Зеленый шатер
Часть 31 из 67 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Нет, если речь идет о деловом соглашении, я должен защищать свои интересы.
Чибиков посмотрел на него с уважением.
— Хорошо. Негативы — у вас. И последнее — ваша подпись!
— Но соглашение джентльменское! — возмутился Илья.
— Но я тоже должен защищать свои интересы! — засмеялся Анатолий Александрович.
Обе пачки выкурили. Расплывчатые мальчики в мерцающей дымовой завесе все еще тянули свои сети.
Когда Илья вышел, уже стемнело. Но осенний дождь, меленький, нудный, все шел.
Головастый ангел
«Это невероятно и неправдоподобно», — ранним утром, проснувшись, глаз не открывая, размышляла Тамара о вчерашнем вечере. Столько лет, как консервная банка, держала в себе паршивую свою тайну о великой и запретной любви, и вдруг как взорвало: выложила все человеку, который всю жизнь казался лишним, чужим, случайно к ее жизни прибившимся. Столько лет ни единого слова: ни матери — чтоб не огорчать ее, ни Ольге — чтоб не нарушить запрет, ни лучшему другу и учителю Вере Самуиловне Винберг — чтобы тайна не прорвалась в чужую жизнь, не нарушила счастливого существования чужой семьи… И вдруг ни с того ни с сего выложила все Полушке, гэбэшной жене. Впрочем, теперь все это происшествие потеряло свою актуальность.
Нет, вообще-то Тамара уже однажды признавалась в этом всём — перед крещением священнику, тот выслушал терпеливо, без всякой реакции, а потом сказал, улыбнувшись:
— Теперь все это уже прошлое. С крещением начинается новая жизнь, станете как непорочный младенец. Это преимущество своего рода — креститься в разумном возрасте, сознательно. Вам дается новая чистота, и ее берегите.
Новая чистота довольно быстро поблекла. Прошлая жизнь никуда не девалась, бросала свою длинную тень в будущее, и даже оставленный Марленом старый Робик еще два года, прежде чем издохнуть, пролежал на том коврике, где немало лет по субботам поджидал хозяина. Молчала собака, молчала Тамара.
А вчера вечером как прорвало — все выложила. Зачем? Нет, нет — все есть как есть. И если бы заново все начиналось, так же точно и поступила бы. Маму жалко. Раиса Ильинична плакала. Не о Коровине, не о Борисове-Мусатове, а именно об этом маленьком, небрежном эскизе Врубеля, на котором только что и было — большая голова и крыло, задранное противно законам анатомии. Хотя какая там анатомия у ангелов, кто ее изучал… Все были бабушкины картины, из дома Гнесиных, полученные, подаренные в разные годы. Елена Фабиановна была ее с гимназических времен пожизненная подруга. Бабушка этому семейству посвятила жизнь, и много в доме и по сей день остается следов той девичьей дружбы: чашечки, открыточки, перышки, книжечки бумажные с дарственными надписями мелким почерком с пышной подписью. Но тех трех картин уже нет. Ушли. Нет, нет, нисколько не жалко. Другое плохо — горячка, многолетнее затмение, пылающие страсти, от которых не осталось ничего, кроме чувства обокраденности. Нет, нет, нет — не про то речь.
Все было тогда ужасно: Марлена с работы выгнали, отказ шел за отказом, таскали на Лубянку, обещали посадить, а совсем уж под конец признался: жена беременна, вот-вот родит. Он всегда так пренебрежительно говорил о жене и так горячо о дочках, что у Тамары сложилась такая картина их семейной жизни, что новому ребенку как будто не от чего было завестись. Ведь он был весь ее мужчина, единственный. А тут — еще и жена беременная…
Он похудел и пожелтел лицом — Тамара даже повела его в лабораторию анализы делать. Но кровь была спокойная, печень на месте. Только разрешения на выезд не давали. Прежние препятствия давно ушли сами собой. Давно умерла бедная инвалидка-сестра, а потом тихонько мать, которая об Израиле слышать не хотела. Ненавидела эту вражескую страну, от которой всем одно горе. С этого ее было не свернуть. И разрешения на выезд сыну никогда бы не дала….
