1793. История одного убийства
Часть 41 из 49 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он потупился и пошевелил губами – знал, что нарушает церковную тайну, и на всякий случай помолился. Авось Господь не осудит.
– А как зовут вдову?
– Ловиса Ульрика Бликс, урожденная Тулипан. У ее отца трактир. Название смешное – «Мартышка».
– Вы много знаете и много помните, – похвалил Кардель.
Капеллан улыбнулся и возвел взгляд к небу.
– У нас бедный приход, – сказал он скромно. – После причастия сосуд пуст, и надо искать возможности его пополнить.
«Мартышка» в двух шагах. Простой кабачок, где столы заменяют поставленные на попа бочки. Хозяин вышел навстречу – немолодой человек со светлыми, водянистыми, почти плачущими глазами. Увидев Карделя, он отложил в сторону протертые суповые миски.
– Прошу извинить, у нас еще не открыто. Горячей еды предложить не могу. Если голодны – добро пожаловать закусить.
– Спасибо, но я по другому делу. Я ищу Ловису Ульрику. Можно ее позвать?
Хозяин «Мартышки» внимательно осмотрел его с головы до ног.
– Ловиса Ульрика – моя дочь.
– А она дома?
Карл Тулипан покачал головой:
– К сожалению, нет. Очень усердная девочка, из тех, что и не ждешь увидеть в нынешнем поколении. Но меня огорчает, что она столько работает. Если не у колодца, значит, на рынке. Если у вас есть время подождать и закусить заодно – милости прошу, если нет – приходите еще.
Кардель немного растерялся и начал с опозданием топтаться у порога, стряхивать отсутствующий снег – проверенный способ выиграть время. Он не знал, что сказать.
– Могу я что-то ей передать?
Кардель пощупал кошель в кармане.
– Нет… такие дела другим не поручают. Я вернусь, с вашего позволения.
– Добро пожаловать! В следующий раз непременно повезет.
11
Весна 1793 выдалась на редкость теплой, лето – жарким. А зима… Снег выпал еще в ноябре. Предсказатели погоды – кто по ноющим суставам, кто по другим, одним им известным признакам, – и те, и другие утверждали: зима будет лютой. Самой лютой из всех, что остались в памяти жителей Стокгольма.
Анна Стина Кнапп ни секунды не сомневалась: так оно и есть. Зима небывало лютая. Чуть не каждое утро подбирали замерзших насмерть пьяниц и бездомных, а земля настолько промерзла, что похоронить их до оттепели не было никакой возможности. Трупы сносили в специальные сараи при кладбищах, а когда там уже не было места – заворачивали в холст и складывали рядом, штабелями. По дороге Анна Стина видела рядом с церковью Святого Якуба сугроб, а из него торчали промерзшие до каменного состояния руки и ноги. На самой вершине снеговую перину сдуло ветром, и она заметила сине-черное человеческое лицо. Уличные озорники вставили в зубы покойника сломанную глиняную трубку и расписались мочой на снегу.
Анна Стина носит теперь другое имя: Ловиса Тулипан. Работа в «Мартышке» отнимает все время. День начинается рано. Надо быстро одеться, впустить ассенизатора, который увозит бочку под отхожим местом трактира и ставит на ее место пустую. Она сама взяла на себя множество дел – заметила, что наемные работники пользуются рассеянностью хозяина, исправно получают недельное жалованье, а порученную работу выполняют спустя рукава, а то и вовсе не выполняют. Воду приходится таскать ведрами – насосы в колодце на площади промерзли. Она моет снегом тарелки, миски и кастрюли, таскает дрова с плотов на берегу Меларена, скребет полы, если есть необходимость. Но Анна Стина не жалуется; работа не оставляет времени на угрызения совести, а она их чувствует каждый раз, когда видит, как расплывается в улыбке морщинистое лицо Карла Тулипана, как загорается огонек в его водянистых серо-голубых глазах, когда он кладет руку на ее растущий живот и старается уловить слабое движение зарождающейся жизни. Он и в самом деле уверен, что она – его дочь. И ей очень хотелось бы считать его отцом.
