Айдахо
Часть 20 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ей сорок пять лет. Она живет в этой камере, совсем одна, уже четыре года.
Снова стук. Она оборачивается.
Дверь отворяется, и в камеру заходит женщина примерно ее возраста.
– Вы нужны по какому-то делу. Просят перезвонить.
– Кто? – Во рту вкус крови.
– Я не знаю.
– Мой муж?
– Не знаю.
– Я не могу.
– Вы не пойдете?
– Я не знаю.
Женщина подходит поближе и кладет ладонь ей на плечо:
– Вставайте. – Дженни ловит ее резкий, деловитый взгляд. – Идемте.
У Дженни все ноги черные от ходьбы босиком, ногти разъедены инфекцией, которую она скрывает, чтобы не лечить. Одежда на ней болтается. Она хочет, чтобы Уэйд увидел ее страдания и успокоился. Она хочет, чтобы он унюхал ее страдания и отвернулся. Скоро это случится, она чувствует. Но в комнате, куда ее приводят, лишь металлический стул, прикрученный к полу, и телефон на столе. Женщина дает ей листок с номером. Номер незнакомый. Судя по коду, не из Айдахо. Может, Уэйд переехал? Прошло ведь четыре года. Столько всего могло измениться.
Даже эта неопределенность с номером мучительна; воображение рисует картины, которые она все эти годы не позволяла себе представлять. Как он живет. Как выглядит. Во что одет. Как двигается. Где он?
Она кашляет в кулак, чтобы прочистить горло. Кружится голова, но она все равно подносит трубку к уху. Набирает номер. Два гудка. Оператор просит ее назвать свое имя.
– Дженни Митчелл, – выдавливает она.
Секунду спустя мужской голос произносит:
– Миссис Митчелл?
Это не Уэйд. Ее охватывает такое облегчение и вместе с тем такое разочарование, что она начинает беззвучно плакать, прижав к уху трубку.
– Это миссис Митчелл?
– Я в разводе, – хрипло отвечает она.
– Но вы бывшая жена Уэйда Митчелла?
По телу пробегает дрожь. Слезы бегут по щекам и разъедают потрескавшиеся губы.
– Что случилось?
– Меня зовут Том. Я…
– У Уэйда все нормально?
– Вроде бы да. Мы виделись два года назад.
– Где? – У нее гудит голова.
Мужчина поспешно поясняет:
– Я художник, работаю над новыми портретами вашей пропавшей дочери.
– Вы из Центра поиска пропавших детей?
– Нет. Только, пожалуйста, не говорите Уэйду, что я за это взялся.
– А он вас не просил?
– Просил, но я отказался. Категорически. А теперь не могу выкинуть ее из головы. Я хочу помочь, но сначала надо посмотреть, что у меня получится.
– Мне не приходили никакие листовки. Я не понимаю, чего вы от меня хотите.
– Я и сам не вполне понимаю, – говорит он с неловким смешком. – Может, это вообще выдумки. Я тут читал о портретах пропавших, о том, как их создают. И там было сказано, что некоторые матери знают такое, чего никому не дано знать.
У нее учащается пульс.
– И я подумал, – продолжает он, – может, вы что-нибудь расскажете? О Джун. Для моей картины.
Она что есть сил сжимает трубку в трясущейся руке. В желтом свете ее руки выглядят неестественно, как у старухи. Она много чего может рассказать, это да, как Джун все время читала книжки – такие, с лицами на обложках, с лицами девочек, – как однажды Джун забыла яблоко в кармане плаща, оно пролежало там все лето, и комната пропахла сидром. Яблоко превратилось в бурую кашицу, гнилую, холодную, со сладковатым душком. Дженни, когда искала украденный нож, запустила руку в этот карман и вскрикнула от неожиданности; как Джун сидела перед шкафом, ее подергивающиеся руки; как они выстригли у нее колтун величиной с котенка, а Мэй потом с ним играла, привязала веревочку, поставила миску с молоком; как ей поменяли имя – изобразите это на вашей картине, ее прежнее имя…
– Миссис Митчелл?
– Я в разводе, – сердито отвечает она. Вся в слезах. Как изобразить это на холсте: запах гнилого яблока, подрагивающую фантазию рук?
Ей страшно, голова идет кругом.
– Кое-что у меня для вас есть, – говорит она. Но что конкретно, она не знает и начинает плакать в голос.