В предпоследнюю субботу декабря пришел к Тамаре Марлен. Собака еле дотащилась. Робик, единственный свидетель их любви, стал совсем старый. Они его не стеснялись.
Раисы Ильничны тоже можно было не стыдиться — она за все эти годы Марлена в глаза не видела. Когда он приходил, она забивалась к себе в девятиметровку. Даже ночной горшок бабушкин реанимировала и поставила под кровать.
Чем хуже становились обстоятельства, тем жарче делались объятия. Теперь, годы спустя, Тамара испытывала запоздалое недоумение: да с чего она так бесновалась, забывая все на свете от простенькой этой механики: туда-сюда-обратно? Почему воспаряла в какие-то неизреченные выси? А ведь все дело-то было в двух стероидных кольцах, одно к другому прилепленных, и еще одно к верхней правой стороне, и сбоку полукольцо, да в некоторой суете радикалов, вокруг этих колец образующихся. Кто, как не она, знал на память биологическую формулу, обладающую полнейшей властью над телами и душами…
А теперь вот чувство неловкости и даже запоздалого стыда. И за него тоже: бедный Марлен, почему он так плохонько себя вел? Тоже — гормоны им руководили…
В ту предпоследнюю декабрьскую субботу, когда сердцебиение еще не успокоилось и его мохнатая грудь еще прижата была к ней плотно и влажно, он сказал делово:
— В среду меня опять вызвали для беседы. Они теперь новую политику придумали — вы не просто сионисты, вы еще и в правозащитники лезете. Это по поводу моей подписи насчет разрешения эмиграции. Они, конечно, после демонстрации озверели. Лысый всегдашний говорит: вы на этот раз пятнадцатью сутками не отделаетесь. Возьмите лист и рассказывайте в письменной форме, как это письмо к вам попало. Кто принес? Может, академик Сахаров? А там подписей штук пятьдесят. Я сказал, что не собираюсь сам на себя донос писать. В общем, сказали, что дают три дня сроку. Если не напишу, кто мне принес письмо, арестуют. Так что, Томик, возможно, мы очень долго не увидимся.
Тяжесть ширококостного мужского тела, наполненность им, неразделенность… вот сегодня я забеременею и рожу… и будь что будет… и никаких абортов больше не будет… сегодня… и если его посадят, я смогу сама… мальчика вырастить…
— И тут, понимаешь, возникло одно новое обстоятельство.
Опершись на руку, привстал, обтерся краем пододеяльника, сел, опустив шерстистые ноги на пол.
Тамара его едва слышала. Она к другому в эту минуту прислушивалась: как дрейфуют друг другу навстречу два микронных зерна, медленно, устремленно, наверняка. Пусть толстуха его Лида рожает еще одну девочку, а она родит мальчика и сама, сама его вырастит… теперь уж точно. И спрашивать не буду.
Лежала на спине и гладила свой живот. «Дура, какая дура, сколько времени упустила. Уже в школу бы ходил мальчик, если б сразу решилась», — навоображала себе Тамара другую жизнь, которая не была ей на роду написана.
— Очень интересное обстоятельство. Я давно уже слышал, что эти сволочи евреев за деньги выпускают. Поверить не мог. Просто как в тридцать девятом в Германии: богатые тогда из концлагерей выкупались. Но позже уже было невозможно. Представь, и сейчас этот механизм работает.
— Да что ты? У нас? — изумилась Тамара, мигом позабыв о своем воображаемом зародыше.
— У вас, у вас! У кого еще? — нахмурился Марлен. — Представь, к моей тетке зашел ее односельчанин. Ну, из их местечка человек, портной, как полагается. Очень хороший портной. Он шьет одному высшему чину. Большой начальник, имени называть не хочу. — Он легонько постучал в стену. Потом склонился к Тамариному уху и что-то прошептал.