Сны стали другими. Ей уже не снится красный самец, она думает о будущем. Ярость, с которой она в своих кошмарах мчалась огненным вихрем, уничтожая Стокгольм и всех его обитателей, выветрилась, сошла на нет. Но спит она плохо. Из щелей дует, в ее комнатушке довольно холодно, но просыпается она в поту. Будто бы ребенку в ее животе надоело мерзнуть, и он запалил фонарик, согревающий его, а заодно и ее. Когда не спится, она зажигает лучину и смотрится в бугристое, с черными подпалинами, зеркало. На фоне нависшей над землей черной бездны ей кажется, что лицо ее стало круглее. И от еды, которой потчевал ее добрый Тюльпан, и по неслышному, но внятному требованию младенца. Она уже не та умирающая от голода девчонка в Прядильном доме, узнать ее нелегко. Но в безопасности она себя не чувствует. Даже имя несчастного Кристофера Бликса, которое она теперь носит… А если ее опознают и поймают?
Стокгольм, в сущности, – маленький город. Все толкутся в одних и тех же переулках. Выходя за дверь «Мартышки», Анна Стина заматывает голову платком до самых бровей, чтобы скрыть приметную копну светло-русых волос. Она держится подальше от Слюссена, где охотятся за грешницами Тюст и Фишер. Но пальты появляются и в Городе между мостами, и каждый раз, как она завидит их приметные синие камзолы с белой подпояской, у нее чуть не останавливается сердце.
И один и тот же сон. Будто бы возится она в буфете позади общего зала «Мартышки», но едва переступает порог, встречается взглядом с ним и роняет стопку тарелок, не слыша звона бьющегося фаянса. В зале стоит он. Петтер Петтерссон. Прислонился к бочке с игривой улыбкой на физиономии.
Он церемонно кланяется и называет ее по имени: Анна Стина Кнапп. Она стоит неподвижно, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, а он подходит к ней и берет за руку.
– Фрекен, мнится мне, забыла. Она обещала мне танец.
Постоянные посетители «Мартышки», те, кого она привыкла считать своими друзьями, начинают свистеть, шикать, показывать на нее пальцем, а Калле Тулипан, поняв все коварство ее обмана, горько рыдает. Петтер Петтерссон бережно, даже нежно надевает на ее руку ременный наручник и выводит на улицу, где уже ждет телега, чтобы отвезти ее туда, откуда она сбежала, в Прядильный дом на Лонгхольмене. А там уже ждет ее Мастер Эрик, чтобы пройти в танце множество кругов вокруг колодца, чтобы уничтожить в ней все живое и оставить жалкий ошметок человеческой жизни. Конечно же, она выкинет; ее организм, стараясь перенести пытку, наверняка избавится от всего, что его отягощает, и от ее будущего ребенка останется только красное пятно на снегу. И она будет проходить мимо этого пятна каждый день, пока ею окончательно не овладеет безумие.
Она возвращается в «Мартышку» вечером с покупками: несколько пойманных в силки зайцев, выловленные из-подо льда налимы, хлеб. Солнце давно село. Опять началась пурга, немногочисленные прохожие торопятся в укрытие, согнувшись под ветром и прижимаясь к шероховатым стенам домов. Карл Тулипан уже согрел вино на плите и сразу налил ей кружку дымящегося глёгга. Он обнимает ее своими большими корявыми руками и трет плечи, помогает согреться.
– Тебя спрашивал какой-то мужчина.
– Сказал, что ему надо?
– Нет. Он зайдет еще раз.
– Как выглядел?
– Здоровенный. Нос набок… Морда, как у уличного бойца. Знаешь таких?
– Нет. – Анна Стина покачала головой.
Тюльпан посмотрел на нее с мягким вопросом.
– И одет странно. Вроде пальта…
Слово прозвучало, как пощечина. Пришлось отвернуться, чтобы Тюльпан не заметил, как кровь бросилась ей в лицо.
Она не в безопасности. У нее ничего нет. Ее новое имя, новый мир, сделавшийся как по мановению волшебной палочки ее миром, зависит от чьей-то доброй воли. Или произвола. Пальты вернутся, а уж они-то знают: она не какая-то Ловиса Ульрика, а Анна Стина Кнапп. Неумолимая действительность опрокинет построенный ею карточный домик, и воплотятся все ее ночные кошмары. Ребенок, от которого она когда-то так хотела избавиться, постепенно превратился в притаившийся в ее чреве сгусток любви и нежности, и, если они ее найдут, она никогда не сможет родить. Он погибнет, даже не издав первого младенческого крика.
