За закрытыми дверями
Часть 14 из 27 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Леночка встала и подошла к Мусечкиному резному сундуку. В сердце кольнуло: она не прикасалась к нему со смерти матери. Но, стиснув зубы, она вскрыла изящный замок. В глазах зарябило от аккуратных пачек денег, перевязанных веревочками. Здесь было все, что она копила пятнадцать лет, с тех самых пор, как Ленечка потратил свои сбережения на кольцо для первой возлюбленной.
– Возьмите. – Она протянула деньги. – На первое время хватит. Здесь вся бабушкина пенсия. Она просила передать тебе после смерти.
Натальины глаза расширились от потрясения. Оказывается, под тощей задницей покойной Мусечки был спрятан целый клад! Сокровища, ценность которых и вообразить было невозможно.
– Но как это возможно? – Леонид по-прежнему не мог понять, что происходит.
– Я не хочу превращаться в бесплатную прислугу. Нянчить ваших детей, убирать ваше дерьмо – нет уж, спасибо, увольте. Я к этому не готова!
– Мама! – возмутился Леонид. Ему и в голову не приходило, что мама может быть чем-то недовольна.
– В конце концов, я еще не старая женщина! Я еще даже на пенсию не вышла. У меня еще может быть своя жизнь!
Леонид был ошеломлен. Такого он точно даже представить себе не мог!
– Мама права, – снова сказала Наталья.
– А кто будет сидеть с Лилечкой?
Леночке стало немного стыдно, ведь она ни одного дня в своей жизни не провела с маленьким сыном наедине, но она лишь устало закрыла глаза руками.
– Я, – ответила Наталья. – Я буду сидеть с Лилечкой.
В глазах свекрови промелькнула благодарность. Это была честная сделка – и полная победа Натальи.
Часть вторая
Лилечка
Надо сказать, что внешность у Лилечки была вполне приятная. Она выросла крепкой, коренастой девицей с глазами какого-то невнятного цвета и пухлыми губками. Одна лишь особенность портила ее наружность: у Лилечки не было лица. То есть физически, оно, конечно, наблюдалось, но вот описать и запомнить его было крайне сложно. Все у нее находилось на своих местах, нигде не выпирало и не выделялось, и от этого совершенно невозможно было, даже при желании, восстановить ее личико в памяти. Лилечка, конечно, об этом не догадывалась, но смутно чувствовала свою непривлекательность, что также становилось причиной ее страданий.
Личностью Лилечка тоже была скучной и блеклой. Интересовало ее немногое. Главную озабоченность вызывала интимная сторона жизни, которая складывалась самым неприятным образом. Ей катастрофически не везло. Душа рвалась к любви, но узость и ограниченность трагически мешали возникновению простого человеческого чувства. Окружающие выглядели для нее мелочными и недостойными, глупыми и грубыми. При этом сама она в собственных глазах выглядела человеком крайне чувствительным и эмоционально развитым. Ей казалось, что ее не ценят, не любят, не оказывают должного внимания, и вообще всячески ею пренебрегают.
Лилечка занимала позицию спрятавшегося в кустах разведчика, который только и ждет, когда его обнаружат, чтобы предстать во всей красе. Мир, по ее мнению, был устроен несправедливо, и она настойчиво, упорно, ждала того момента, когда появится тот, кто распознает все ее скрытые от посторонних взглядов таланты, оценит по достоинству ее тонкую душевную организацию и завладеет наконец ее заждавшимся организмом. Постепенно терпение начинало ее покидать.
Хотя романов в ее жизни было немало, и некоторые даже грозили перерасти в нечто большее, но этого «большего» никогда не случалось. Лилечка была скучной, ленивой, требовательной и капризной. И желающих взвалить на себя такое сочетание вкупе с неинтересной внешностью не находилось.
С Натальей у нее были отношения близкие, более тесные даже, чем незримая, но живая пуповина, связывающая навечно мать и ребенка. Это была близость женская, духовная; соединение двух судеб, унылых и потерянных, двух жизней, не умеющих жить. Они чувствовали друг друга и боялись. Они любили друг друга больной, зависимой любовью и страдали от этой любви. Они ненавидели друг друга в моменты отчаяния, но так же жутко, по-животному, нуждались друг в друге. Это были странные, страстные, тяжелые отношения, где в один клубок сплелись самые разные чувства.