— Ты с ума сошел! Никогда не поверю.
— А ты поверь! Вот так, представь себе! И портной этот шьет ему с довоенных времен, и семью его обшивает. Он его даже в Москве поселил, в свою квартиру. Ну, не в свою личную, у него есть несколько квартир для нужных людей. И мужик он хороший, ну, в каком-то смысле…
— Портной? — переспросила Тамара.
— Да при чем тут портной! Начальник этот, мистер Икс, он в своем роде приличный человек. Не кровожадный, просто деньги любит. Собственно, даже не деньги сами по себе. Он картины собирает. Серьезные картины, знаменитых художников. Серов, Перов, ну, эти ваши передвижники. Из Германии после войны целый вагон этого добра вывез, но немецких. А теперь русских собирает.
— Коллекционер? — все никак не могла вместить Тамара новых сведений о начальниках.
— Ну, если хочешь, коллекционер, — скривился Марлен. — Портной этот нам дальняя родня. Он сказал, что имеет подход к этому начальнику Тот не от всякого возьмет, сама понимаешь. А этот родственник наш знает, как к нему подойти, и однажды такой же номер проделал. За Саврасова семью из четырех человек выпустили. Небольшая такая картинка. — И Марлен развел руками нешироко, примерно как портной ему показывал.
Тамара поняла мгновенно:
— Марлен, у нас передвижников нет. Самое ценное — один Коровин и один Борисов-Мусатов.
— Этих он не называл. Он сказал, что тот последнее время за Врубелем охотится.
— Врубель передвижником не был, — ответила Тамара. — У нас Врубель есть, только не картина, а эскиз.
— Да какая разница? Главное, надо быстро действовать. Если меня посадят, никакие картины уже не помогут, другое ведомство.
Тамара зажгла свет. Ангел с надломленным крылом висел над изголовьем Тамариной кровати. Голова большая, лоб слишком выпуклый, лицо не прописано, все мазком, нервно и торопливо. Зато крыло голубоватое, перистое, переливалось и мерцало. Удалось крыло.
— Бери, — легко сказала Тамара. — Все бери.
— Но, ты понимаешь, есть риск, может и не получиться… — Он как будто сомневался, следует ли пускаться в эту авантюру, но Тамара чувствовала, что глаз его ожил, и он думал уже вперед — куда везти, как передавать картины, и дальше, дальше….
— Может. Но ведь тебя могут и посадить.
Наготы не прикрыв — ее уже не существовало, — полезли за картинами. Все три торопливо сняли со стены, завернули в простыни, потом оделись.
— Ты уж меня извини, Томочка, но дело-то спешное. Я сейчас схвачу такси, отвезу картины к тетке, портной этот завтра часов в десять обещал к ней прийти. Чтобы все было у нее к тому времени. Я оставлю Робика до утра.
Дальше события понеслись со скоростью сверхъестественной.
Через три дня вместо обещанного ареста Марлен был вызван в районное отделение КГБ, где ему вручили постановление о лишении гражданства и разрешение на выезд со всем семейством в трехдневный срок. В следующую субботу он не пришел на всегдашнее свидание к Тамаре. Забежал в пятницу утром. Привел Робика на поводке. Сообщил, что завтра они улетают в Вену.
— Я твой должник до конца жизни, — сказал Марлен. — Ты лучшее, что было у меня. Если все-таки надумаешь возвращаться, — он всегда говорил «возвращаться», а не «эмигрировать», — свяжешься через Илью, я тут же пришлю вызов. Оставляю тебе Робика на память.
На проводы Тамара не пошла. Оля потом рассказывала ей, какое множество народу набежало прощаться с Марленом, как ошарашены были родители Лиды, как все это было неожиданно: высылка вместо обещанного ареста. Праздник вместо похорон. И все равно это были немного похороны.
