Жизнь взаймы
Часть 10 из 44 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лилиан опустила голову.
— Да, этого достаточно. Бей еще.
«Бей еще, — подумал он. — Когда ты вздрагиваешь от боли, потому что тебе пронзили сердце, они стенают «бей еще», как будто ты и есть убийца».
— Я тебя не бью.
— Ты хочешь, чтобы я осталась с тобой?
— Я хочу, чтобы ты осталась здесь. Вот в чем разница.
«Я тоже лгу, — думал он. — Я хочу, чтобы она была со мной, ведь, кроме нее, у меня нет ничего, она — последнее, что у меня осталось, я не хочу ее терять, о боже, я не должен ее потерять!»
— Я не хочу, чтобы ты швырялась своей жизнью, словно это деньги, потерявшие всякую цену.
— Все это слова, Борис, — возразила она. — Если арестанту предложат на выбор — прожить год на свободе, а потом умереть, или гнить в тюрьме, как, по-твоему, он должен поступить?
— Ты не в тюрьме, душка! И у тебя ужасно неправильное представление о том, что ты называешь жизнью, — сказал Волков.
— Конечно. Ведь я ее не знаю. Вернее, знаю только одну ее сторону — войну, обман и нужду, и если другая сторона принесет мне много разочарований, все равно она будет не хуже той, которую я узнала и которая, я уверена, не может исчерпать всей жизни. Должна же быть еще другая, не знакомая мне жизнь, которая говорит языком книг, картин и музыки, будит во мне тревогу, манит меня… — Она помолчала. — Не надо больше об этом, Борис. Все, что я говорю, — фальшь… становится фальшью, как только я произношу это вслух, мои слова — как нож. А я ведь не хочу тебя обидеть. Но каждое мое слово звучит оскорбительно. И даже если я сама уверена, что говорю правду, в действительности все оказывается совсем не так. Разве ты не видишь, что я ничего не понимаю?
Она посмотрела на него. В ее взгляде были и гаснущая любовь, и сострадание, и враждебность; ведь он стремился ее удержать, и он заставлял ее говорить о том, что она хотела забыть.
— Пусть Клерфэ уедет, и через несколько дней ты сама поймешь, как нелепо было идти за первым встречным, поманившим тебя, — сказал Волков.
— Борис, — с безнадежным видом сказала Лилиан, — неужели дело всегда только в другом мужчине?
Волков не ответил. «Я дурак, — думал он. — Я делаю все, чтобы оттолкнуть ее! Почему я не говорю, улыбаясь, что она права? Почему не воспользуюсь старой уловкой? Кто хочет удержать — тот теряет. Кто готов с улыбкой отпустить — того стараются удержать. Неужели я это забыл?»
— Нет, — сказал он. — Дело, может быть, не только в другом мужчине. Но, если это так, почему ты не спросишь меня, не хочу ли я ехать с тобой?
— Тебя?
«Не то, — подумал он, — опять не то! Зачем навязываться?»
— Оставим это, — сказал он.
— Я не хочу ничего брать с собой, Борис, — продолжала она. — Я тебя люблю; но не хочу ничего брать с собой.
— Хочешь все забыть?
«Снова не то», — думал он с отчаянием.
— Не знаю, — сказала Лилиан подавленно. — Но я ничего не хочу брать с собой. Это невозможно. Не усложняй мне все!
Он замер на мгновение. Он знал, что не должен отвечать, и все же ему казалось страшно важным объяснить ей, что жить им обоим недолго и что когда-нибудь, когда у нее останутся считанные дни и часы, самым дорогим для нее будет то время, которым она сейчас так пренебрегает; и тогда она придет в отчаяние от того, что бросалась временем, и будет вымаливать, быть может, на коленях, ниспослать ей еще один день, еще час того, что теперь кажется ей скучным благополучием. Но он знал также и другое, что было еще ужаснее: если он попытается объяснить ей это, все, что он скажет, прозвучит сентиментально.
