешников — в лоне истинной Церкви Христовой, через которую только Бог и ниспосылает людям свою милость и благодать.
НЕЧЕСТИВЫЙ РИМ
Пышная величавость вкупе с показной грозностью поздних римских императоров, провозглашавших себя владыками утвержденного ими на земле прообраза грядущего небесного царства, — легкая мишень для циничных насмешек из нашего времени. Но находились отважные критики и среди подданных самих императоров, особенно в тех случаях, когда властелин мира не соответствовал провозглашаемым притязаниям. В этом отношении в поздней христианской империи изменилось немногое. Всякий раз, когда налоги становились непомерными или пропитание скудным, простой народ в любой части империи мог спускать пары, изливая праведный гнев на сделавшийся в одночасье ненавистным образ отца-императора, перед которым в сытые времена благоговейно преклонялись. В Антиохии в конце IV века изрядно досталось образам Феодосия I Великого и его второй супруги, причем «народ… как обыкновенно бывает у разъяренной черни, произносил оскорбительные выражения» (Созомен, Церковная история, VII.23)[99].
Чем дальше, тем больше христианским императорам хотелось знать о каждом слове, каждой мысли, ходивших о них в народе, и вот в этом-то как раз они оказались куда искушеннее своих языческих предшественников. В начале V века Феодосий II принял закон, согласно которому всех, кто возносит хулу на императора, признавали невменяемыми в силу глупости, слабости ума, душевной болезни или опьянения, а потому не подлежавшими наказанию. Но при этом требовалось дословно передавать императору их речи «во всех деталях и без изменений» (Кодекс Феодосия, IX.4.1). В середине IV века Констанций Галл, сделанный Констанцием II наместником в Антиохии, инкогнито обходил по вечерам харчевни и расспрашивал людей, что они думают о государе (Аммиан Марцеллин, Римская история, XIV.1.9).
А сам Констанций II тем временем, как мы помним из рассказа всё того же Аммиана, выставил себя на посмешище в Риме, вступив в него во главе триумфального шествия: коротышка, застывший в царственной позе подобно статуе и желающий убедить народ в своем божественном величии. Статичный, закостенелый и напыщенный Констанций, вероятно, действительно был просто создан для символического олицетворения самой сути позднего римского государства накануне крушения. И римской знати, и простым римлянам подобное зрелище претило, и они, по свидетельству историка, всячески увиливали от присутствия на торжествах. Когда Констанций отправился на Игры в Рим, ему пришлось услышать массу острословия на свой счет. Когда же он впервые увидел форум, то замер, пораженный открывшимся зрелищем. Таким и остался в веках образ Констанция: смехотворный выскочка-коротышка в императорской тоге, неотесанный провинциальный мужлан, в трепетном ужасе застывший перед величием Вечного города вместо того, чтобы заставить Рим трепетать и склоняться перед надменным императором.
Над поздней Римской империей будто довлела необходимость соответствовать событиям грядущей книги Эдуарда Гиббона о ее закате и гибели. C точки зрения английского историка, именно непомерное величие этого государства-колосса и повлекло со временем его обрушение под собственной тяжестью. Способны ли мы сбросить чары устоявшегося, но всё же субъективного мнения о неизбежном крахе римской державы? Империям Нового времени, например Британской, судьба Рима послужила хорошим уроком. Закат римской славы, как принято считать, наглядно продемонстрировал, к чему приводит утеря моральных ориентиров и осознания своего высшего предназначения (как оправдания собственного существования на фоне погрязания правителей в междоусобных дрязгах). Вот только в действительности всё проистекало гораздо более сложным образом. Во-первых, восточная часть империи (традиционно более многолюдная и процветающая) существовала после падения Рима еще целую тысячу лет. Нам привычнее называть восточную империю Византийской, а константинопольские самодержцы до самого конца титуловались римскими государями и вели историю своей державы от основания первого Рима, включая в нее и царский, и республиканский, и имперский периоды; свое государство они называли Царство римлян. Во-вторых, поздняя империя сделалась насквозь христианской. Если это действительно представляло собой огромный шаг вперед по пути нравственного совершенствования, на чем безапелляционно настаивают христианские источники, то почему же Господь допустил ее сокрушение и падение? Кроме того, позднему Римскому миру было присуще много большее, нежели пресловутая «упадочность»: появились и расцвели новые формы и жанры изящных искусств; крепла, расширялась и успешно выполняла свою миссию христианская церковь; впервые в истории были кодифицированы и собраны в универсальные своды всевозможные законы. Эти кодексы римского права впоследствии легли в основу законодательных и судебных систем многих европейских государств. Однако же унификация законов и централизация законотворчества сами по себе отражали всевозрастающую оторванность императора от народа. Параллельно шло нагнетание всё более пышной и разнообразной риторики, призванной подчеркнуто утвердить сверхчеловеческие качества императора, его предельную близость к Господу и всеблагую справедливость его правления. На этом фоне сведения о положении дел в сфере борьбы с преступностью (в дошедших до нас документах) теряются, растворяясь в мощном потоке помпезных дифирамбов всемогущим басилевсам с обилием витиеватой лести их мудрости и прозорливости. Если при вынесении Риму приговора мы собираемся в равной мере принимать во внимание свидетельства эпохи поздней империи, нам не обойтись без поправок на все означенные моменты. Впрочем, уже ясно одно: и до, и в процессе, и после всех происходивших перемен преступность продолжала соседствовать с императорской властью бок о бок, а представления о преступлении и наказании оставались краеугольным камнем в отношениях подданных с императором — всемогущим владыкой.