– Может, созвонимся попозже? Давайте вы подумаете и мне перезвоните?
– Завтра, – говорит она. – Я позвоню вам завтра.
Задыхаясь, дрожа всем телом, она смотрит в окно камеры на серую растрескавшуюся стену и до смерти хочет заглянуть за ее пределы.
Однообразие каменной кладки подобно зиме, проведенной в глуши, которой ты безразлична. Даже смотреть не на что. Сейчас обзор ей загораживает стена. Раньше это были сугробы, деревья и звери, в чьих взглядах тоже читалась зима, безликая, правдивая, жестокая. Ничто не замечало ее тогда, ничто не замечает ее теперь. И для горы, и для тюрьмы она была и остается ничем.
Вот бы зима показала ей, что и сама бывает беззащитной. Ручьи, бегущие под снегом. Тайны, дремлющие, ждущие. Шокирующие. Как черты новорожденной, в которых ожидаешь увидеть только мягкость, только смутные намеки на будущий характер, но никак не яростную жажду жизни в широко распахнутых глазах.
Ее пропавшая дочка. Джун.
Самое невыносимое – это что нельзя отправиться на поиски. Будь ее воля, она прочесывала бы чащу без устали, звала бы дочь до хрипоты. Бродила бы круглыми сутками, бродила бы, пока не рухнет без сил на той самой оскверненной горе. А потом свернулась бы калачиком в полупризрачном отпечатке детской ноги и прямо там бы и умерла. В поисках. А койоты вырвали бы дочкино имя у нее из глотки.
Так она размышляет часами, уставившись в серую стену, пытаясь разглядеть в ее трещинах другое будущее – где Джун бежит, а она догоняет. Голова раскалывается. В час через окошко в двери передают обед, но ей кусок в горло не лезет. Обычно она соскабливает еду в мусорную корзину, чтобы не думали, что она голодает.
В пять, как всегда, приходят двое охранников. Предлагают ей часовую прогулку во дворе. Не отрывая взгляда от окна, как всегда, она открывает рот.
Но на этот раз говорит «да».
Она удивлена не меньше, чем они. Раньше она никогда не соглашалась. Охранники не задают вопросов. Они просто открывают дверь.
Воздух на улице гладкий. Впервые за четыре года лучи солнца коснулись ее кожи. Тротуар влажный – неужели прошел дождь? Она шагает по желтой полосе, за которую нельзя заступать. От солнечного света ее пробирает дрожь, надо же, как припекает, как сияет кожа в маслянистых лучах.
Внизу, у подножия холма, лежит городок Сейдж. Вот солнце мазнуло по циферблату часов на старой башне, по букве «М» из «Макдоналдса». Все это ослепляет. Охранники с двух сторон поддерживают ее под руки, без труда, словно она не тяжелее ребенка. Интересно, как она выглядит со стороны? Бледная, в синяках, в мешковатой одежде. Иногда у нее подкашиваются ноги, и охранникам приходится ее тащить.
Лужицы света как холодные крапинки звука в стетоскопе. Мазки ступней, раны, протоптанные маленькими нерожденными ножками. Как мрачно и светло, когда они толкаются в ночи.
Она втягивает жаркий, гладкий воздух. Группки одуванчиков растут у тюремной ограды, высовывая головки сквозь проволочные петли. Она закрывает глаза. Вечерний летний свет давит на веки.
Она на кухне. Делает лимонный пирог с меренгой. Джун и Мэй тоже на кухне, дерутся. Не понарошку. Мэй залепила Джун ложкой в висок. Джун орет, что убьет ее. Ни одна не прекратит первой. Посреди всего этого бедлама Дженни пытается отмерить сахар. Мэй нечаянно толкает ее, и стаканчик с сахаром опрокидывается Джун на голову. Сахара не осталось, девочки вопят. Она вот-вот потеряет терпение, вот-вот закричит. Рука тянется к первому попавшемуся предмету. К первому попавшемуся. Из открытой картонной упаковки она достает два яйца.
– Нате, – говорит она. – Будете выводить птенцов. Обе.
Тишина.
