47-й самурай
Часть 12 из 56 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Самое забавное в этом вот что: поскольку официально боевых японских частей в Ираке не было, мой глаз официально не был выбит. Однако сам глаз с таким суждением не согласен. В любом случае военной службе пришел конец.
— Что ж, ваш отец гордился бы вами. Он отдал бы вам воинские почести, даже если остальные не сочли нужным это сделать. А мой бы к нему присоединился. Они-то знали, что к чему.
— Вы очень любезны. А сейчас я хочу преподнести вам один подарок.
— Вот как?
— Да, совершенно в японском духе. Возможно, он не будет иметь никакого значения. Но это кредо, согласно которому надо жить, согласно которому прожили свою жизнь мы, каждый по-своему, следуя заветам наших отцов, — а они были лучше нас.
— Да, намного.
Филипп Яно ушел и вернулся с тщательно завернутым пакетом, в котором лежало что-то похожее на книгу.
— Открыть сейчас? — спросил Боб.
— Да, поскольку мне придется кое-что объяснить.
Боб развернул пакет, снова чувствуя себя вандалом, поскольку бумага была так аккуратно сложена, куски липкой ленты так идеально отмерены, что упаковка казалась произведением искусства. Однако он довольно быстро с ней справился и высвободил из разоренного бумажного гнезда продолговатую рамку из старинного дерева. Перевернув ее, Боб увидел выведенные мастером-каллиграфом иероглифы, бегущие ровным столбцом сверху вниз по листу пожелтевшей рисовой бумаги, строго посередине.
Даже непосвященный человек с первого взгляда видел в этих мазках кистью легкость, быстроту, точность, мастерство, — что можно увидеть в потоке низвергающейся воды или в опадающих листьях.
— Очень красиво, — заметил Боб.
— Это слова человека по имени Миямото Мусаси. Он считается величайшим японским фехтовальщиком. За свою жизнь Мусаси больше шестидесяти раз дрался на поединках и всегда одерживал верх. Однако почитается он также и за свою мудрость. Удалившись от мирской суеты, Мусаси написал «Книгу пяти колец», где изложил свои взгляды на меч и на жизнь. Для него меч был жизнью.
— Понимаю, — заметил Боб, — Он был настоящим профессионалом.
— Да. Самураем. Воином. То же самое можно сказать и про моего отца, и про вашего. Поэтому я дарю это вам — нет, это не оригинал, ибо оригинал был бы бесценен. Но каллиграфия воспроизведена вручную выдающимся мастером, который постарался передать все совершенство кисти Мусаси.
— Пожалуйста, переведите, что здесь написано.
— Мусаси написал это в тысяча шестьсот сорок пятом году. Старик был мудрым. Здесь говорится:
Сталь режет плоть.
Сталь режет кость.
Сталь не режет сталь.
Вы все поняла?
Боб понял все:
— Все остальные — они плоть и кость. Их можно разрезать. Это обыкновенные люди. Спящие, мечтатели. Мягкие. А мы — твердые. Мы воины. Нас нельзя разрезать. Это наше ремесло.
— Вот почему мы нужны этим людям, о чем они сами порой и не подозревают, — подтвердил Филипп Яно.
Глава 12
CAKE
Синсэнгуми Нии оставался с американцем до самого конца. Утром тот торжественно простился с семейством Яно перед домом и сел в такси, но поехал не на железнодорожную станцию, как можно было ожидать, а в храм Ясукуни, святилище, посвященное всем павшим в войнах, которые вела Япония.
Приезжие из западных стран не часто посещают это место, однако этот американец счел своим долгом там побывать. Пока такси с его багажом ждало на стоянке, отсчитывая йены, американец вошел в храм и какое-то время скромно постоял перед алтарем. Нии ломал голову: это еще что за хреновина? Для него в этом не было никакого смысла.