Вердикт
ВИНОВЕН ЛИ РИМ?
ИТАК, ОБВИНЕНИЕ ПРЕДЪЯВЛЕНО: Риму инкриминируются злостные правонарушения на протяжении всей истории его существования. Рим был пронизан преступностью от верха до низа социальной лестницы и от края до края своих границ, и столичная администрация практически ничего не делала ни для исправления ситуации, ни для облегчения участи потерпевших или возмещения понесенного ими ущерба. Несправедливость в понимании Рима являлась неизбежной производственной издержкой. Как мы видели, от преступности не был защищен никто и никогда — вне зависимости от происхождения и сословной принадлежности и на протяжении всей долгой истории римского государства. Мы видели, как носители титула императора — главы римской правовой системы, верховного судьи и законодателя — не раз вели себя как обычные уголовники. Ни знатность, ни богатство не гарантировали спокойной жизни. К примеру, император Тиберий, поиздержавшись, заставил богатейшего и знатного Гнея Лентула Авгура отписать в завещании в свою пользу всё состояние, а затем довел до самоубийства путем психологического воздействия (Светоний, Тиберий, 49). Никто не чувствовал себя в безопасности.
Жизнь безродных бедняков также была полна опасностей. Датируемый 188 годом египетский папирус содержит жалобу римскому наместнику от некоего Андромаха, которого нагло ограбили соседи. Детально описано, как два брата средь бела дня вломились в дом к потерпевшему и обнесли его подчистую, похитив всё, что нашли, включая белую тунику, плащ, ножницы, пиво, соль, [на этом текст обрывается] (P. Tebt. 2.331). Пятью годами позже в другом египетском ходатайстве некий селянин жалуется, что у него украли поросенка, и оценивает ущерб в 100 драхм. Тут налицо другая крайность, поскольку из независимых источников известно, что в те годы поросята стоили раз в пять дешевле. Так что и жертвы бывали не прочь приврать в свою пользу.
Можно ли их порицать? Это сегодня нам понятно, что делать, если мы становимся жертвой преступления: вызывать полицию, нанимать адвоката, подавать в суд и т. п. У римлян же опыт общения с правоохранительной и судебной системами напрямую зависел от их социального статуса — гражданин или раб, мужчина или женщина, богатый или бедный. Подавляющее большинство населения являлось, по сути, бесправным и бессильным. И даже обратившись в суд, на результат они особо и не рассчитывали, больше полагаясь на помощь местных общин или заступничество богов, а то и вовсе прибегали к актам прямого возмездия обидчикам.
Какое суждение вынести нам о римском праве? Конечно же, оно было беспрецедентным для своего времени достижением, настоящей сокровищницей накопленных за века законоположений и судебно-процессуальных норм и практик. Однако добиваться правды и компенсаций в судах жертвам предлагалось, в общем-то, собственными силами. Затратность и сложности сутяжничества отбивали у многих потерпевших охоту подавать судебные иски против обидчиков. Альтернативные средства обжалования несправедливостей, например обращения к римским наместникам, обходились проще и дешевле, но шансов на успех оставляли мало. А имел ли возможность египетский наместник за два дня пребывания проездом в периферийном городке разобраться с 1804 жалобами, накопившимися здесь к его прибытию? Крайняя затрудненность доступа к судам вкупе с повсеместной коррупцией лишали большинство жертв преступлений практической возможности добиться правосудия по закону. Но даже не преуспевая по этой причине в искоренении преступности, римское право стало серьезным прорывом — по меньшей мере символическим публичным заявлением о неприемлемости деяний, признаваемых противозаконными и преступными.
Также мы увидели, что римские суды занимались по большей части разрешением споров о принадлежности частной собственности, наследовании, деловых и торговых сделках, то есть гражданскими исками. Тяжкие преступления считались направленными против всего общества и подлежали публичному суду. Признанных виновными в таком случае от имени государства приговаривали к различным мерам наказания — от денежного штрафа до казни. Статус осужденного публичным судом означал несмываемое позорное клеймо в глазах общества. Поэтому, обвиняя кого-то в серьезном преступлении, нужно было очень постараться доказать вину этого человека. В большинстве англосаксонских стран даже сохранилась формулировка, требующая от стороны обвинения неопровержимых доказательств вины вне всяких разумных сомнений.