— Прощай, Лилиан, — сказал он.
— Прости меня, Борис.
— В любви нечего прощать.
Он улыбался.
* * *
У Лилиан не было времени собраться с мыслями; явилась сестра и позвала ее к Далай-Ламе.
От профессора пахло хорошим мылом и специальным антисептическим бельем.
— Я видел вас вчера вечером в «Горной хижине», — начал он холодно.
Лилиан молча кивнула.
— Вы знаете, что вам запрещено выходить?
— Конечно, знаю.
Бледное лицо Далай-Ламы приобрело на секунду розоватый оттенок.
— Значит, по-вашему, все равно, подчиняетесь вы этому или нет. В таком случае мне придется просить вас оставить санаторий. Быть может, вы подыщете себе другое место, которое будет больше соответствовать вашим вкусам.
Лилиан ничего не ответила; ирония Далай-Ламы обезоружила ее.
— Я говорил со старшей сестрой, — продолжал профессор, который воспринял ее молчание как выражение испуга. — Она мне сказала, что это уже не в первый раз. Она вас неоднократно предупреждала. Но вы не обращали внимания. Подобные вещи подрывают нравственные устои санатория…
— Понимаю, — прервала его Лилиан, — я покину санаторий сегодня же вечером.
Далай-Лама был ошарашен.
— Это не так уж спешно, — ответил он, помедлив. — Вы можете обождать, пока не подыщете себе что-нибудь другое. А может, вы уже подыскали?
— Нет.
Профессор был несколько сбит с толку. Он ожидал слез и просьб еще раз попытаться простить ее.
— Почему вы сами разрушаете свое здоровье, фрейлейн Дюнкерк? — спросил он наконец.
— Когда я выполняла все предписания, мне тоже не становилось лучше.
— Разве можно не слушаться только потому, что вам вдруг стало хуже? — сердито воскликнул профессор. — Это глупость, гибельная для вас! — продолжал бушевать Далай-Лама, считавший, что, несмотря на суровую внешность, у него золотое сердце. — Выбросьте эту чепуху из вашей хорошенькой головки!
Он взял ее за плечи и тихонько встряхнул.
— А теперь идите к себе в комнату и с нынешнего дня точно выполняйте все предписания.
Движением плеч Лилиан освободилась от его рук.
— Я все равно нарушала бы предписания, — сказала она спокойно. — Поэтому я считаю, что мне лучше уехать из санатория.
Разговор с Далай-Ламой не только не испугал ее, но, наоборот, укрепил ее решимость. Он, как ни странно, уменьшил ее боль за Бориса, потому что у нее вдруг не оказалось выбора. Она почувствовала себя так, как чувствует себя солдат, который после долгого ожидания получил наконец приказ идти в наступление. Пути назад не существовало. Неотвратимое уже стало частью ее самой, подобно тому, как приказ о наступлении уже содержит в себе и солдатскую форму, и грядущую битву, и, быть может, даже смерть.
— Не создавайте лишних хлопот, — бушевал Далай-Лама, — ведь здесь нет другого санатория, куда же вы денетесь?..
Он стоял перед ней, этот большой и добрый бог санатория, становясь все нетерпеливей: он предложил ей уехать, а эта упрямая кошка поймала его на слове и ждет, чтобы он взял его обратно.
— Наши правила — а их совсем немного — установлены в ваших же интересах, — горячился он. — До чего бы мы докатились, если бы в санатории царила анархия?! А как же иначе? Ведь здесь не тюрьма, или вы другого мнения?
Лилиан улыбнулась.
— Я согласна с вами, — сказала она. — Теперь я уже не ваша пациентка. Вы можете опять говорить со мной как с человеком. А не как с ребенком или с арестантом.