Затем американец решил немного пройтись. Он был гайдзин, и его сторонились, но он не обращал на это внимания. Американец медленно, слегка прихрамывая, бродил по святилищу, словно пытался установить связь с чем-то бестелесным. Он задержался здесь дольше остальных; молодой якудза уже начинал терять терпение. Американец постоял под воротами «тории» из взметнувшейся ввысь стали — они олицетворяли душу самурая, павшего на поле битвы. В отличие от традиционных ворот японских храмов, сделанных из дерева, эти были стальные, что, похоже, имело для американца какое-то значение. Он несколько раз прикоснулся к воротам, глядя на них так, словно видел некий скрытый смысл, понятный ему одному. Затем американец прошел по широкой бетонной дороге, ведущей к белому деревянному храму, расположенному в двухстах пятидесяти ярдах от ворот, осмотрел безмятежную череду деревьев, отделяющих святилище от безумства Токио. Подошел к храму, заглянул внутрь, возможно, предался медитации, — кто может понять гайдзина?
Но всему когда-нибудь приходит конец. Американец вернулся к такси, и машина, втиснувшись в плотный поток транспорта, поползла к железнодорожной станции. Нии просто оставил свою машину в переулке около станции. Разумеется, ее заберет полицейский эвакуатор, но это пустяки, машину можно будет вернуть. Он купил в автомате билет на экспресс «Нарита», устроился у прохода и проехал вместе с американцем до терминала номер два международного аэропорта, находящегося в сорока милях от Токио.
Гайдзин встал на регистрацию рейса «Джапан эрлайнс». Одетый по-простому, в джинсы и коричневую куртку поверх спортивной рубашки, он стоял с двумя небольшими сумками в руках. В его движениях не было нетерпения; он невозмутимо дождался своей очереди, предъявил документы, отдал на проверку багаж. Нии наблюдал издалека, как американец проходит предполетный контроль. Он стал свидетелем небольшой драмы: американца выдернули из очереди, придирчиво осмотрели с помощью портативного металлоискателя, после чего его документы последовательно изучали три уровня чиновников. Наконец ему разрешили лететь. Нии последний раз бросил на него взгляд: высокий иностранец с бесстрастным, непроницаемым лицом, так непохожим на подвижные гримасы всех прочих волосатых зверей, с которыми до сих пор приходилось сталкиваться молодому якудза. Глаза американца горели странной силой, словно он хранил в себе сокровищницу тайных знаний, и у Нии мелькнула мысль: тем, кто встанет у него на пути, не позавидуешь.
Однако синсэнгуми Нии выполнил свою задачу. Идеальный самурай, он достал сотовый телефон, позвонил старшему и обо всем доложил. Ему приказали немедленно возвращаться. Сегодня вечером настанет пора действовать.
И вот все осталось позади. У Боба в руках был посадочный талон. Его багаж проверен, через час он сядет в самолет, — к счастью, ему досталось место у прохода. Боб направился к выходу на посадку. Перелет будет продолжаться пятнадцать часов, но он дождется обеда, после чего примет таблетку. Когда он проснется, самолет уже будет заходить на посадку в Лос-Анджелесе. А оттуда — оттуда всего час с небольшим до Бойсе.
У Боба было легко на душе. Он совершил доброе дело. Наконец-то он испытывал чувство удовлетворения. Боб не сомневался, что его старик был бы доволен. Он, как мог, расплатился за старый долг.
«Эй, старина, я по-прежнему стараюсь делать то, чему ты меня учил. Жаль, что ты не можешь это видеть».
Плохо, что он завязал. У Боба внутри все жаждало выпивки. Ему было так хорошо, что он хотел это отметить: обмыть верность долгу, завершение дела. Как-никак, он воздал должное великим людям.
Чем больше думал об этом Боб, тем более заманчивой казалась ему мысль выпить. Всего лишь один разок.
Ну уж нет. Извините. Никаких «лишь один разок».
Достаточно только начать, как тебя подхватывает течение, и одному богу известно, куда оно тебя выбросит. Такое уже бывало в прошлом.