— Но ты ведь никуда не уедешь, правда? Или, ты думаешь, в конце концов все евреи из России уедут? — Оля заглядывала в Тамарино остановившееся лицо.
— Нет. Что касается меня, я — нет. Даже если все уедут. Можешь быть уверена.
Так в самом конце восемьдесят первого года Марлен уехал. В ноябре восемьдесят второго года умер Брежнев. Большого начальника, любителя живописи и друга бровастого орденоносца, сняли с министерской должности, открыли дело о каких-то бешеных хищениях, об использовании служебного положения в корыстных целях. Портной быстро съехал с предоставленной ему квартиры и исчез. Так в плохих романах исчезают служебные персонажи, введенные, чтобы двинуть неумело построенное действие. Имущество бывшего начальника конфисковали, а сам он застрелился из двуствольного «гастин-раннета». А может, свои же пристрелили, чтобы закрыть дело, из которого могло произойти много лишних неприятностей.
Тамара с головой ушла в свою науку, написала докторскую диссертацию.
Марлен с семьей живет в Реховоте, научном городке недалеко от Иерусалима. У него все в порядке.
Неизвестно только, кому в конце концов достался головастый ангел с голубым крылом. Как и маленький Коровин и Борисов-Мусатов.
Дом с рыцарем
Когда Илья вышел, уже стемнело. Но дождь все шел. Странное чувство. Проиграл — чудовищно. Но и выиграл — неописуемо. Бывает ли так, чтобы сразу и проигрыш, и выигрыш? Шел медленно вверх по улице Горького. Выхода на самом деле не было. Впрочем, был один — запись об отце в его метрике. Отец Ильи был наполовину еврей, можно было бы восстановить документы, вытащить свою еврейскую четвертинку на поверхность и попробовать подать на выезд. Но тут-то они и сгноят.
Свернул к «Арагви» — там телефон-автомат стоял. Нашел «двушку», набрал номер:
— Кать! Привет! Виктор Юльевич дома? В Большевистском? Спасибо. У вас все в порядке? Пока.
Позвонил по старому телефону. Илья знал, что после смерти матери Виктор Юльевич часто ночует на старой квартире. Подошла соседка. Илья долго ждал, пока тот возьмет трубку. Спросил, можно ли прямо сейчас прийти.
Зашел в «Елисеевский». Купил армянского коньяку «пять звездочек» — раньше учитель их хорошими грузинскими винами угощал, теперь они учителя — армянским коньяком.
На Пушкинской сел в троллейбус и доехал до Чистых прудов. Потом пешком, как в дом родной, к рыцарю, который стоял в нише над парадной дверью. Железный человек под псевдоготическим козырьком перестоял здесь революцию, пережил переименование переулка из Гусятникова в Большевистский и не ведал, что ему еще предстояло, с места не двигаясь, вернуться на старый адрес.
Илья поднялся на четвертый этаж. Пять кнопок. «Шенгели» — на одной из табличек. Позвонил. Шесть личинок на высокой двери, довольно высоко — раньше здесь жили более рослые люди, чем теперешние? Все замки, кроме одного, сломаны.
Сколько лет он сюда ходит? С пятьдесят шестого? Или даже с пятьдесят пятого? Лет с тринадцати. И сейчас ему столько, сколько учителю было тогда. Или около того. Странно, долго не открывает. Отворила круглая соседка в фартуке:
— Он дома, не слышит, наверное.
Бронзовая, асимметрично-округлая ручка двери — дом «модерн» — сколько раз ее отжимал вниз, до щелчка. Вошел. На кушетке, некрасиво закинув голову и приоткрыв рот, спит, немного похрапывая, учитель. Рукав свитера вшит внутрь. Интересно, а как выглядит культя?
Спит небритый, пожелтевший, пожилой человек. Темно-красная скатерть откинута с половины стола, на обнаженном пятнистом дереве толстая тетрадь, ручка, стакан темного, как йод, чая. Да, на этой плюшевой скатерти писать нельзя.