Чемоданы были упакованы. «Уже сегодня вечером, — думала Лилиан, — горы будут далеко позади». Впервые за много лет ее охватило чувство безмерного, смутного ожидания — она ждала не чего-то несбыточного, не чуда, которого надо дожидаться годами, она ждала того, что произойдет с ней в ближайшие несколько часов, Прошлое и будущее пришли в неустойчивое равновесие; Лилиан чувствовала не одиночество, а отрешенность от всего. Она ничего не брала с собой и не знала, куда едет.
Она боялась, что Волков придет опять, и в то же время желала увидеть его еще раз. Вдруг за дверью послышались царапанье и тихий лай. Лилиан открыла. В комнату вбежала овчарка Волкова. Собака любила ее и часто приходила без хозяина, но сейчас Лилиан решила, что Борис с умыслом послал к ней собаку. Однако Волков не появлялся.
Закрыв дверь, она кралась по белому коридору, как вор, пытающийся скрыться. Она надеялась незаметно прошмыгнуть через холл, но старшая сестра поджидала ее у лифта.
— Профессор велел еще раз передать вам, что вы можете остаться.
— Спасибо, — сказала Лилиан и пошла дальше.
— Будьте благоразумны, мисс Дюнкерк. Вы не знаете, в каком вы состоянии. Сейчас вам нельзя менять климат. Летом — может быть…
Лилиан продолжала идти.
Несколько человек, сидевших за столиками для игры в бридж, подняли головы; больше в холле никого не оказалось — в санатории был мертвый час.
Борис не пришел. Хольман стоял у выхода.
— Если уж вы непременно решили ехать, то поезжайте хотя бы по железной дороге, — сказала старшая сестра.
Лилиан молча показала ей на шубу и шерстяные платки. Крокодилица сделала презрительный жест.
— Не спасет! Вы что же, стараетесь нарочно погубить себя?
— А кто этого не делает? Мы поедем медленно. Да и ехать не так уж далеко.
Ей оставалось сделать еще шаг.
— Вас предостерегли, — произнес ровный голос рядом с ней. — Мы не виноваты, и мы умываем руки.
— Да, этого достаточно. Бей еще.
«Бей еще, — подумал он. — Когда ты вздрагиваешь от боли, потому что тебе пронзили сердце, они стенают «бей еще», как будто ты и есть убийца».
— Я тебя не бью.
— Ты хочешь, чтобы я осталась с тобой?
— Я хочу, чтобы ты осталась здесь. Вот в чем разница.
«Я тоже лгу, — думал он. — Я хочу, чтобы она была со мной, ведь, кроме нее, у меня нет ничего, она — последнее, что у меня осталось, я не хочу ее терять, о боже, я не должен ее потерять!»
— Я не хочу, чтобы ты швырялась своей жизнью, словно это деньги, потерявшие всякую цену.
— Все это слова, Борис, — возразила она. — Если арестанту предложат на выбор — прожить год на свободе, а потом умереть, или гнить в тюрьме, как, по-твоему, он должен поступить?
— Ты не в тюрьме, душка! И у тебя ужасно неправильное представление о том, что ты называешь жизнью, — сказал Волков.
— Конечно. Ведь я ее не знаю. Вернее, знаю только одну ее сторону — войну, обман и нужду, и если другая сторона принесет мне много разочарований, все равно она будет не хуже той, которую я узнала и которая, я уверена, не может исчерпать всей жизни. Должна же быть еще другая, не знакомая мне жизнь, которая говорит языком книг, картин и музыки, будит во мне тревогу, манит меня… — Она помолчала. — Не надо больше об этом, Борис. Все, что я говорю, — фальшь… становится фальшью, как только я произношу это вслух, мои слова — как нож. А я ведь не хочу тебя обидеть. Но каждое мое слово звучит оскорбительно. И даже если я сама уверена, что говорю правду, в действительности все оказывается совсем не так. Разве ты не видишь, что я ничего не понимаю?