Большую часть семидесятых Боб провел в пьянстве: чехарда с работой, постоянная боль, потеря жены, пары домов, терпения друзей, уважения начальства — не один раз он был готов нажать на спусковой крючок и положить конец своим никчемным страданиям. Но ему удалось каким-то образом выкарабкаться, отказавшись от всего. Он не мог воспринимать мир. Не мог жить с воспоминаниями. Ему пришлось расстаться и с тем и с другим. Поэтому Боб жил как монах, среди винтовок, гор и деревьев, с одной собакой, в добровольной ссылке, не разговаривая ни с одной живой душой, читая, стреляя, гуляя, заботясь о собаке, существуя на крошечную пенсию, пытаясь хоть как-то вернуть то, что потерял.
Боб мог вести такой образ жизни до конца дней своих. Но затем произошли перемены. Время выдалось жаркое. Ему пришлось вспомнить навыки, которые, как ему казалось, были давно забыты. Однако они никуда не делись. У него по-прежнему оставалось это что-то, помогающее ему идти вперед, и, что самое страшное, то была его лучшая часть. Все Свэггеры были созданы для войны. Они были воинами, и никем иным. Конечно, они умели читать и знали таблицу умножения и даже могли какое-то время быть вежливыми и воспитанными, но их истинная суть была не в этом. Именно таким был Эрл, помешанный на чувстве долга, неважно, брел ли он по пояс в воде под бело-голубыми японскими трассирующими пулями к берегу Таравы или охранял кукурузные поля Арканзаса от вооруженных грабителей. И таким был Боб, трижды побывавший во Вьетнаме, второй, третий или четвертый лучший стрелок Америки, в зависимости от того, кто составлял список.
Итак: почему тебе хочется пить?
Тебе не хочется пить.
В этом нет необходимости.
«У меня очаровательная жена, у меня чудесная дочь, я строю себе дом, из которого смогу смотреть на заросшую травой и цветами долину и лиловый горный хребет за ней, и кто бы мог подумать, что у меня будет все это?» Кому из старых стрелков выпало такое? Когда охотишься на людей и не одну сотню раз видишь в оптический прицел, как они падают на землю и затихают, быть может, при этом заходишь в такую даль, откуда обратной дороги нет.
«Но я вернулся, — подумал Боб. — И никакая помощь мне не нужна».
Затем он подумал: «Черт побери, сегодня я сделал кое-что для своего отца». Это его бесконечно радовало. Боб вспомнил своего старика, которого уже давно не было на этом свете, отца, который его никогда не бил. Все его сверстники постоянно жаловались: «Боже всемогущий, папаша вчера снова меня выпорол. Уй-йя, было так больно! Я больше никогда не забуду накормить свиней». Но Эрл Свэггер никогда не поднимал руку на сына, ни единого раза. Много лет спустя Боб спросил у матери — в тот редкий день, когда она была трезвой, — почему.
— Потому что его собственный отец лупил обоих своих мальчишек так, что у них остались шрамы. Твой отец считал, что это признак величайшей трусости — когда взрослый мужчина бьет мальчишку. Поэтому сам он твердо соблюдал это правило. Вот каким человеком был твой отец. Видит бог, как мне его не хватает!
Бобу тоже не хватало отца: он прекрасно помнил, как в июне 1955 года тот выехал с фермы в черно-белой полицейской машине. Эрл Свэггер не оборачивался, но, увидев сына в зеркало заднего вида, помахал рукой, и Боб помахал в ответ.
— Пока, папа, пока!
Через два часа отца уже не было в живых. Бобу тогда только-только исполнилось девять.
И вот он подумал: «Я сделал то, что понравилось бы отцу. Если бы он был здесь, он бы улыбнулся. Я расплатился за долг Эрла Свэггера, последний, который оставался у него на этом свете; я послужил старику. За это обязательно стоит выпить».