Вечером она сидит в своей комнатушке, рассматривает себя в зеркале и проклинает свое лицо. Остаток ночи проводит, обхватив пополневшие плечи руками и раскачиваясь на скрипучей табуретке. Пытается придумать, как ей избавиться от этого лица, стереть черты, дарованные ей покойной матерью, Майей Кнапп.
12
Сесил Винге обмотал поплотнее шарф вокруг шеи. Он покинул Город между мостами у Монетного двора, пересек остров Святого Духа и остановился, задумавшись. Перед ним торчали каменные опоры строящегося Северного моста в тесных белых воротниках сгрудившиеся у основания льдин. Опоры выглядели сиротливо, они словно вздымали к небу каменные руки в тщетной молитве, чтобы их поскорее соединили мостовыми пролетами.
Здание суда на Норрмальме по-прежнему носит название Кастенхоф, по имени ресторатора, продавшего городу свое заведение больше ста лет назад. Винге поднялся на пять ступенек к двери с затейливой резьбой, над которой на плите розового эландского известняка высечена королевская монограмма. Поздоровался со знакомым стражником по имени, и тот по длинному коридору с дверьми по обе стороны провел его в арестантскую. В камере, в которой сидел Балк, царила полутьма: свечи арестантам не полагались, и единственным источником света была узкая, в ладонь шириной, бойница под потолком.
Юханнес Балк сидел, не шевелясь, уставившись в какую-то точку в пространстве, вряд ли понятную и ему самому. Приход Винге вывел его из задумчивости. Сесил, не оборачиваясь, услышал, как надзиратель за его спиной задвинул засов. Прислушался к удаляющимся шагам.
– Доброе утро. У вас есть все необходимое? Питание, одеяла, табак?
– Все, что надо, у меня есть. Табак я никогда не курил. Питание… рыба, солонина – вполне достаточно. Холод меня не беспокоит.
Что-то в Балке напомнило Винге паука – сидит, не шевелясь, в центре своей паутины. Обманчивая пассивность. На комоде стояла тарелка с остатками еды – похоже на вареную щуку с кашей. Винге уселся на шаткую табуретку. Балк потер глаза.
– Знает ли, господин Винге, что я на много лет моложе его? А выглядим мы, как однолетки, несмотря на ваше заболевание. Должно быть, природа не ленится запечатлеть все пережитое на наших лицах… На чем мы остановились? Ах да… Второй акт. Я как раз собирался покинуть страну.
В кувшине на тумбочке рядом с койкой уже успела образоваться тонкая корка льда. Балку пришлось проткнуть ее пальцем, чтобы налить воды в кружку. Он сделал глоток, прокашлялся и помолчал, собираясь с мыслями.
– Мальчик вырос, стал юношей, но, как вы и сами понимаете, без отца и матери он так и оставался мальчиком. Пока он не достиг совершеннолетия, Фогельсонгом управляла группа опекунов, бывшие деловые партнеры Густава Адольфа Балка. Мальчик, или назовем его уже юношей, их никогда не видел, только получал письма, написанные таким сухим и формальным языком, что он половины не понимал. Вам-то, наверное, хорошо знаком такой язык, его называют юридическим. Раз в полгода в Фогельсонг приезжает посыльный – проверить, хорошо ли ведутся дела, получает ли мальчик образование в соответствии с предначертаниями отца.
На свой семнадцатый день рождения он получил неожиданное сообщение. Оказывается, Густав Адольф предусмотрел особую статью расходов, предназначенных для получения образования за рубежом. Предусмотрены не только расходы, но и точный маршрут, и адреса банкиров, которые должны оплатить все текущие расходы в обмен на соответствующие векселя. Сначала на корабль до Ревеля, потом на юг, в Париж, а оттуда – во Флоренцию и Рим.
Итак, юноша во второй раз в жизни покидает Фогельсонг, не оглядываясь на мрачное строение в конце липовой аллеи.
Уже в Париже он меняет планы. Он много cлышал и много читал про этот город, арену любовных драм и романов, прибежище мыслителей и провидцев. Всегда мечтал увидеть Париж своими глазами. Ему казалось, что романы и стихи не в состоянии передать очарование этого города, столицы мира. В каждой кофейне, в каждом кабачке горячо обсуждаются права человека, молодые люди с горящими глазами настаивают, что при нынешнем социальном устройстве человеческие способности не реализуются и на десятую часть. Рабство осуждается единодушно. А многие идут еще дальше: для них жизнь при монархическом способе правления ничем не отличается от рабства. В душе юноша соглашается, повторяет за ними красивые призывы, но в глубине души зреет слишком хорошо знакомое чувство: страх. Страх, который он должен побороть.