Другое дело гражданское право. Его предметом являются сделки и договоренности между гражданами и законным образом учрежденными объединениями граждан (физическими и юридическими лицами). Если кто-то берется за определенную плату выполнить для кого-то какую-то работу или поставить по оговоренной цене некий товар или услугу, между сторонами возникают договорные отношения, накладывающие взаимные обязательства, выполнения которых в случае чего можно требовать и в порядке гражданского судопроизводства (арбитража). Бывают случаи, подпадающие под действие одновременно гражданского и уголовного кодекса. Скажем, если вы сели за руль в нетрезвом состоянии и сбили пешехода, то на вас заводят уголовное дело за управление транспортным средством в нетрезвом виде, повлекшее смерть или причинение вреда здоровью потерпевшего, и параллельно вам вменяют гражданский иск о возмещении ущерба семье погибшего или лично пострадавшему в ДТП. Цель гражданского права — взыскание с нарушителей в пользу потерпевших компенсации материального и/или морального ущерба. Так, в случае невыполнения условий действующего договора, например неуплаты в срок причитающейся суммы, гражданский суд просто взыщет с неплательщика недоимку и предусмотренные договором пени за просрочку и сверх того судебные издержки и, не исключено, еще и компенсацию морального ущерба и/или иных негативных побочных эффектов нарушения условий договора. Цель уголовного права — наказание нарушителей. При этом важен не только и не столько карательный, сколько назидательно-воспитательный аспект правоприменения: уголовное преследование преступника призвано отбить у других людей всякую охоту к совершению аналогичных правонарушений, а сам преступник за время отбывания наказания должен перевоспитаться и в дальнейшем не выходить за рамки закона. (В скобках упомянем и о третьем, не самом благородном аспекте — удовлетворении низменной жажды мести, которым бывает охвачена публика: злостные посягательства пробуждают в массах спрос на публичное возмездие.)
Таким образом, можно говорить, что римское право было почти полностью гражданским. Из пятидесяти томов «Дигест» — колоссального свода накопившихся за долгие века норм прецедентного права, собранных в VI веке воедино по приказу императора Юстиниана, — уголовным преступлениям посвящен лишь один (XLVIII). Иными словами, частным гражданским делам посвящено 98 % общего объема кодифицированных законов. Этот факт, как и сложившаяся практика правоприменения, отражал принципиальную ориентацию римской юриспруденции на имущие классы. Противоправным действиям в государственном секторе и публичной сфере уделялось на порядок меньше внимания. Иными словами, римское законодательство не ставило перед собой цели установления общепринятых стандартов допустимого поведения и надзора за их соблюдением. Оно существовало прежде всего для охраны сложившейся системы глубоко укоренившегося жестокого неравенства и социальной иерархии.
О чем говорит столь очевидный упор на гражданское право? Можно ли считать его отражением безразличия властей к большей части преступлений, от которых страдали простые жители империи?
Римское право также придерживалось взглядов, весьма отличающихся от современных, на состав уголовно наказуемых преступлений. К таковым относились лишь самые чудовищные злодеяния, настолько оскорбительные или разрушительные, что государство попросту не могло оставить их без внимания и вынуждено было как-то реагировать. Во главе списка стояла измена, за которую полагалась сметная казнь и последующее стирание всякой памяти об изменнике. Убийство требовало публичного суда вне зависимости от способа его совершения — с использованием ли оружия, яда или магии. Далее, к уголовно наказуемым относились всяческие насильственные действия — от бунтов до изнасилований. Последнее каралось смертью, как и похищение при отягчающих обстоятельствах. Однако к уголовно наказуемым относился и ряд ненасильственных преступлений, прежде всего подделка документов и, в частности, завещаний. Здесь просматривается забота о семейных ценностях и преемственности поколений: власти считали жизненно важным сохранение и преумножение богатства именно в семьях родовитой знати. В связи с этим примечательно, что рабам, подделывавшим или исправлявшим завещания хозяев в свою пользу, смертный приговор гарантировался отдельной статьей. Этот вопрос носил не только имущественный характер: в ходу была практика включения в завещание пунктов о даровании хозяевами воли любимым рабам, отсюда и признание законом наличия у рабов труднопреодолимого искушения тайком вписать пункт о своем освобождении в завещание господина или госпожи.
Уголовно наказуемым являлось хищение казенных денег и государственного имущества, в том числе и чиновниками — посредством растраты или присвоения. Не менее тяжким преступлением считалась и кража храмового имущества, поскольку святотатство всегда было сопряжено с риском навлечь гнев богов на общину. Считались преступными любые попытки закулисных махинаций и подкупа избирателей с целью повлиять на итоги выборов. Жестоко каралось мошенническое повышение цен на зерно, в частности посредством накопления тайных запасов с целью создания искусственного дефицита. Действительно, зерно составляло основу пищевого рациона, и в огромном Риме, где миллионы жителей зависели от поставок зерна морем из Африки, вопрос о зерновом резерве всегда стоял крайне остро и имел политический характер, — вот это и находило отражение в законах, призванных жестоко бить по рукам махинаторов и спекулянтов.