Вот как получилось, что Боб покинул зал ожидания и поднялся на верхний этаж, где располагалась галерея сверкающих ресторанов, сувенирных киосков и магазинов беспошлинной торговли. Там он нашел небольшой бар, совершенно не японский, похожий скорее на французское бистро: кругом коричневое дерево и коричневые бутылки, общая атмосфера уюта, какую жаждущий может обрести только в питейном заведении. Усевшись на высокий табурет, Боб поймал взгляд молодого бармена в белом пиджаке за стойкой и спросил:
— Можно попросить у вас рюмку саке?
Паренек улыбнулся. Он был очень похож на всех тех молодых ребят, которых когда-то знавал Боб, хотя и был японцем.
— Конечно, — ответил паренек. Он говорил по-английски практически без акцента. — Вам подогреть?
— А вы как его пьете? Я видел, один человек пил саке из чего-то вроде маленького керамического блюдечка. Из крохотной плоской чашечки.
— О, иногда мы пьем саке именно так. Но еще мы пьем его из квадратной деревянной коробки под названием «масу». Хотите попробовать? Мы его даже подогреваем! Да, сэр, если хотите, я могу разогреть саке в микроволновке! Вот тогда это будет по-японски на все сто.
— Сынок, боюсь, ваша прекрасная страна еще не готова для таких, как я. Нет-нет, я выпью саке так, как его пил мой друг Филипп Яно: чистый, но из маленькой плоской чашечки.
— Уже несу.
Мальчишка взял с полки большую бутылку, достал плоскую чашечку высотой всего с полдюйма и плеснул в нее немного прозрачной жидкости.
Взяв странную чашечку, Боб понюхал напиток. Саке пахло лекарством. Бобу вспомнилось все то время, что он провел в госпиталях, — все те жидкости, которые в него вливали и из него откачивали, и жидкости, которые, пропитав ватные тампоны, больно жгли его израненное тело.
— Semper fi, — сказал Боб. — Если я свалюсь, подбери меня.
— Ну, как вам понравилось?
— Гм. Теперь я понимаю, как это может нравиться. Неплохая вещь.
Сначала саке ударило в нос терпким ароматом, затем наполнило горло едва уловимым сладким вкусом, ненавязчивым, с фруктовым оттенком; но потом оставило после себя сильное жжение, говорящее о том, что внутри скрывается огонь.
— Повторить?
— Проклятье, а почему бы и нет? У меня есть еще час до вылета, а в самолете мне все равно не останется ничего другого, кроме как проспать весь перелет через Тихий океан.
Боб выпил еще одну чашечку за «semper fi», потом одну перед дальней дорогой, еще одну за морскую пехоту, одну — за тех, кто погиб во Вьетнаме, одну — за тех, кто погиб на Тихом океане, одну — за тех, кто остался в живых, одну — за тех, кто считает себя живым, но на самом деле мертв, и еще одну — за всю эту хренотень. Затем ему захотелось узнать, чьи это ступни приделаны к его ногам, и мальчишка-официант, ответив ему — так, как разговаривают мальчишки со взрослыми мужчинами, которые многое повидали в жизни, как говорят молодые морские пехотинцы, — подал еще одну чашечку саке. После чего, разумеется, Боб тоже угостил его, поскольку не мог поступить иначе. Потом, естественно, он захотел в туалет, и ему объяснили, как туда попасть. Отыскав нужное заведение, Боб еще раз убедился в том, что уже знал: японские туалеты пришли из научной фантастики и каким-то образом сами собой остаются идеально чистыми. Он сделал свое дело, а затем взглянул на часы, понял, что пора садиться в самолет, и направился к выходу на посадку.
И тут Боб сделал ужасающее открытие. Как выяснилось, за то время, что он сидел в баре, здание аэропорта полностью переделали. Это был совершенно другой аэропорт, и чем упорнее Боб пытался отыскать выход на посадку, тем более незнакомым он становился. В какой-то момент Боб поймал себя на том, что страшно устал, вероятно оттого, что ему приходилось таскать чужие ступни, и решил немного отдохнуть.