Затем каждая протягивает сложенные ковшиком ладони и, едва получив яйцо, принимается шептать сквозь скорлупу, преданно и самозабвенно, ты моя цыпа, ты моя лапочка. Выбежав через разные двери, они бегут по разным лужайкам в разные концы участка. После этого часами, днями они трясутся над своими питомцами, суетятся, места себе не находят. Они знают про наседок, что нужно тепло. Они делают гнезда из соломы. Гнезда в ящиках для белья. Прикладывают яйца к животу. Ищут друг друга, чтобы сравнить, дышат на них теплом. Кладут на подушку и оставляют на солнце.
Дженни открывает глаза. Скажи ему, пусть изобразит это на картине, цвета, белая наволочка, а по центру – яйцо, и овальная тень от него, перетекающая в тень от ладони, темно-желтый полумесяц тени, потому что в этой комнате вера сильна…
Хотя все это лишь трюк. Вместо цыпленка внутри холодный желток.
Трюк. Одуванчики. У мамули была дочь, голова с плеч прочь![12] Чья голова, мамули или дочери? Нет, наверное, там другие слова. Трава вдоль ограды пахнет сладко. Дети стреляют этими веселыми цветками в воздух, внезапная смерть, хохот. Или такая игра, проверка на любовь. Потри цветком запястье – осталось ли пятно? Или вот еще: тебе приставляют к подбородку лютик и смотрят, светится ли кожа. Если светится, это что-то значит, вроде как у тебя секрет, который ты не хочешь никому говорить.
Подбородки всегда светятся. В этом весь фокус – у каждого найдется секрет. У каждого найдется такое, чего он не захочет никому говорить. Желтое сияние на подбородке Джун. Боится, что кто-то заметит. Боится, что кто-то не заметит. Боится, что с ней фокус не сработает, что она одна такая во всем мире, у кого не светится подбородок. Ей страшно быть не как все, даже если так безопаснее.
Изобразите желтое сияние на подбородке. Изобразите это на вашей картине.
На большее она не способна. Прошло пятнадцать минут. Обратно ее практически несут, зато, оказавшись в камере, она заползает на матрас с таким облегчением, будто уже рассказала художнику, как спасти ее дочь: пусть она будет в желтом.
– До конца жизни, – сонно бормочет она.
Проснувшись, она обнаруживает у себя в ладони желтое яблоко, которое ей, вероятно, дали из жалости, – а может, потому что наконец увидели, насколько она ослабла. Она зажимает его между подбородком и грудью и снова устремляет взгляд в стену.
Снова стук. Она оборачивается.
Дверь отворяется, и в камеру заходит женщина примерно ее возраста.
– Вы нужны по какому-то делу. Просят перезвонить.
– Кто? – Во рту вкус крови.
– Я не знаю.
– Мой муж?
– Не знаю.
– Я не могу.
– Вы не пойдете?
– Я не знаю.
Женщина подходит поближе и кладет ладонь ей на плечо:
– Вставайте. – Дженни ловит ее резкий, деловитый взгляд. – Идемте.
У Дженни все ноги черные от ходьбы босиком, ногти разъедены инфекцией, которую она скрывает, чтобы не лечить. Одежда на ней болтается. Она хочет, чтобы Уэйд увидел ее страдания и успокоился. Она хочет, чтобы он унюхал ее страдания и отвернулся. Скоро это случится, она чувствует. Но в комнате, куда ее приводят, лишь металлический стул, прикрученный к полу, и телефон на столе. Женщина дает ей листок с номером. Номер незнакомый. Судя по коду, не из Айдахо. Может, Уэйд переехал? Прошло ведь четыре года. Столько всего могло измениться.
Даже эта неопределенность с номером мучительна; воображение рисует картины, которые она все эти годы не позволяла себе представлять. Как он живет. Как выглядит. Во что одет. Как двигается. Где он?
Она кашляет в кулак, чтобы прочистить горло. Кружится голова, но она все равно подносит трубку к уху. Набирает номер. Два гудка. Оператор просит ее назвать свое имя.
– Дженни Митчелл, – выдавливает она.
Секунду спустя мужской голос произносит:
– Миссис Митчелл?
Это не Уэйд. Ее охватывает такое облегчение и вместе с тем такое разочарование, что она начинает беззвучно плакать, прижав к уху трубку.
– Это миссис Митчелл?
– Я в разводе, – хрипло отвечает она.
– Но вы бывшая жена Уэйда Митчелла?
По телу пробегает дрожь. Слезы бегут по щекам и разъедают потрескавшиеся губы.
– Что случилось?
– Меня зовут Том. Я…
– У Уэйда все нормально?