Чибиков посмотрел на него с уважением.
— Хорошо. Негативы — у вас. И последнее — ваша подпись!
— Но соглашение джентльменское! — возмутился Илья.
— Но я тоже должен защищать свои интересы! — засмеялся Анатолий Александрович.
Обе пачки выкурили. Расплывчатые мальчики в мерцающей дымовой завесе все еще тянули свои сети.
Когда Илья вышел, уже стемнело. Но осенний дождь, меленький, нудный, все шел.
Головастый ангел
«Это невероятно и неправдоподобно», — ранним утром, проснувшись, глаз не открывая, размышляла Тамара о вчерашнем вечере. Столько лет, как консервная банка, держала в себе паршивую свою тайну о великой и запретной любви, и вдруг как взорвало: выложила все человеку, который всю жизнь казался лишним, чужим, случайно к ее жизни прибившимся. Столько лет ни единого слова: ни матери — чтоб не огорчать ее, ни Ольге — чтоб не нарушить запрет, ни лучшему другу и учителю Вере Самуиловне Винберг — чтобы тайна не прорвалась в чужую жизнь, не нарушила счастливого существования чужой семьи… И вдруг ни с того ни с сего выложила все Полушке, гэбэшной жене. Впрочем, теперь все это происшествие потеряло свою актуальность.
Нет, вообще-то Тамара уже однажды признавалась в этом всём — перед крещением священнику, тот выслушал терпеливо, без всякой реакции, а потом сказал, улыбнувшись:
— Теперь все это уже прошлое. С крещением начинается новая жизнь, станете как непорочный младенец. Это преимущество своего рода — креститься в разумном возрасте, сознательно. Вам дается новая чистота, и ее берегите.
Новая чистота довольно быстро поблекла. Прошлая жизнь никуда не девалась, бросала свою длинную тень в будущее, и даже оставленный Марленом старый Робик еще два года, прежде чем издохнуть, пролежал на том коврике, где немало лет по субботам поджидал хозяина. Молчала собака, молчала Тамара.
А вчера вечером как прорвало — все выложила. Зачем? Нет, нет — все есть как есть. И если бы заново все начиналось, так же точно и поступила бы. Маму жалко. Раиса Ильинична плакала. Не о Коровине, не о Борисове-Мусатове, а именно об этом маленьком, небрежном эскизе Врубеля, на котором только что и было — большая голова и крыло, задранное противно законам анатомии. Хотя какая там анатомия у ангелов, кто ее изучал… Все были бабушкины картины, из дома Гнесиных, полученные, подаренные в разные годы. Елена Фабиановна была ее с гимназических времен пожизненная подруга. Бабушка этому семейству посвятила жизнь, и много в доме и по сей день остается следов той девичьей дружбы: чашечки, открыточки, перышки, книжечки бумажные с дарственными надписями мелким почерком с пышной подписью. Но тех трех картин уже нет. Ушли. Нет, нет, нисколько не жалко. Другое плохо — горячка, многолетнее затмение, пылающие страсти, от которых не осталось ничего, кроме чувства обокраденности. Нет, нет, нет — не про то речь.
Все было тогда ужасно: Марлена с работы выгнали, отказ шел за отказом, таскали на Лубянку, обещали посадить, а совсем уж под конец признался: жена беременна, вот-вот родит. Он всегда так пренебрежительно говорил о жене и так горячо о дочках, что у Тамары сложилась такая картина их семейной жизни, что новому ребенку как будто не от чего было завестись. Ведь он был весь ее мужчина, единственный. А тут — еще и жена беременная…
Он похудел и пожелтел лицом — Тамара даже повела его в лабораторию анализы делать. Но кровь была спокойная, печень на месте. Только разрешения на выезд не давали. Прежние препятствия давно ушли сами собой. Давно умерла бедная инвалидка-сестра, а потом тихонько мать, которая об Израиле слышать не хотела. Ненавидела эту вражескую страну, от которой всем одно горе. С этого ее было не свернуть. И разрешения на выезд сыну никогда бы не дала….
