Айдахо
Часть 35 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вслед за матерью олененок исчезает среди деревьев. Энн с удивлением обнаруживает, что уронила руки на колени и стиснула пальцы.
– Если ты здесь. – Она произносит это шепотом, будто объясняя тихой квартире, почему склонила голову, почему закрыла глаза. Она никогда не молилась, и вот теперь молитва наполнила ее исподтишка.
Если ты здесь, Джун. Если ты жива. Надеюсь, у тебя получилось забыть. Надеюсь, ты держишься за все хорошее, что смогла найти.
За все хорошее, что смогла построить.
Она открывает глаза. Окидывает взглядом квартиру. И распахивает окно.
1995
Ловкач не привык, чтобы за ним гонялись.
Мэй и Джун это знают. Они знают: он бежит лишь потому, что бегут они; он боится лишь потому, что чувствует: они хотят его напугать, и это правда – чистая правда, – как же так? Но они не в силах остановиться. Не в силах замедлить ход. Не в силах унять кличку, выскакивающую из глотки.
– Ловкач!
Они скользят по лесистому склону, по рекам не из воды, а из сосновых иголок. Щеки пылают. И это счастье. Август. Повсюду в ложбинках листьев белая пена, какую выделяют насекомые, насосавшись сока растений, в этой пене можно жить, в этой пене можно расти. Ноги Мэй и ноги Джун перемазаны в этих слюнях, но они не останавливаются, срывая травинки на бегу. Стебли хлещут по ногам, ядовитый сок заливает ссадины, но какое им дело? Какое им дело? Они хохочут! Они галдят! Они бегут вниз по склону; падают и катятся; скользят. Хватаются за ветки и обжигают ладони, потому что забывают их отпускать.
Пару раз кот возьми да прерви свой побег, прицепится к нижней части ствола, прижмет уши и затаится. Он предлагает им притормозить, подойти к нему привычным шагом, снова стать самими собой, отодрать его от ствола коготь за когтем, бережно.
Но что им его предложение, у них есть свое. Они пугают его. Теперь нарочно. Не останавливаются, даже когда видят, что, остановись они, им бы, может, и удалось его поймать. Вот он и скачет прочь. Хвост торчком, спина – в огне. Они выкрикивают его кличку как угрозу, хотя на самом деле – зачем затевалась вся эта погоня – им надо его вернуть.
Ведь он же пропал.
Но они об этом забыли. Это уже ничего не значит.
Они гонятся за ним, потому что уже гонятся за ним. Потому что теперь это их совместная игра.
Он прыгает. Высоко. Оттолкнулся от спинки кресла – и на ветку.
– Кресло.
Они замирают.
От внезапной остановки, от того, что Ловкач оборвал игру, их сердца успокаиваются. Но еще миг – и в них открывается новая глубина. Не сходя с места, Мэй и Джун наклоняются друг к другу, будто способны общаться без слов.
Где это они? Тяжело дыша, они оглядываются по сторонам.
– Свалка, – говорит Джун.
– Мы нашли свалку, – говорит Мэй.
– Посмотри, сколько всего, – говорит Джун.
– Целая куча хлама, – говорит Мэй.
Но тут всего три вещи. Деревянная картинная рама без стекла. Мятый абажур в розочках, с черными вкраплениями плесени. И большое мягкое кресло. Синее. Полинялое от солнца и дождя, но ровно настолько, чтобы можно было сосчитать бледно-желтые ирисы на обивке. Из трех разрезов на спинке кресла – наверное, от кошачьих когтей, – как белок из трещины в скорлупе вареного яйца, выползла набивка.
– Мэй, – говорит Джун, того и гляди прыснет со смеху, – ты знаешь, что это?
– Что? – отзывается Мэй.
– Твоя лачуга!
И Мэй от изумления хлопает себя по ляжкам.
– И правда! – смеется она.
– Мы ее доведем до ума, – говорит Джун, сметая с кресла иголки. – Здесь вы с Чэдом можете спать.
Смех Мэй.
– Нет, правда. Он же такой маленький. Уместится. – Джун расправляет вмятину на абажуре, ткнув в нее кулаком. – Надо сюда вернуться. На полу постелем ковер. А раму повесим на дереве. Надо только захватить молоток и гвозди. У тебя есть его портрет?
– Чэд! – заливается Мэй. – Чэд! Я выйду замуж за Чэда! – Все еще хохоча, она бросается в кресло.
– Фу, какая гадость, – говорит Джун, но все равно заползает на сиденье и устраивается рядом.
– Давай завтра же сюда вернемся? – предлагает Мэй.
– Абажур можно повесить на палку и воткнуть ее в землю, – говорит Джун. – Коврик «Добро пожаловать»! Вот что тебе нужно! А где будет твой видеопрокат?
– Можно разбить тарелку пополам и есть из нее!
– Даже гвозди не понадобятся, – говорит Джун, вставая с кресла.
Сиденье оставило на полосатом хлопковом платье влажное пятно. Джун поднимает раму и отряхивает ее рукой. На землю сыплются мокрицы. Мэй наблюдает, как Джун несет раму к дереву. Поставив одну ногу на корень, а второй оттолкнувшись от земли, Джун вешает раму на сучок. Затем спускается посмотреть на результат.
– Ничего так, – говорит Мэй. – А теперь иди сюда.
– А тут будет окно в крыше, – говорит Джун, показывая на небо. Затем она подходит к креслу. Втискивается с ногами рядом с сестрой.