– Вроде бы да. Мы виделись два года назад.
– Где? – У нее гудит голова.
Мужчина поспешно поясняет:
– Я художник, работаю над новыми портретами вашей пропавшей дочери.
– Вы из Центра поиска пропавших детей?
– Нет. Только, пожалуйста, не говорите Уэйду, что я за это взялся.
– А он вас не просил?
– Просил, но я отказался. Категорически. А теперь не могу выкинуть ее из головы. Я хочу помочь, но сначала надо посмотреть, что у меня получится.
– Мне не приходили никакие листовки. Я не понимаю, чего вы от меня хотите.
– Я и сам не вполне понимаю, – говорит он с неловким смешком. – Может, это вообще выдумки. Я тут читал о портретах пропавших, о том, как их создают. И там было сказано, что некоторые матери знают такое, чего никому не дано знать.
У нее учащается пульс.
– И я подумал, – продолжает он, – может, вы что-нибудь расскажете? О Джун. Для моей картины.
Она что есть сил сжимает трубку в трясущейся руке. В желтом свете ее руки выглядят неестественно, как у старухи. Она много чего может рассказать, это да, как Джун все время читала книжки – такие, с лицами на обложках, с лицами девочек, – как однажды Джун забыла яблоко в кармане плаща, оно пролежало там все лето, и комната пропахла сидром. Яблоко превратилось в бурую кашицу, гнилую, холодную, со сладковатым душком. Дженни, когда искала украденный нож, запустила руку в этот карман и вскрикнула от неожиданности; как Джун сидела перед шкафом, ее подергивающиеся руки; как они выстригли у нее колтун величиной с котенка, а Мэй потом с ним играла, привязала веревочку, поставила миску с молоком; как ей поменяли имя – изобразите это на вашей картине, ее прежнее имя…
– Миссис Митчелл?
– Я в разводе, – сердито отвечает она. Вся в слезах. Как изобразить это на холсте: запах гнилого яблока, подрагивающую фантазию рук?
Ей страшно, голова идет кругом.
– Кое-что у меня для вас есть, – говорит она. Но что конкретно, она не знает и начинает плакать в голос.
– Может, созвонимся попозже? Давайте вы подумаете и мне перезвоните?
– Завтра, – говорит она. – Я позвоню вам завтра.
Задыхаясь, дрожа всем телом, она смотрит в окно камеры на серую растрескавшуюся стену и до смерти хочет заглянуть за ее пределы.
Однообразие каменной кладки подобно зиме, проведенной в глуши, которой ты безразлична. Даже смотреть не на что. Сейчас обзор ей загораживает стена. Раньше это были сугробы, деревья и звери, в чьих взглядах тоже читалась зима, безликая, правдивая, жестокая. Ничто не замечало ее тогда, ничто не замечает ее теперь. И для горы, и для тюрьмы она была и остается ничем.
Вот бы зима показала ей, что и сама бывает беззащитной. Ручьи, бегущие под снегом. Тайны, дремлющие, ждущие. Шокирующие. Как черты новорожденной, в которых ожидаешь увидеть только мягкость, только смутные намеки на будущий характер, но никак не яростную жажду жизни в широко распахнутых глазах.
Ее пропавшая дочка. Джун.
Самое невыносимое – это что нельзя отправиться на поиски. Будь ее воля, она прочесывала бы чащу без устали, звала бы дочь до хрипоты. Бродила бы круглыми сутками, бродила бы, пока не рухнет без сил на той самой оскверненной горе. А потом свернулась бы калачиком в полупризрачном отпечатке детской ноги и прямо там бы и умерла. В поисках. А койоты вырвали бы дочкино имя у нее из глотки.
Так она размышляет часами, уставившись в серую стену, пытаясь разглядеть в ее трещинах другое будущее – где Джун бежит, а она догоняет. Голова раскалывается. В час через окошко в двери передают обед, но ей кусок в горло не лезет. Обычно она соскабливает еду в мусорную корзину, чтобы не думали, что она голодает.
В пять, как всегда, приходят двое охранников. Предлагают ей часовую прогулку во дворе. Не отрывая взгляда от окна, как всегда, она открывает рот.
Но на этот раз говорит «да».
Она удивлена не меньше, чем они. Раньше она никогда не соглашалась. Охранники не задают вопросов. Они просто открывают дверь.