Осужденных за уголовные правонарушения малой и средней тяжести приговаривали к infamia (бесславию), поражая в правах соразмерно вреду, который они причинили обществу. После этого, в случае возникновения у таких людей гражданских споров с другими лицами, максимум, на который они могли рассчитывать, — взыскание понесенного убытка, и не более того. В целом, в Древнем Риме к уголовной ответственности привлекали лишь за деяния, вызывающие широкий общественный резонанс. Это означало, что многие правонарушения, являющиеся сегодня уголовно наказуемыми, в Риме таковыми не считались. Большая часть краж, грабежей и даже нападений с применением силы квалифицировались как частные деликты (то есть считались, как мы сейчас сказали бы, административными правонарушениями). Государству не было дела до страданий отдельно взятых людей. Но, опять же, римское право находилось в постоянном развитии, и в имперскую эпоху государство стало всё больше вмешиваться во все сферы общественной и частной жизни, что повлекло существенное расширение составов уголовно наказуемых деяний и зачастую ужесточение наказаний за них.
По большому счету римское государство не делало для подданных ничего сверх обеспечения судебно-правового механизма урегулирования гражданских споров. Исполнение судебных решений не интересовало власть. Даже уголовные дела в римской системе правосудия велись весьма бессистемно, поскольку, по сути, отдавались на откуп всяческим коллегиям судей и адвокатов. В наши дни обвинение по уголовному делу подготавливает и представляет в суде уполномоченный представитель официального государственного органа, он же привлекает свидетелей обвинения и подкрепляет обвинение вещественными доказательствами и уликами — и, если процесс завершается вынесением обвинительного приговора, получает на руки судебное постановление с приговором обвиняемому. В Риме никаких государственных прокуроров не было и в помине, а обвинение выносилось на суд либо магистратами (то есть местными властями), либо самими потерпевшими. Сегодня кажется дикостью, что жертва тяжкого, уголовно наказуемого преступления вынуждена была сама изыскивать и представлять доказательства в суде, если хотела добиться справедливого возмездия. Но в Риме это было нормой.
Впрочем, насколько правомерно применять современные представления о преступности и методах борьбы с нею к древнеримским порядкам и на этом основании осуждать их как неэффективные и даже порочные? Наша картина мира и взгляд на правоохранительную и судебную практику сложились под впечатляющим влиянием мощного прорыва в этой области, случившегося, отметим, всего лишь в XIX столетии. Совсем недавно, в 1829 году, сэр Роберт Пиль[100] создал в Лондоне профессиональную полицию в современном понимании; в обязанность ей были вменены функции охраны правопорядка и профилактики и расследования преступлений. Пенитенциарная система лишь в XIX веке получила мощный стимул к развитию и расширению в ее современной трактовке — как прежде всего исправительной, а не карательной. Научная криминология, призванная объяснять причины преступности, появилась лишь во второй половине XIX столетия. Параллельно с этим зарождалась и популярная журналистика, поставлявшая массовому читателю горячие криминальные новости, и литература детективного жанра, переваривавшая их и выдававшая захватывающие и полные тайн романы на потребу читающей публике… Так к началу XX века и были полностью заложены основы современного понимания преступности как сложного социального явления. Естественно, древние римляне не имели обо всем этом ни малейшего представления.
Но есть и более тонкие различия, не столь явно соотносимые с историческим прогрессом и конкретными инновациями. Современные уголовно-процессуальные нормы основаны на узкой трактовке определений множества разных составов преступлений. Уголовные дела возбуждаются государственными следственными органами, уполномоченные представители которых затем выясняют все обстоятельства, собирают факты и улики, свидетельствующие о том, что преступление действительно имело место и было совершено подозреваемыми, чтобы представить все доказательства суду, подкрепив показаниями свидетелей обвинения. Древнеримское право, напротив, основывалось на весьма широкой трактовке незначительного числа весьма общих категорий правонарушений. Мы уже видели, что выдвижение обвинения и сбор доказательств фактически возлагались на потерпевшую сторону, от которой требовалось подвести обидчика под одну из широко трактуемых статей. Суд, таким образом, выполнял арбитражную функцию, то есть разрешал спор в пользу одной из сторон — обвинения или защиты. Разительно отличался и характер принимаемых судом доказательств и свидетельств. Мы привыкли к тому, что в судебном присутствии доподлинно выясняются, подтверждаются и устанавливаются все фактические обстоятельства дела, а вот римских судей или коллегию присяжных (consilium iudicum) интересовали прежде всего моральный облик и репутация обвиняемого: способен ли этот человек на совершение инкриминируемого злодеяния?