Она посмотрела на него. В ее взгляде были и гаснущая любовь, и сострадание, и враждебность; ведь он стремился ее удержать, и он заставлял ее говорить о том, что она хотела забыть.
— Пусть Клерфэ уедет, и через несколько дней ты сама поймешь, как нелепо было идти за первым встречным, поманившим тебя, — сказал Волков.
— Борис, — с безнадежным видом сказала Лилиан, — неужели дело всегда только в другом мужчине?
Волков не ответил. «Я дурак, — думал он. — Я делаю все, чтобы оттолкнуть ее! Почему я не говорю, улыбаясь, что она права? Почему не воспользуюсь старой уловкой? Кто хочет удержать — тот теряет. Кто готов с улыбкой отпустить — того стараются удержать. Неужели я это забыл?»
— Нет, — сказал он. — Дело, может быть, не только в другом мужчине. Но, если это так, почему ты не спросишь меня, не хочу ли я ехать с тобой?
— Тебя?
«Не то, — подумал он, — опять не то! Зачем навязываться?»
— Оставим это, — сказал он.
— Я не хочу ничего брать с собой, Борис, — продолжала она. — Я тебя люблю; но не хочу ничего брать с собой.
— Хочешь все забыть?
«Снова не то», — думал он с отчаянием.
— Не знаю, — сказала Лилиан подавленно. — Но я ничего не хочу брать с собой. Это невозможно. Не усложняй мне все!
Он замер на мгновение. Он знал, что не должен отвечать, и все же ему казалось страшно важным объяснить ей, что жить им обоим недолго и что когда-нибудь, когда у нее останутся считанные дни и часы, самым дорогим для нее будет то время, которым она сейчас так пренебрегает; и тогда она придет в отчаяние от того, что бросалась временем, и будет вымаливать, быть может, на коленях, ниспослать ей еще один день, еще час того, что теперь кажется ей скучным благополучием. Но он знал также и другое, что было еще ужаснее: если он попытается объяснить ей это, все, что он скажет, прозвучит сентиментально.
— Прощай, Лилиан, — сказал он.
— Прости меня, Борис.
— В любви нечего прощать.
Он улыбался.
* * *
У Лилиан не было времени собраться с мыслями; явилась сестра и позвала ее к Далай-Ламе.
От профессора пахло хорошим мылом и специальным антисептическим бельем.
— Я видел вас вчера вечером в «Горной хижине», — начал он холодно.
Лилиан молча кивнула.
— Вы знаете, что вам запрещено выходить?
— Конечно, знаю.
Бледное лицо Далай-Ламы приобрело на секунду розоватый оттенок.
— Значит, по-вашему, все равно, подчиняетесь вы этому или нет. В таком случае мне придется просить вас оставить санаторий. Быть может, вы подыщете себе другое место, которое будет больше соответствовать вашим вкусам.
Лилиан ничего не ответила; ирония Далай-Ламы обезоружила ее.
— Я говорил со старшей сестрой, — продолжал профессор, который воспринял ее молчание как выражение испуга. — Она мне сказала, что это уже не в первый раз. Она вас неоднократно предупреждала. Но вы не обращали внимания. Подобные вещи подрывают нравственные устои санатория…
— Понимаю, — прервала его Лилиан, — я покину санаторий сегодня же вечером.
Далай-Лама был ошарашен.
— Это не так уж спешно, — ответил он, помедлив. — Вы можете обождать, пока не подыщете себе что-нибудь другое. А может, вы уже подыскали?
— Нет.
Профессор был несколько сбит с толку. Он ожидал слез и просьб еще раз попытаться простить ее.
— Почему вы сами разрушаете свое здоровье, фрейлейн Дюнкерк? — спросил он наконец.
— Когда я выполняла все предписания, мне тоже не становилось лучше.
— Разве можно не слушаться только потому, что вам вдруг стало хуже? — сердито воскликнул профессор. — Это глупость, гибельная для вас! — продолжал бушевать Далай-Лама, считавший, что, несмотря на суровую внешность, у него золотое сердце. — Выбросьте эту чепуху из вашей хорошенькой головки!