В предпоследнюю субботу декабря пришел к Тамаре Марлен. Собака еле дотащилась. Робик, единственный свидетель их любви, стал совсем старый. Они его не стеснялись.
Раисы Ильничны тоже можно было не стыдиться — она за все эти годы Марлена в глаза не видела. Когда он приходил, она забивалась к себе в девятиметровку. Даже ночной горшок бабушкин реанимировала и поставила под кровать.
Чем хуже становились обстоятельства, тем жарче делались объятия. Теперь, годы спустя, Тамара испытывала запоздалое недоумение: да с чего она так бесновалась, забывая все на свете от простенькой этой механики: туда-сюда-обратно? Почему воспаряла в какие-то неизреченные выси? А ведь все дело-то было в двух стероидных кольцах, одно к другому прилепленных, и еще одно к верхней правой стороне, и сбоку полукольцо, да в некоторой суете радикалов, вокруг этих колец образующихся. Кто, как не она, знал на память биологическую формулу, обладающую полнейшей властью над телами и душами…
А теперь вот чувство неловкости и даже запоздалого стыда. И за него тоже: бедный Марлен, почему он так плохонько себя вел? Тоже — гормоны им руководили…
В ту предпоследнюю декабрьскую субботу, когда сердцебиение еще не успокоилось и его мохнатая грудь еще прижата была к ней плотно и влажно, он сказал делово:
— В среду меня опять вызвали для беседы. Они теперь новую политику придумали — вы не просто сионисты, вы еще и в правозащитники лезете. Это по поводу моей подписи насчет разрешения эмиграции. Они, конечно, после демонстрации озверели. Лысый всегдашний говорит: вы на этот раз пятнадцатью сутками не отделаетесь. Возьмите лист и рассказывайте в письменной форме, как это письмо к вам попало. Кто принес? Может, академик Сахаров? А там подписей штук пятьдесят. Я сказал, что не собираюсь сам на себя донос писать. В общем, сказали, что дают три дня сроку. Если не напишу, кто мне принес письмо, арестуют. Так что, Томик, возможно, мы очень долго не увидимся.
Тяжесть ширококостного мужского тела, наполненность им, неразделенность… вот сегодня я забеременею и рожу… и будь что будет… и никаких абортов больше не будет… сегодня… и если его посадят, я смогу сама… мальчика вырастить…
— И тут, понимаешь, возникло одно новое обстоятельство.
Опершись на руку, привстал, обтерся краем пододеяльника, сел, опустив шерстистые ноги на пол.
Тамара его едва слышала. Она к другому в эту минуту прислушивалась: как дрейфуют друг другу навстречу два микронных зерна, медленно, устремленно, наверняка. Пусть толстуха его Лида рожает еще одну девочку, а она родит мальчика и сама, сама его вырастит… теперь уж точно. И спрашивать не буду.
Лежала на спине и гладила свой живот. «Дура, какая дура, сколько времени упустила. Уже в школу бы ходил мальчик, если б сразу решилась», — навоображала себе Тамара другую жизнь, которая не была ей на роду написана.
— Очень интересное обстоятельство. Я давно уже слышал, что эти сволочи евреев за деньги выпускают. Поверить не мог. Просто как в тридцать девятом в Германии: богатые тогда из концлагерей выкупались. Но позже уже было невозможно. Представь, и сейчас этот механизм работает.
— Да что ты? У нас? — изумилась Тамара, мигом позабыв о своем воображаемом зародыше.
— У вас, у вас! У кого еще? — нахмурился Марлен. — Представь, к моей тетке зашел ее односельчанин. Ну, из их местечка человек, портной, как полагается. Очень хороший портной. Он шьет одному высшему чину. Большой начальник, имени называть не хочу. — Он легонько постучал в стену. Потом склонился к Тамариному уху и что-то прошептал.