Способны ли мы однозначно утверждать, что именно понималось римлянами под составом преступления? Для ответа на этот вопрос нам в любом случае придется выйти за пределы уголовно-правового поля в его узкой римской трактовке. На женщин, например, древнеримское публичное право не распространялось вовсе, но это не означало, что они не могли выступать в роли потерпевших, обвиняемых либо свидетелей по уголовным делам или просто высказывать свою точку зрения. Мы видели, что преступными могли быть признаны самые разные отклонения от принятых норм и правил поведения, включая не только явные нарушения действующих законов, но и поступки, идущие вразрез с общепринятыми нормами поведения или местными обычаями, неформальными соглашениями или традициями. Начнем с того, что и у самих римлян не существовало не только единого определения, но даже и общего термина, соответствующего современному понятию «преступление». Латинское существительное среднего рода crimen, которое мы привыкли переводить как «преступление», тем более что от этого заимствованного корня нами произведены такие термины, как «криминал», «криминальный» и т. п., включало значительно более широкий спектр значений и использовалось для обозначения любого упрека, обвинения, жалобы или даже просто негативного суждения, высказываемого в адрес кого-либо или чего-либо. Существительное crimen считается производным от глагола cernere, который означает прежде всего «отсеивать» или «просеивать» и — в переносном смысле — отделять зерна от плевел, что и приводит к смысловому значению «выносить решение или суждение» о ком-либо или чем-либо. Иными словами, приговор суда заключался в вынесении общественного порицания. Но латинский язык богат и на синонимы, также использовавшиеся для обозначения неправомерных, злых или вредных дел и поступков: scelus, maleficium, facinus, nefas, peccatum, delictum[101]. Это лексическое богатство подразумевало возможность избирательного применения широкого спектра ответных мер со стороны государства, общества или высших сил, включая формальные слушания и разбирательства, самосудные расправы и внедрение в общество порочащих сплетен, предание публичному позору и проклятие именем богов.
Далее встает вопрос о достоверности имеющихся в нашем распоряжении свидетельских показаний. Мы убедились, что всяческие злодеяния производили на римлян чарующее воздействие. Поэтому и труды римских историков густо приправлены пикантными рассказами о всяческих ворах и разбойниках, грабителях и насильниках, беглых каторжниках и дезертирах, кровавых убийцах и коварных изменниках. Однако нам и по современным меркам вполне очевидно, что официальная статистика преступности далеко не всегда отражает картину преступности, и выяснить нужные данные зачастую оказывается весьма непросто. Криминальная статистика утверждает, что в реальном мире частота преступлений обратно пропорциональна их тяжести. Условно говоря, на миллион мелких краж обычно приходится не более тысячи вооруженных ограблений и не более ста убийств. Однако службам новостей мелкие кражи не интересны, и с точки зрения журналистов чем страшнее преступление, тем лучше. То же самое касается и античных авторов. Кроме того, описывая преступления, они вовсе не стремятся к объективности, а напротив — рассматривают их сквозь призму собственных политических предпочтений, социальных предубеждений и религиозных предрассудков, да еще и не располагая при этом твердой доказательной базой или свидетельствами очевидцев в подтверждение своей точки зрения. К тому же древние хроникеры зачастую не стеснялись злонамеренно утаивать правду, возводить напраслину, подтасовывать факты и искажать описание события, преследуя лишь им одним известные цели. Вообще, римских историков мало интересовали проблемы простонародья: историю творят люди великие, а потому на фоне описываемых ими грандиозных исторических событий летописцы и не считали нужным размениваться на рассказы о мелких преступлениях, их исполнителях и жертвах. В то же время мы имеем яркие, но обрывочные и зачастую субъективные рассказы (часто вымышленные) о прениях в суде — из частных писем и литературных произведений; они позволяют скорее почувствовать атмосферу времени, нежели понять механизмы судопроизводства. Наконец, в нашем распоряжении есть сотни административных документов, самыми примечательными из которых, бесспорно, являются чудом сохранившиеся и найденные среди египетских песков папирусы эпохи римского правления. Они показывают, как именно функционировала система, хотя бы на примере этой отдельно взятой провинции. Но даже среди них мы не находим полной подборки документов ни по одному делу, а то, что сохранилось, — буквально обрывочные свидетельства. А кроме того, есть ли у нас основания судить по египетской судебной практике о том, как обстояло дело в других частях империи?
Римляне объясняли преступления личной безнравственностью тех, кто их совершал. Дошедшие до нас тексты богато украшены притчами и иносказаниями, призванными вразумить читателей и наставить их на путь истинный, причем факты и суть дела зачастую остаются за скобками. Акцент на личностных качествах, толкнувших злодея на преступление, находит отражение и в поведении властей. Для них важно было не столько установить истину и выяснить, правда ли обвиняемый совершил инкриминируемое ему преступление, сколько определить, насколько опасными его действия оказались для общественной нравственности. В римском обществе, патриархальном и благоговеющем перед традициями, намек на свободомыслие интерпретировался как плевел, который может прорасти сквозь твердыню морали и разрушить ее. Преступление считалось проступающим на поверхность острием клина, который вбивают в фундамент общества с целью расшатать его.