— Что ж, ваш отец гордился бы вами. Он отдал бы вам воинские почести, даже если остальные не сочли нужным это сделать. А мой бы к нему присоединился. Они-то знали, что к чему.
— Вы очень любезны. А сейчас я хочу преподнести вам один подарок.
— Вот как?
— Да, совершенно в японском духе. Возможно, он не будет иметь никакого значения. Но это кредо, согласно которому надо жить, согласно которому прожили свою жизнь мы, каждый по-своему, следуя заветам наших отцов, — а они были лучше нас.
— Да, намного.
Филипп Яно ушел и вернулся с тщательно завернутым пакетом, в котором лежало что-то похожее на книгу.
— Открыть сейчас? — спросил Боб.
— Да, поскольку мне придется кое-что объяснить.
Боб развернул пакет, снова чувствуя себя вандалом, поскольку бумага была так аккуратно сложена, куски липкой ленты так идеально отмерены, что упаковка казалась произведением искусства. Однако он довольно быстро с ней справился и высвободил из разоренного бумажного гнезда продолговатую рамку из старинного дерева. Перевернув ее, Боб увидел выведенные мастером-каллиграфом иероглифы, бегущие ровным столбцом сверху вниз по листу пожелтевшей рисовой бумаги, строго посередине.
Даже непосвященный человек с первого взгляда видел в этих мазках кистью легкость, быстроту, точность, мастерство, — что можно увидеть в потоке низвергающейся воды или в опадающих листьях.
— Очень красиво, — заметил Боб.
— Это слова человека по имени Миямото Мусаси. Он считается величайшим японским фехтовальщиком. За свою жизнь Мусаси больше шестидесяти раз дрался на поединках и всегда одерживал верх. Однако почитается он также и за свою мудрость. Удалившись от мирской суеты, Мусаси написал «Книгу пяти колец», где изложил свои взгляды на меч и на жизнь. Для него меч был жизнью.
— Понимаю, — заметил Боб, — Он был настоящим профессионалом.
— Да. Самураем. Воином. То же самое можно сказать и про моего отца, и про вашего. Поэтому я дарю это вам — нет, это не оригинал, ибо оригинал был бы бесценен. Но каллиграфия воспроизведена вручную выдающимся мастером, который постарался передать все совершенство кисти Мусаси.
— Пожалуйста, переведите, что здесь написано.
— Мусаси написал это в тысяча шестьсот сорок пятом году. Старик был мудрым. Здесь говорится:
Сталь режет плоть.
Сталь режет кость.
Сталь не режет сталь.
Вы все поняла?
Боб понял все:
— Все остальные — они плоть и кость. Их можно разрезать. Это обыкновенные люди. Спящие, мечтатели. Мягкие. А мы — твердые. Мы воины. Нас нельзя разрезать. Это наше ремесло.
— Вот почему мы нужны этим людям, о чем они сами порой и не подозревают, — подтвердил Филипп Яно.
Глава 12
CAKE
Синсэнгуми Нии оставался с американцем до самого конца. Утром тот торжественно простился с семейством Яно перед домом и сел в такси, но поехал не на железнодорожную станцию, как можно было ожидать, а в храм Ясукуни, святилище, посвященное всем павшим в войнах, которые вела Япония.
Приезжие из западных стран не часто посещают это место, однако этот американец счел своим долгом там побывать. Пока такси с его багажом ждало на стоянке, отсчитывая йены, американец вошел в храм и какое-то время скромно постоял перед алтарем. Нии ломал голову: это еще что за хреновина? Для него в этом не было никакого смысла.