— Ты с ума сошел! Никогда не поверю.
— А ты поверь! Вот так, представь себе! И портной этот шьет ему с довоенных времен, и семью его обшивает. Он его даже в Москве поселил, в свою квартиру. Ну, не в свою личную, у него есть несколько квартир для нужных людей. И мужик он хороший, ну, в каком-то смысле…
— Портной? — переспросила Тамара.
— Да при чем тут портной! Начальник этот, мистер Икс, он в своем роде приличный человек. Не кровожадный, просто деньги любит. Собственно, даже не деньги сами по себе. Он картины собирает. Серьезные картины, знаменитых художников. Серов, Перов, ну, эти ваши передвижники. Из Германии после войны целый вагон этого добра вывез, но немецких. А теперь русских собирает.
— Коллекционер? — все никак не могла вместить Тамара новых сведений о начальниках.
— Ну, если хочешь, коллекционер, — скривился Марлен. — Портной этот нам дальняя родня. Он сказал, что имеет подход к этому начальнику Тот не от всякого возьмет, сама понимаешь. А этот родственник наш знает, как к нему подойти, и однажды такой же номер проделал. За Саврасова семью из четырех человек выпустили. Небольшая такая картинка. — И Марлен развел руками нешироко, примерно как портной ему показывал.
Тамара поняла мгновенно:
— Марлен, у нас передвижников нет. Самое ценное — один Коровин и один Борисов-Мусатов.
— Этих он не называл. Он сказал, что тот последнее время за Врубелем охотится.
— Врубель передвижником не был, — ответила Тамара. — У нас Врубель есть, только не картина, а эскиз.
— Да какая разница? Главное, надо быстро действовать. Если меня посадят, никакие картины уже не помогут, другое ведомство.
Тамара зажгла свет. Ангел с надломленным крылом висел над изголовьем Тамариной кровати. Голова большая, лоб слишком выпуклый, лицо не прописано, все мазком, нервно и торопливо. Зато крыло голубоватое, перистое, переливалось и мерцало. Удалось крыло.
— Бери, — легко сказала Тамара. — Все бери.
— Но, ты понимаешь, есть риск, может и не получиться… — Он как будто сомневался, следует ли пускаться в эту авантюру, но Тамара чувствовала, что глаз его ожил, и он думал уже вперед — куда везти, как передавать картины, и дальше, дальше….
— Может. Но ведь тебя могут и посадить.
Наготы не прикрыв — ее уже не существовало, — полезли за картинами. Все три торопливо сняли со стены, завернули в простыни, потом оделись.
— Ты уж меня извини, Томочка, но дело-то спешное. Я сейчас схвачу такси, отвезу картины к тетке, портной этот завтра часов в десять обещал к ней прийти. Чтобы все было у нее к тому времени. Я оставлю Робика до утра.
Дальше события понеслись со скоростью сверхъестественной.
Через три дня вместо обещанного ареста Марлен был вызван в районное отделение КГБ, где ему вручили постановление о лишении гражданства и разрешение на выезд со всем семейством в трехдневный срок. В следующую субботу он не пришел на всегдашнее свидание к Тамаре. Забежал в пятницу утром. Привел Робика на поводке. Сообщил, что завтра они улетают в Вену.
— Я твой должник до конца жизни, — сказал Марлен. — Ты лучшее, что было у меня. Если все-таки надумаешь возвращаться, — он всегда говорил «возвращаться», а не «эмигрировать», — свяжешься через Илью, я тут же пришлю вызов. Оставляю тебе Робика на память.
На проводы Тамара не пошла. Оля потом рассказывала ей, какое множество народу набежало прощаться с Марленом, как ошарашены были родители Лиды, как все это было неожиданно: высылка вместо обещанного ареста. Праздник вместо похорон. И все равно это были немного похороны.