Как нам относиться к подобным свидетельствам? Не счесть ли их преувеличенными, нагнетающими впечатление, будто опасность таится за каждым углом? Или же они транслировали реальные страхи? Психологи подтверждают, что великое множество людей испытывают тревогу и страх перед преступностью, даже ни разу лично с нею не соприкоснувшись. В чем же это выражается? В утрате доверия к ближним? В страхе перед незнакомцами и чужеземцами? В ощущении, что общество разлагается, а народ забывает о нормах нравственности, теряет всякую совесть и делается всё разнузданнее? Отличается ли боязнь преступности некими особыми качествами от других фобий и страхов, преследующих людей в повседневной жизни, таких как опасение попасть под машину или, например, аэрофобия? Преступников в Древнем Риме, вероятно, страшились никак не меньше, чем сегодня. Среди современных западных обывателей, вероятно, шире всего распространены страхи пасть жертвой сексуального или физического насилия, а также ограбления. Римляне также боялись всего этого, но сильнее страха получить физические и моральные травмы или лишиться имущества была озабоченность тем, как после поругания восстановить свой статус и организовать публичное отмщение обидчикам. Важно понять, насколько серьезным моментом являлся страх понести необратимые репутационные потери.
Говорить правду в лицо властям всегда опасно, и в этом отношении Римская империя ничем не отличалась от любой другой культуры. А потому следует с настороженностью относиться к отзывам об императорах и их режимах, оставленным поданными. Верить им на слово было бы равносильно заглатыванию пропагандистской отрыжки государственной идеологии. Когда мы читаем, что таверны закрывались из-за траура в связи со смертью императоров и что «нет такой провинции и города или высокопоставленного и почетного гражданина, которые не постарались бы прислать дары для воздаяния императору последних почестей», легко поверить, будто люди относились к императорам с искренней любовью (Тертуллиан, Об идолопоклонстве, 15; Геродиан, История императорской власти после Марка [Аврелия], IV.2). Согласно историкам, в ту пору «во всем городе наступал тогда торжественный, проникнутый, впрочем, своеобразной печалью праздник», и это говорит о том, что люди всё еще чувствовали себя способными получать удовольствие[102]. При жизни же императоры, как мы видели, с помощью замаскированных под простых людей тайных агентов (а некоторые и самолично, не доверяя даже агентам) узнавали молву о себе; это говорит о том, что люди были вполне способны на критическое осмысление действий своих правителей. Кроме того, верить в искренность всенародной горячей поддержки императоров особенно затруднительно на фоне юмора и скептицизма в отношении вышестоящих начальников, что отчетливо читается в фольклоре и авторском творчестве: «При перемене власти государственной / Бедняк меняет имя лишь хозяина» (Федр, Басни I.15)[103].
На всех этапах эволюции римского государства мы неизбывно наблюдаем два парадоксальных противоречия. Во-первых, если римское право по большому счету не справлялось с обузданием преступности и защитой граждан, то почему римляне тратили так много времени и интеллектуальных усилий на доведение этой сферы до такого совершенства, что и через две тысячи лет оно продолжает служить юридической основой всей европейской судебно-правовой системы? Во-вторых, каким образом Римская империя существовала так долго и относительно стабильно, несмотря на то что правители и высокопоставленные чиновники часто оказывались замешаны в преступных должностных злоупотреблениях и коррупции? Складывается впечатление, что порой римские императоры восседали во главе преступного синдиката наместников, поставленных смотрящими над местными бандами анархистов, творящих произвол и беззаконие в отношении населения. Если так, то мы вправе задаться вопросом: что вообще удерживало империю от распада, обеспечивало ее дальнейший рост и позволяло ей не только поддерживать Pax Romana, но и приносить мир и благоденствие народам Европы?
Но как мы можем осуждать римское государство, если оно было крайне ограничено в ресурсах по сравнению с раздутыми бюрократическими аппаратами современных западных стран? Правда, ни на здравоохранение, ни на образование, ни на социальное обеспечение римской казне тратиться не приходилось, благо никто в ту пору и не ожидал от государства подобных милостей. Оно существовало прежде всего для обеспечения военных побед над внешними врагами и устранения внутренних врагов с целью обеспечения гражданского мира и поддержания общественного порядка. На внешних фронтах Рим одерживал выдающиеся победы и был беспрецедентно успешен. А вот на внутреннем фронте возможности римской государственной власти были крайне ограниченны, а достижения — бледны. Чиновники игнорировали спускаемые сверху законы и создавали чудовищную по современным меркам коррупцию. Таким образом, по всей империи постоянно наблюдался внушительный разрыв между изящными и справедливыми риторическими заявлениями императоров и низменной и грубой реальностью, ибо ничего иного «августейшие» своим подданным предоставить не могли. В этом доиндустриальном и относительно просто устроенном обществе от закона и права требовались не столько действенность и эффективность, сколько исполнение символической функции — олицетворять могущество и справедливость императоров. Они должны были убеждать население покоренных земель в легитимности завоевателей. Идея о едином для всех провинций своде всеобщих законов являлась важным компонентом цементирующего раствора, удерживавшего Римскую империю как целое — при повсеместном разгуле преступности и коррупции на фоне призрачных надежд на справедливость для подавляющего большинства подданных. Неужели мы можем быть уверены, что люди в своей массе могли считать такое положение вещей нормальным и были, в общем, довольны уровнем жизни и защиты, который гарантировали им имперские власти?