Затем американец решил немного пройтись. Он был гайдзин, и его сторонились, но он не обращал на это внимания. Американец медленно, слегка прихрамывая, бродил по святилищу, словно пытался установить связь с чем-то бестелесным. Он задержался здесь дольше остальных; молодой якудза уже начинал терять терпение. Американец постоял под воротами «тории» из взметнувшейся ввысь стали — они олицетворяли душу самурая, павшего на поле битвы. В отличие от традиционных ворот японских храмов, сделанных из дерева, эти были стальные, что, похоже, имело для американца какое-то значение. Он несколько раз прикоснулся к воротам, глядя на них так, словно видел некий скрытый смысл, понятный ему одному. Затем американец прошел по широкой бетонной дороге, ведущей к белому деревянному храму, расположенному в двухстах пятидесяти ярдах от ворот, осмотрел безмятежную череду деревьев, отделяющих святилище от безумства Токио. Подошел к храму, заглянул внутрь, возможно, предался медитации, — кто может понять гайдзина?
Но всему когда-нибудь приходит конец. Американец вернулся к такси, и машина, втиснувшись в плотный поток транспорта, поползла к железнодорожной станции. Нии просто оставил свою машину в переулке около станции. Разумеется, ее заберет полицейский эвакуатор, но это пустяки, машину можно будет вернуть. Он купил в автомате билет на экспресс «Нарита», устроился у прохода и проехал вместе с американцем до терминала номер два международного аэропорта, находящегося в сорока милях от Токио.
Гайдзин встал на регистрацию рейса «Джапан эрлайнс». Одетый по-простому, в джинсы и коричневую куртку поверх спортивной рубашки, он стоял с двумя небольшими сумками в руках. В его движениях не было нетерпения; он невозмутимо дождался своей очереди, предъявил документы, отдал на проверку багаж. Нии наблюдал издалека, как американец проходит предполетный контроль. Он стал свидетелем небольшой драмы: американца выдернули из очереди, придирчиво осмотрели с помощью портативного металлоискателя, после чего его документы последовательно изучали три уровня чиновников. Наконец ему разрешили лететь. Нии последний раз бросил на него взгляд: высокий иностранец с бесстрастным, непроницаемым лицом, так непохожим на подвижные гримасы всех прочих волосатых зверей, с которыми до сих пор приходилось сталкиваться молодому якудза. Глаза американца горели странной силой, словно он хранил в себе сокровищницу тайных знаний, и у Нии мелькнула мысль: тем, кто встанет у него на пути, не позавидуешь.
Однако синсэнгуми Нии выполнил свою задачу. Идеальный самурай, он достал сотовый телефон, позвонил старшему и обо всем доложил. Ему приказали немедленно возвращаться. Сегодня вечером настанет пора действовать.
И вот все осталось позади. У Боба в руках был посадочный талон. Его багаж проверен, через час он сядет в самолет, — к счастью, ему досталось место у прохода. Боб направился к выходу на посадку. Перелет будет продолжаться пятнадцать часов, но он дождется обеда, после чего примет таблетку. Когда он проснется, самолет уже будет заходить на посадку в Лос-Анджелесе. А оттуда — оттуда всего час с небольшим до Бойсе.
У Боба было легко на душе. Он совершил доброе дело. Наконец-то он испытывал чувство удовлетворения. Боб не сомневался, что его старик был бы доволен. Он, как мог, расплатился за старый долг.
«Эй, старина, я по-прежнему стараюсь делать то, чему ты меня учил. Жаль, что ты не можешь это видеть».
Плохо, что он завязал. У Боба внутри все жаждало выпивки. Ему было так хорошо, что он хотел это отметить: обмыть верность долгу, завершение дела. Как-никак, он воздал должное великим людям.
Чем больше думал об этом Боб, тем более заманчивой казалась ему мысль выпить. Всего лишь один разок.
Ну уж нет. Извините. Никаких «лишь один разок».
Достаточно только начать, как тебя подхватывает течение, и одному богу известно, куда оно тебя выбросит. Такое уже бывало в прошлом.