Шестым чувством он понимает, что за революционной риторикой кроется жажда крови, и, когда наступает день отъезда, юноша решает остаться. Что-то назревает, быстро и неумолимо, и он хочет увидеть развязку своими глазами. Он переходит с площади на площадь, слушает споры на языке, который учил по книгам и который в него вбивали розгами, – и с каждым днем понимает его все лучше. Посылает в Стокгольм депешу с просьбой подтвердить кредит во французских банках и снимает комнату в Латинском квартале.
Город бурлит. Недовольство подогрето прошлогодним неурожаем. Впервые за двести лет созывают парламент. Провозглашается Национальное собрание, народ штурмует Бастилию, и уже к лету восемьдесят девятого года в Париже вводится самоуправление. Пожар революции перекидывается и в деревни. Крестьяне бунтуют, землевладельцы в панике бегут из страны или отказываются от веками установившихся привилегий. И наш юноша в самом центре событий. Он не принимает в них никакого участия, но полон энтузиазма. В августе Мирабо зачитывает на заседании Национального собрания Декларацию о правах человека и гражданина, глашатаи выкрикивают ее параграфы на площадях. Юноша слушает обращение короля Людовика c балкона дворца Тюильри. Король уже не молод, но на редкость статен и величественен, в расцвете сил. Он с одобрением высказывается о разумности новой конституции – истинный пример, как старое находит в себе довольно рассудительности, чтобы согласиться с новым.
Проходит несколько месяцев. Всё успокаивается, похоже, все признали новый порядок и с ним согласились. Но юноша дальновиден: он угадывает хрупкость этого спокойствия и выжидает. Проходит год, потом еще один.
Юханнес Балк лучше других знает, что ненависть питается страхом, так же как огонь питается сухим хворостом. Может быть, именно поэтому Париж становится ему родным. Фогельсонг никогда не был ему близок, там он был один, запертый в клетке одиночества, а здесь он чувствует этот подземный гул страха, сотрясающий не только его, а всех, кого он встречает. Чего-то боятся все. А бояться – значит ненавидеть. Человек не может любить того, кого он боится.
Несмотря на то что народовластие становится все шире за счет власти королевской, в рядах революционеров царит страх, который они называют беспокойством за судьбы Отчизны. Они боятся собственной тени, видят врага в каждом прохожем. В Париже, в других городах, в селах и на хуторах. Подстрекатель Марат пишет памфлет за памфлетом, один другого яростнее, призывает к решительным мерам, к уничтожению чуждых элементов. Разумеется, для пользы общества. Впервые звучит максима – цель оправдывает средства. Впервые в жизни юноша чувствует, что он часть чего-то, что он понимает, что он окружен людьми такими же, как и он сам. Он кожей чувствует приближение урагана смерти, который до поры притворяется ветерком, выжидает, шелестит на устах чуть не каждого, с кем он встречается. И он ждет этот ураган, нетерпеливо и взволнованно, пытаясь угадать, какие формы он примет.
В декабре девяносто первого его разбудил шум на лестнице. Люди в бело-красно-синей форме национальной гвардии выломали дверь. Пришли за ним – кто-то на него донес. Кто – он так никогда и не узнал. Кто-то, кто хотел выдвинуться в рядах якобинцев. Может быть, его банкир или хозяин квартиры. Иностранный аристократ – кого же еще подозревать в измене? Ему сообщили, что он шпион, и отвезли в Сен-Жермен-де-Пре, совсем рядом с его квартирой, и сказали, что обязаны его проверить.
Никакого допроса так и не последовало. Его затолкали в камеру в военной тюрьме, в подвале древнего бенедиктинского монастыря. Глухие стены, никакого света, никаких окон или хотя бы бойницы. Поначалу он терпеливо ждет, готовит речь в свою защиту. Надсмотрщик просовывает ему под дверь хлеб и воду, иногда какую-то кашу, но лиц он не видит, на вопросы никто не отвечает. Возможно, у революционеров произошла очередная перестановка власти и про него просто забыли. В камере всегда темно, он не видит своих пальцев. Со временем он уже не знает, закрыты его глаза или открыты, где заканчивается его тело и где начинается мрак. Он сутками сидит в полной темноте, задыхаясь от страха и ненависти.