— Но ты ведь никуда не уедешь, правда? Или, ты думаешь, в конце концов все евреи из России уедут? — Оля заглядывала в Тамарино остановившееся лицо.
— Нет. Что касается меня, я — нет. Даже если все уедут. Можешь быть уверена.
Так в самом конце восемьдесят первого года Марлен уехал. В ноябре восемьдесят второго года умер Брежнев. Большого начальника, любителя живописи и друга бровастого орденоносца, сняли с министерской должности, открыли дело о каких-то бешеных хищениях, об использовании служебного положения в корыстных целях. Портной быстро съехал с предоставленной ему квартиры и исчез. Так в плохих романах исчезают служебные персонажи, введенные, чтобы двинуть неумело построенное действие. Имущество бывшего начальника конфисковали, а сам он застрелился из двуствольного «гастин-раннета». А может, свои же пристрелили, чтобы закрыть дело, из которого могло произойти много лишних неприятностей.
Тамара с головой ушла в свою науку, написала докторскую диссертацию.
Марлен с семьей живет в Реховоте, научном городке недалеко от Иерусалима. У него все в порядке.
Неизвестно только, кому в конце концов достался головастый ангел с голубым крылом. Как и маленький Коровин и Борисов-Мусатов.
Дом с рыцарем
Когда Илья вышел, уже стемнело. Но дождь все шел. Странное чувство. Проиграл — чудовищно. Но и выиграл — неописуемо. Бывает ли так, чтобы сразу и проигрыш, и выигрыш? Шел медленно вверх по улице Горького. Выхода на самом деле не было. Впрочем, был один — запись об отце в его метрике. Отец Ильи был наполовину еврей, можно было бы восстановить документы, вытащить свою еврейскую четвертинку на поверхность и попробовать подать на выезд. Но тут-то они и сгноят.
Свернул к «Арагви» — там телефон-автомат стоял. Нашел «двушку», набрал номер:
— Кать! Привет! Виктор Юльевич дома? В Большевистском? Спасибо. У вас все в порядке? Пока.
Позвонил по старому телефону. Илья знал, что после смерти матери Виктор Юльевич часто ночует на старой квартире. Подошла соседка. Илья долго ждал, пока тот возьмет трубку. Спросил, можно ли прямо сейчас прийти.
Зашел в «Елисеевский». Купил армянского коньяку «пять звездочек» — раньше учитель их хорошими грузинскими винами угощал, теперь они учителя — армянским коньяком.
На Пушкинской сел в троллейбус и доехал до Чистых прудов. Потом пешком, как в дом родной, к рыцарю, который стоял в нише над парадной дверью. Железный человек под псевдоготическим козырьком перестоял здесь революцию, пережил переименование переулка из Гусятникова в Большевистский и не ведал, что ему еще предстояло, с места не двигаясь, вернуться на старый адрес.
Илья поднялся на четвертый этаж. Пять кнопок. «Шенгели» — на одной из табличек. Позвонил. Шесть личинок на высокой двери, довольно высоко — раньше здесь жили более рослые люди, чем теперешние? Все замки, кроме одного, сломаны.
Сколько лет он сюда ходит? С пятьдесят шестого? Или даже с пятьдесят пятого? Лет с тринадцати. И сейчас ему столько, сколько учителю было тогда. Или около того. Странно, долго не открывает. Отворила круглая соседка в фартуке:
— Он дома, не слышит, наверное.
Бронзовая, асимметрично-округлая ручка двери — дом «модерн» — сколько раз ее отжимал вниз, до щелчка. Вошел. На кушетке, некрасиво закинув голову и приоткрыв рот, спит, немного похрапывая, учитель. Рукав свитера вшит внутрь. Интересно, а как выглядит культя?
Спит небритый, пожелтевший, пожилой человек. Темно-красная скатерть откинута с половины стола, на обнаженном пятнистом дереве толстая тетрадь, ручка, стакан темного, как йод, чая. Да, на этой плюшевой скатерти писать нельзя.