Воздух на улице гладкий. Впервые за четыре года лучи солнца коснулись ее кожи. Тротуар влажный – неужели прошел дождь? Она шагает по желтой полосе, за которую нельзя заступать. От солнечного света ее пробирает дрожь, надо же, как припекает, как сияет кожа в маслянистых лучах.
Внизу, у подножия холма, лежит городок Сейдж. Вот солнце мазнуло по циферблату часов на старой башне, по букве «М» из «Макдоналдса». Все это ослепляет. Охранники с двух сторон поддерживают ее под руки, без труда, словно она не тяжелее ребенка. Интересно, как она выглядит со стороны? Бледная, в синяках, в мешковатой одежде. Иногда у нее подкашиваются ноги, и охранникам приходится ее тащить.
Лужицы света как холодные крапинки звука в стетоскопе. Мазки ступней, раны, протоптанные маленькими нерожденными ножками. Как мрачно и светло, когда они толкаются в ночи.
Она втягивает жаркий, гладкий воздух. Группки одуванчиков растут у тюремной ограды, высовывая головки сквозь проволочные петли. Она закрывает глаза. Вечерний летний свет давит на веки.
Она на кухне. Делает лимонный пирог с меренгой. Джун и Мэй тоже на кухне, дерутся. Не понарошку. Мэй залепила Джун ложкой в висок. Джун орет, что убьет ее. Ни одна не прекратит первой. Посреди всего этого бедлама Дженни пытается отмерить сахар. Мэй нечаянно толкает ее, и стаканчик с сахаром опрокидывается Джун на голову. Сахара не осталось, девочки вопят. Она вот-вот потеряет терпение, вот-вот закричит. Рука тянется к первому попавшемуся предмету. К первому попавшемуся. Из открытой картонной упаковки она достает два яйца.
– Нате, – говорит она. – Будете выводить птенцов. Обе.
Тишина.
Затем каждая протягивает сложенные ковшиком ладони и, едва получив яйцо, принимается шептать сквозь скорлупу, преданно и самозабвенно, ты моя цыпа, ты моя лапочка. Выбежав через разные двери, они бегут по разным лужайкам в разные концы участка. После этого часами, днями они трясутся над своими питомцами, суетятся, места себе не находят. Они знают про наседок, что нужно тепло. Они делают гнезда из соломы. Гнезда в ящиках для белья. Прикладывают яйца к животу. Ищут друг друга, чтобы сравнить, дышат на них теплом. Кладут на подушку и оставляют на солнце.
Дженни открывает глаза. Скажи ему, пусть изобразит это на картине, цвета, белая наволочка, а по центру – яйцо, и овальная тень от него, перетекающая в тень от ладони, темно-желтый полумесяц тени, потому что в этой комнате вера сильна…
Хотя все это лишь трюк. Вместо цыпленка внутри холодный желток.
Трюк. Одуванчики. У мамули была дочь, голова с плеч прочь![12] Чья голова, мамули или дочери? Нет, наверное, там другие слова. Трава вдоль ограды пахнет сладко. Дети стреляют этими веселыми цветками в воздух, внезапная смерть, хохот. Или такая игра, проверка на любовь. Потри цветком запястье – осталось ли пятно? Или вот еще: тебе приставляют к подбородку лютик и смотрят, светится ли кожа. Если светится, это что-то значит, вроде как у тебя секрет, который ты не хочешь никому говорить.
Подбородки всегда светятся. В этом весь фокус – у каждого найдется секрет. У каждого найдется такое, чего он не захочет никому говорить. Желтое сияние на подбородке Джун. Боится, что кто-то заметит. Боится, что кто-то не заметит. Боится, что с ней фокус не сработает, что она одна такая во всем мире, у кого не светится подбородок. Ей страшно быть не как все, даже если так безопаснее.
Изобразите желтое сияние на подбородке. Изобразите это на вашей картине.
На большее она не способна. Прошло пятнадцать минут. Обратно ее практически несут, зато, оказавшись в камере, она заползает на матрас с таким облегчением, будто уже рассказала художнику, как спасти ее дочь: пусть она будет в желтом.
– До конца жизни, – сонно бормочет она.
Проснувшись, она обнаруживает у себя в ладони желтое яблоко, которое ей, вероятно, дали из жалости, – а может, потому что наконец увидели, насколько она ослабла. Она зажимает его между подбородком и грудью и снова устремляет взгляд в стену.