Большую часть семидесятых Боб провел в пьянстве: чехарда с работой, постоянная боль, потеря жены, пары домов, терпения друзей, уважения начальства — не один раз он был готов нажать на спусковой крючок и положить конец своим никчемным страданиям. Но ему удалось каким-то образом выкарабкаться, отказавшись от всего. Он не мог воспринимать мир. Не мог жить с воспоминаниями. Ему пришлось расстаться и с тем и с другим. Поэтому Боб жил как монах, среди винтовок, гор и деревьев, с одной собакой, в добровольной ссылке, не разговаривая ни с одной живой душой, читая, стреляя, гуляя, заботясь о собаке, существуя на крошечную пенсию, пытаясь хоть как-то вернуть то, что потерял.
Боб мог вести такой образ жизни до конца дней своих. Но затем произошли перемены. Время выдалось жаркое. Ему пришлось вспомнить навыки, которые, как ему казалось, были давно забыты. Однако они никуда не делись. У него по-прежнему оставалось это что-то, помогающее ему идти вперед, и, что самое страшное, то была его лучшая часть. Все Свэггеры были созданы для войны. Они были воинами, и никем иным. Конечно, они умели читать и знали таблицу умножения и даже могли какое-то время быть вежливыми и воспитанными, но их истинная суть была не в этом. Именно таким был Эрл, помешанный на чувстве долга, неважно, брел ли он по пояс в воде под бело-голубыми японскими трассирующими пулями к берегу Таравы или охранял кукурузные поля Арканзаса от вооруженных грабителей. И таким был Боб, трижды побывавший во Вьетнаме, второй, третий или четвертый лучший стрелок Америки, в зависимости от того, кто составлял список.
Итак: почему тебе хочется пить?
Тебе не хочется пить.
В этом нет необходимости.
«У меня очаровательная жена, у меня чудесная дочь, я строю себе дом, из которого смогу смотреть на заросшую травой и цветами долину и лиловый горный хребет за ней, и кто бы мог подумать, что у меня будет все это?» Кому из старых стрелков выпало такое? Когда охотишься на людей и не одну сотню раз видишь в оптический прицел, как они падают на землю и затихают, быть может, при этом заходишь в такую даль, откуда обратной дороги нет.
«Но я вернулся, — подумал Боб. — И никакая помощь мне не нужна».
Затем он подумал: «Черт побери, сегодня я сделал кое-что для своего отца». Это его бесконечно радовало. Боб вспомнил своего старика, которого уже давно не было на этом свете, отца, который его никогда не бил. Все его сверстники постоянно жаловались: «Боже всемогущий, папаша вчера снова меня выпорол. Уй-йя, было так больно! Я больше никогда не забуду накормить свиней». Но Эрл Свэггер никогда не поднимал руку на сына, ни единого раза. Много лет спустя Боб спросил у матери — в тот редкий день, когда она была трезвой, — почему.
— Потому что его собственный отец лупил обоих своих мальчишек так, что у них остались шрамы. Твой отец считал, что это признак величайшей трусости — когда взрослый мужчина бьет мальчишку. Поэтому сам он твердо соблюдал это правило. Вот каким человеком был твой отец. Видит бог, как мне его не хватает!
Бобу тоже не хватало отца: он прекрасно помнил, как в июне 1955 года тот выехал с фермы в черно-белой полицейской машине. Эрл Свэггер не оборачивался, но, увидев сына в зеркало заднего вида, помахал рукой, и Боб помахал в ответ.
— Пока, папа, пока!
Через два часа отца уже не было в живых. Бобу тогда только-только исполнилось девять.
И вот он подумал: «Я сделал то, что понравилось бы отцу. Если бы он был здесь, он бы улыбнулся. Я расплатился за долг Эрла Свэггера, последний, который оставался у него на этом свете; я послужил старику. За это обязательно стоит выпить».