Кажется, имеет смысл перестать смотреть на население империи как на некую безликую массу, то единую в своей полной поддержке императоров, то вдруг восстающую против их власти целыми провинциями, и честно признать, что народы и отдельные люди способны были на гибкость в отношении к римским властям сообразно ситуации. Многих (особенно в местных элитах) в целом вполне устраивало имперское правление — и в части режима, и в части законов. У таких согласных не было серьезных причин вставать на путь сопротивления и мешать государству в достижении его целей, а потому они мирились с пафосными заявлениями императоров о якобы установленных ими в своих владениях справедливых порядках. Но даже коренные римляне были не легковерны — скорее их отношение к императору можно назвать прагматичным. С тех пор как их гарантированно обеспечили хлебом и зрелищами, они взяли в привычку вымогать всё больше благ. Вот и провинциалы обращались в римские суды не столько для урегулирования споров согласно римскому правосудию, сколько для того, чтобы решить дело в свою пользу с помощью связей или денег. Впрочем, порой люди, очутившиеся в отчаянном положении, выходили из-под контроля государства и организовывали восстание или массовый исход в вольные земли.
Императоры, похоже, осознавали свои реальные возможности в части отправления правосудия и потому полагались на причудливую смесь жестокости и милосердия: если милосердие проявлялось в отношении самых достойных (на их взгляд) из попавшихся преступников, то жестокость — в отношении самых злостных. При этом среди самих императоров встречались как весьма достойные правители, так и редкостные моральные уроды, что лишний раз свидетельствует лишь о порочности сосредоточения всей полноты исполнительной власти в руках одного человека. В этом заключалась двойственность самодержавия. С одной стороны, императоры желали править стратифицированным, дисциплинированным и законопослушным обществом. Август первым повелел рассаживать публику по трибунам сообразно социальному статусу, в то время как на арене жестоко казнились преступники. Наказания для этих последних были строго расписаны в соответствии с тяжестью совершенных ими злодеяний, что должно было укреплять веру в идеалы социальной справедливости. C другой стороны, власть императоров была безгранична, и они, в сущности, получали карт-бланш на нарушение всех писаных и неписаных законов и могли принуждать общество к исполнению любых своих прихотей.
Как могли простые люди влиять на этих могущественных автократов? Как-то раз император Адриан шел по городу Риму, и к нему обратилась женщина. Государь сказал ей, что торопится по делам, и она воскликнула: «Тогда не будь императором!» Женщина привела здравый довод, устыдила государя, и он посчитал себя обязанным выслушать ее просьбу (Кассий Дион, Римская история, LXIX.6.3). Что это — выдумка писателя из сенаторов с целью подчеркнуть легитимность имперского строя или отражение если не реального события, то тактики простых граждан при необходимости достучаться до властей и заставить систему работать себе во благо?
А как насчет нас? Годимся ли мы на роль судей, не испытываем ли неловкости? Ведь именно двоякая природа Рима, вероятно, и является одной из главных причин нашего живого интереса к подсудимому и даже очарования этой причудливой личностью: в Древнем Риме как в зеркале отражаются противоречивые тенденции, присущие нашему современному миру. Нам пристало молча восхищаться великими достижениями Рима и — разумеется! — тихо содрогаться от ужасов кровавых игрищ и зверского обращения с рабами. Но оставались бы мы собой? Люди с давних пор приспособили античный мир под вместилище плодов своей буйной фантазии. Незапамятные времена, далекие места, иная мораль, иные традиции, нравы и нормы сексуального поведения, — всё это расстилает перед мысленным взором широкую дорогу для бегства в воображаемый мир грез из постылой действительности. Недаром же любимой книгой антигероя романа Ж.-Ш. Гюисманса «Наоборот» (À rebours), декадента и затворника, был «Сатирикон», где Петроний «спокойно, без предвзятости, без злобы описывал будни Рима, рассказывал <…> о нравах времени», «рассматривал под микроскопом "домашнюю" жизнь римлян, их свинство, их блуд» (Наоборот, III)[104]. Головокружительная роскошь, в которой купалась римская элита, вероятно, прельщает и кое-кого из нас; хочется ведь иногда повторить слова Нерона, который, закончив строительство Золотого дворца, сказал с чувством глубокого удовлетворения, «что теперь, наконец, он будет жить по-человечески» (Светоний, Нерон, 31). Рим в равной мере можно считать и первоисточником потребительского индивидуализма, господствующего в современном мире, и отвратительным примером неконтролируемого и неуемного потребления.