Он взял ее за плечи и тихонько встряхнул.
— А теперь идите к себе в комнату и с нынешнего дня точно выполняйте все предписания.
Движением плеч Лилиан освободилась от его рук.
— Я все равно нарушала бы предписания, — сказала она спокойно. — Поэтому я считаю, что мне лучше уехать из санатория.
Разговор с Далай-Ламой не только не испугал ее, но, наоборот, укрепил ее решимость. Он, как ни странно, уменьшил ее боль за Бориса, потому что у нее вдруг не оказалось выбора. Она почувствовала себя так, как чувствует себя солдат, который после долгого ожидания получил наконец приказ идти в наступление. Пути назад не существовало. Неотвратимое уже стало частью ее самой, подобно тому, как приказ о наступлении уже содержит в себе и солдатскую форму, и грядущую битву, и, быть может, даже смерть.
— Не создавайте лишних хлопот, — бушевал Далай-Лама, — ведь здесь нет другого санатория, куда же вы денетесь?..
Он стоял перед ней, этот большой и добрый бог санатория, становясь все нетерпеливей: он предложил ей уехать, а эта упрямая кошка поймала его на слове и ждет, чтобы он взял его обратно.
— Наши правила — а их совсем немного — установлены в ваших же интересах, — горячился он. — До чего бы мы докатились, если бы в санатории царила анархия?! А как же иначе? Ведь здесь не тюрьма, или вы другого мнения?
Лилиан улыбнулась.
— Я согласна с вами, — сказала она. — Теперь я уже не ваша пациентка. Вы можете опять говорить со мной как с человеком. А не как с ребенком или с арестантом.
Чемоданы были упакованы. «Уже сегодня вечером, — думала Лилиан, — горы будут далеко позади». Впервые за много лет ее охватило чувство безмерного, смутного ожидания — она ждала не чего-то несбыточного, не чуда, которого надо дожидаться годами, она ждала того, что произойдет с ней в ближайшие несколько часов, Прошлое и будущее пришли в неустойчивое равновесие; Лилиан чувствовала не одиночество, а отрешенность от всего. Она ничего не брала с собой и не знала, куда едет.
Она боялась, что Волков придет опять, и в то же время желала увидеть его еще раз. Вдруг за дверью послышались царапанье и тихий лай. Лилиан открыла. В комнату вбежала овчарка Волкова. Собака любила ее и часто приходила без хозяина, но сейчас Лилиан решила, что Борис с умыслом послал к ней собаку. Однако Волков не появлялся.
Закрыв дверь, она кралась по белому коридору, как вор, пытающийся скрыться. Она надеялась незаметно прошмыгнуть через холл, но старшая сестра поджидала ее у лифта.
— Профессор велел еще раз передать вам, что вы можете остаться.
— Спасибо, — сказала Лилиан и пошла дальше.
— Будьте благоразумны, мисс Дюнкерк. Вы не знаете, в каком вы состоянии. Сейчас вам нельзя менять климат. Летом — может быть…
Лилиан продолжала идти.
Несколько человек, сидевших за столиками для игры в бридж, подняли головы; больше в холле никого не оказалось — в санатории был мертвый час.
Борис не пришел. Хольман стоял у выхода.
— Если уж вы непременно решили ехать, то поезжайте хотя бы по железной дороге, — сказала старшая сестра.
Лилиан молча показала ей на шубу и шерстяные платки. Крокодилица сделала презрительный жест.
— Не спасет! Вы что же, стараетесь нарочно погубить себя?
— А кто этого не делает? Мы поедем медленно. Да и ехать не так уж далеко.
Ей оставалось сделать еще шаг.
— Вас предостерегли, — произнес ровный голос рядом с ней. — Мы не виноваты, и мы умываем руки.