Дальше следует звук ничего. Обе застыли в этом внезапном затишье звука и света, медного вечернего света, не падающего на них сверху, а подбирающегося сбоку, косыми потоками, через кроны и стволы. Солнце высвечивает мягкие коричневые волоски у Джун на висках, волоски на скулах. И даже – Мэй замечает это, когда Джун слегка поворачивает голову, – крошечные волоски на бугорке носа. Разве не чудо, что они были здесь всегда? Разве не чудо, что через секунду они исчезнут? Она тянет к ним руку, но Джун, тоже всматриваясь в тишину, шлепает по ней ладонью, и обе снова застывают в неподвижности.
Для сверчков слишком жарко, но козодои и летучие мыши уже охотятся на первых комаров. В тишине слышно, как гудит воздух между сложенными крыльями птиц, торпедами падающих вниз. А потом – хлопушечный вздох обратного, обретенного ветра. Крылья раскрыты. Полет. В небе одним комаром меньше. Одной нитью меньше в полотне поднимающегося гула, поднимающегося с земли, подобно чувству.
Мэй устала. Она счастлива, и она устала. В эту минуту – Джун так близко, животный страх Джун невидим под запахом сырого сиденья и прохлады деревьев – ей кажется, что она могла бы уснуть тут же, у сестры на плече. Она могла бы уснуть прямо сейчас и проспать до самого утра. Может, завтра Джун уже не будет такой доброй. Может, она зароется в свои книги. Может, пойдет сама исследовать лес. Осознав все это, Мэй решает не спать, а остаться так на подольше. Борясь со сном, она перебирает взглядом все, что видит перед собой. Гигантские веера листьев малины, сморщенные по центру, коричневатые по краям, будто пригорели. Тысячелистники, тихонько прокладывающие собственные тропки; они следуют друг за другом по дорожкам, у которых нет конца, дорожки эти складываются из растений, стоящих недвижно невдалеке друг от друга. Серебристо-зеленые стебли и крошечные белые цветки, жесткие, стоит им только распуститься, которые легко можно стереть в порошок, покатав между ладонями, а после сдуть.
Чувствуя, как слипаются веки, Мэй начинает свой обычный ритуал. Она забывает. Подбирая различные части дня, разбросанные в голове, она откладывает их в сторонку, чтобы не мешались, чтобы убрать их, скажем, на полку в шкафу и на время там закрыть.
И вот, глядя на заросли травы, – Джун в уголке зрения тоже на них глядит – она забывает лицо с обложки, забывает мамину шляпу у Джун на голове, пластинки шишек в синей воде. Она забывает их планы на завтра, поездку на другую гору за дровами и как Джун, наверное, снова будет подличать. Она забывает кукол, уснувших на пне. Фортепиано внизу. Папу, разучивающего песню. Скрип карандаша. Ловкача.
Стоит его забыть, и он откликается. Откликается округлым, скорбным, пристыживающим и всепрощающим кличем.
Они смотрят наверх и видят, как он смотрит вниз.
– Ловкач, – нетерпеливо зовет его Мэй. – Иди уже сюда.
2025, август
Из коробки до сих пор пахнет стиральным порошком, запах другой жизни. Джинсы и темная толстовка. Вот все, что она оставила себе тридцать лет назад, когда ей велели отложить вещи на случай, если ее когда-нибудь выпустят из тюрьмы.
Одежда куда более молодой женщины. Призраки ее прикосновений в складках.
Одна в раздевалке – комнате в административном корпусе сбоку от вестибюля – она надевает через голову толстовку. Надевает и джинсы, слишком длинные и свободные. Она и не думала, что когда-нибудь увидит эти вещи снова. Всей душой надеялась, что не увидит.
В комнате висит зеркало. У нее за спиной – она заметила его, сразу как вошла, но старательно избегала в него смотреться. Она тридцать лет толком не видела своего отражения. В зеркалах из нержавеющей стали в тюремной душевой можно различить лишь намеки на свою наружность. Но теперь, заставив себя повернуться, она вдруг видит всю правду своего лица, сквозившую за тридцатью годами смутных намеков.
Лицо в зеркале неузнаваемо. Совсем не такое, как у нее. Даже ее карие глаза кажутся чужими на этом чистом лице, на этом лице человека. Пожилой женщины.
Она отворачивается.
И как только вытерпеть последующие часы, годы?
Но ее отъезд – это акт милосердия, со стороны Элизабет и с ее собственной. Она не отказалась от подарка Элизабет, потому что Элизабет не успокоится, пока не отдаст все. Она примет этот последний и губительный дар, чтобы только Элизабет обрела покой. Может, этого всегда и хотели их сердца – разбиться. Ведь тогда станет ясно, что они на это еще способны.
– Я тоже кое-что для тебя припасла, – сказала она вчера. – На стенке висит.
– Где?
– Мой первый вклад в наш коллаж.
– Но ты же ничего не вешала, кроме записки про поросят.
– Рядом. Посмотри рядом.
– Но тут ничего нового…
Тихое однообразие, и застывшие годы, и уютное ощущение ничего нового. Да. В этом вся их дружба, это она оставляет в прошлом. Долгие годы доброты в заточении, любви в оторванности от мира. Два веера игральных карт рубашкой вверх на бетонном полу – ожидают возвращения после какой-нибудь рядовой работы; доверие, рожденное из медленного движения света и готовности разделить все самое ценное. Новую библиотечную книжку. Телепередачу. Лакомство. Старые руки в еще более старых руках. Голова, уткнувшаяся в плечо.
Набросок на стене.
Элизабет медленно провела пальцем по смазанной подписи.