За что мы любим Рим, за то же самое его и ненавидим. Классический стиль римской архитектуры навевает теплую волну ассоциаций с нашими величественными общественными и административными зданиями. Древний Рим всем своим видом говорит, что перед нами — мир образцового общественного порядка, сильной власти и стабильного государственного управления. По соседству мы видим сооружения другого рода — и сразу попадаем в милый сердцу и так хорошо знакомый нам мир технического прогресса, где акведуки исправно питают города свежей пресной водой, а транспортное сообщение становится всё удобнее благодаря неуклонно расширяющейся сети прямых дорог, что делят загородные ландшафты на правильные квадраты. Однако мы не забываем и о цене, заплаченной народами империи за эту развитую инфраструктуру. Римский мир не был бы в состоянии так функционировать без использования рабского труда как основы своего благоденствия. Многие миллионы людей порабощались эффективно выполняющими свою работу римскими легионами и принуждались к смиренному принятию римского господства. Без тени сомнений в собственной правоте, без угрызений совести Рим в открытую ликовал по случаю каждого нового триумфа и отмечал его пышными публичными игрищами и празднествами. Да и как еще было римлянам прочувствовать сполна свою сопричастность очередному завоеванию, если не при виде перерезанной глотки гладиатора на арене Колизея?
В христианской традиции принято льстить себе мыслью о том, что крещение Рима привело к кардинальному улучшению нравов во всем Римском мире. Вот только сама эта христианская традиция сформировалась под мощным влиянием морали, доставшейся в наследство от языческого Рима. Так, у ранних христиан не возникало ни малейших вопросов по поводу нравственных аспектов рабовладения, и они как ни в чем не бывало продолжали эксплуатировать принадлежащих им невольников. Нам, вероятно, нравится думать, что современный мир сделался лучше, поскольку рабовладение официально поставлено вне закона во всех странах мира. Но увы и ах, здесь нас ждет разочарование: по одной из оценок, сегодня на планете Земля насчитывается почти тридцать миллионов (!) рабов, что на порядок больше, чем когда-либо было у римлян. Так почему мы предпочитаем не видеть бревна в собственном глазу и киваем на римлян, которые точно так же в упор не замечали у себя под носом превеликого множества насильственных преступлений против личности?
Какой-нибудь римлянин, наблюдая за современным западным образом жизни, между прочим вполне резонно указал бы, что и наш миропорядок держится на столь же вопиющем неравенстве и несправедливом распределении благ. Свыше 70 % народонаселения планеты выживает на доходы, не превышающие десяти долларов в день на человека, а половина общемирового богатства находится в руках 1 % самых состоятельных лиц. Состояние восьми богатейших людей мира равно состоянию 3,6 млрд беднейших. Так что по меньшей мере в вопросах имущественного неравенства наши дела обстоят куда хуже, чем это было в Римской империи. Мы, на Западе, научились ловко прятать наших нищих рабов-производителей, занятых на промышленных предприятиях в далеких бедных странах. Римляне, по крайней мере, имели смелость смотреть правде в глаза и открыто признавать жесткую социальную иерархию источником своего богатства, праздности и возможности наслаждаться термами и играми. Римляне, подозреваю, сочли бы, что мы придерживаемся, в общем-то, тех же ценностей, что и они, включая стремление к самореализации и личному обогащению без оглядки на цену, которую платят другие за наш успех. Все римские граждане чувствовали себя вправе претендовать на долю в благах, обеспеченных могуществом римского государства. И у каждого из них был шанс на продвижение вверх по социальной лестнице. Разумеется, немногие из плебеев выбивались в мультимиллионеры, но и сегодня среди миллиардеров как-то не видно выходцев из беднейших слоев общества. Так в чем же принципиальная разница?
Рим — жестокий преступник или законный блюститель мирового порядка? Деспот, царящий над хаосом погрязшего в преступности общества, или законный правитель, хорошо по меркам эпохи справляющийся со своей работой? Вправе ли мы выносить решение?
Источники и рекомендуемая литература
ВОПРОСЫ ПРЕСТУПНОСТИ в работах античных и раннесредневековых историков освещены скудно и фрагментарно. Ниже перечислены основные источники и труды, с которыми может быть интересно ознакомиться всем желающим глубже изучить тему. Поле римского права крайне обширно и исследовано от края до края, а потому я счел нужным привести здесь лишь самую полезную из имеющейся литературы. Я старался ограничиться общедоступными оригинальными и переводными работами на английском языке, однако не мог не включить в настоящую библиографию и некоторые из важнейших иноязычных источников. В основном тексте книги мною повсюду использованы стандартные сокращения для обозначения различных собраний папирусов и письмен (например, P. Oxy. для обозначения оксиринхских папирусов и CIL для Corpus Inscriptionum Latinarum — «Свода латинских надписей»)[105].
ОБЩИЕ СВЕДЕНИЯ