Вот как получилось, что Боб покинул зал ожидания и поднялся на верхний этаж, где располагалась галерея сверкающих ресторанов, сувенирных киосков и магазинов беспошлинной торговли. Там он нашел небольшой бар, совершенно не японский, похожий скорее на французское бистро: кругом коричневое дерево и коричневые бутылки, общая атмосфера уюта, какую жаждущий может обрести только в питейном заведении. Усевшись на высокий табурет, Боб поймал взгляд молодого бармена в белом пиджаке за стойкой и спросил:
— Можно попросить у вас рюмку саке?
Паренек улыбнулся. Он был очень похож на всех тех молодых ребят, которых когда-то знавал Боб, хотя и был японцем.
— Конечно, — ответил паренек. Он говорил по-английски практически без акцента. — Вам подогреть?
— А вы как его пьете? Я видел, один человек пил саке из чего-то вроде маленького керамического блюдечка. Из крохотной плоской чашечки.
— О, иногда мы пьем саке именно так. Но еще мы пьем его из квадратной деревянной коробки под названием «масу». Хотите попробовать? Мы его даже подогреваем! Да, сэр, если хотите, я могу разогреть саке в микроволновке! Вот тогда это будет по-японски на все сто.
— Сынок, боюсь, ваша прекрасная страна еще не готова для таких, как я. Нет-нет, я выпью саке так, как его пил мой друг Филипп Яно: чистый, но из маленькой плоской чашечки.
— Уже несу.
Мальчишка взял с полки большую бутылку, достал плоскую чашечку высотой всего с полдюйма и плеснул в нее немного прозрачной жидкости.
Взяв странную чашечку, Боб понюхал напиток. Саке пахло лекарством. Бобу вспомнилось все то время, что он провел в госпиталях, — все те жидкости, которые в него вливали и из него откачивали, и жидкости, которые, пропитав ватные тампоны, больно жгли его израненное тело.
— Semper fi, — сказал Боб. — Если я свалюсь, подбери меня.
— Ну, как вам понравилось?
— Гм. Теперь я понимаю, как это может нравиться. Неплохая вещь.
Сначала саке ударило в нос терпким ароматом, затем наполнило горло едва уловимым сладким вкусом, ненавязчивым, с фруктовым оттенком; но потом оставило после себя сильное жжение, говорящее о том, что внутри скрывается огонь.
— Повторить?
— Проклятье, а почему бы и нет? У меня есть еще час до вылета, а в самолете мне все равно не останется ничего другого, кроме как проспать весь перелет через Тихий океан.
Боб выпил еще одну чашечку за «semper fi», потом одну перед дальней дорогой, еще одну за морскую пехоту, одну — за тех, кто погиб во Вьетнаме, одну — за тех, кто погиб на Тихом океане, одну — за тех, кто остался в живых, одну — за тех, кто считает себя живым, но на самом деле мертв, и еще одну — за всю эту хренотень. Затем ему захотелось узнать, чьи это ступни приделаны к его ногам, и мальчишка-официант, ответив ему — так, как разговаривают мальчишки со взрослыми мужчинами, которые многое повидали в жизни, как говорят молодые морские пехотинцы, — подал еще одну чашечку саке. После чего, разумеется, Боб тоже угостил его, поскольку не мог поступить иначе. Потом, естественно, он захотел в туалет, и ему объяснили, как туда попасть. Отыскав нужное заведение, Боб еще раз убедился в том, что уже знал: японские туалеты пришли из научной фантастики и каким-то образом сами собой остаются идеально чистыми. Он сделал свое дело, а затем взглянул на часы, понял, что пора садиться в самолет, и направился к выходу на посадку.
И тут Боб сделал ужасающее открытие. Как выяснилось, за то время, что он сидел в баре, здание аэропорта полностью переделали. Это был совершенно другой аэропорт, и чем упорнее Боб пытался отыскать выход на посадку, тем более незнакомым он становился. В какой-то момент Боб поймал себя на том, что страшно устал, вероятно оттого, что ему приходилось таскать чужие ступни, и решил немного отдохнуть.