В отличие от Натальи, средняя толковость которой успешно компенсировалась жизненной стойкостью и хваткостью, Лилечка не обладала даже этими качествами. Хотя объективности ради надо сказать, что она была умнее матери и придерживалась современных и прогрессивных взглядов на многие вещи. Но в целом она скорее походила на нее, чем резко отличалась. И, сознавая это, Лилечка злилась еще больше.
В себе она все чаще замечала материнские черты, которые ненавидела: визгливые, почти истерические крики, которые вылетали из ее рта, когда она была зла или чересчур возбуждена; жесты, движения, привычки; медлительность, доставляющая подчас массу проблем; плохие зубы, которые нужно было постоянно лечить, – все, что раздражало ее в матери, она находила в себе; даже прыщик, который вскакивал всегда на одном и том же месте – и у матери, и у дочки. Наталья с возрастом становилась в глазах Лилечки все уродливее: глаза суживались, щеки впадали, покрывались паутиной морщин, а нос торчал посреди лица, как шишка. Лилечка боялась этих изменений, ненавидела их, исступленно пыталась выдавить из себя схожесть с матерью… Несомненно, Наталья тоже видела в Лилечке собственные недостатки, и у каждой были свои счета, предъявляемые друг другу, а вместе с ними – и к жизни.
Но вместе с тем они были самыми близкими людьми на свете. Они понимали неясные, скрытые от посторонних взглядов тонкие колебания души друг друга, чувствовали малейшие изменения и нарушения ее равновесия. Потому так мучительно и одновременно легко было им вместе.
Соня
Главное воспоминание, оставшееся после того лета, – тягучая, липкая, невозможная жара, которая проникала в тело, словно разъедая его, отчего оно становилось размягченным и вялым, как пюре. Он – высокий, плечистый, с чуть седеющей шевелюрой, но все же как хорош! Она – смуглая, с гладкой бархатной кожей, крепкими ногами, цепкими руками, сбитая, ладная. Оба – страстные. Оба – жадные. Оба – беззаботные.
В то лето театр, где служил Леонид, отправили на гастроли в провинциальный маленький городок. А это означало, что придется провести два месяца в глуши, где из развлечений были только заплеванный перрон, пара убогих кафе и краеведческий музей, который располагался чуть ли не в единственном многоэтажном (целых три этажа!) здании из красного кирпича.
Леонид с тоской обнаружил себя стоящим на перроне провинциального городка, пыльного и душного. Скуке не было предела.
Театр привез на гастроли бледный, невнятный, удивительно беспомощный спектакль, несъедобный, как недоваренная картофелина. Режиссер – низенький, толстенький, неприятный тип с лысиной и крохотным крысиным хвостиком на затылке – был вечно недоволен, и раздражение его нередко выливалось в крик. В такие моменты опасно было оказаться рядом, потому что он активно жестикулировал, ругался матом и брызгал слюной. Леониду он чем-то напоминал отца, но без его таланта, дерзости и харизмы, поэтому репетиции были недолгими, но мучительными, а полное отсутствие мысли в глазах режиссера и бесконечная его нервозность вызывали волну гнева и разочарования.
Леонид слонялся по городу, абсолютно не зная, чем себя занять. От театра ему выделили комнату в общежитии со столовой. Он обошел городишко вдоль и поперек, но ничего примечательного не обнаружил. Кроме местного музея, смотреть было абсолютно не на что.
Бродя однажды по музею и в очередной раз пялясь на какие-то глиняные горшки, которые с гордостью выдавали за наследие древних племен, кочевавших по местным степям, он наткнулся на отряд пионеров во главе с боевой их вожатой. Она была ужасно хорошенькой: матовая кожа цвета кофе с молоком, черные волосы, несколько резковатые, даже грубые черты лица, которые, впрочем, придавали пикантность ее облику, горящие глаза… Он не мог оторвать взгляда от этой провинциальной амазонки и как завороженный следовал за ней из зала в зал. Она заметила его, зарделась, сердито сморщила лобик. Нарочито громко фыркнув ему что-то о присутствующих детях и зыркнув лукаво так, что стало жарко, она скрылась из виду, уводя за собой скучающих школьников. Ошалевший, он пошел за ней.
Соня жила с мамой в маленьком двухэтажном домике. Кроме мамы, учительницы музыки, была еще громадная овчарка Буся – довольно невоспитанная и даже агрессивная животина ростом с теленка, которую Соня обожала, и та отвечала ей взаимностью. Мама рано ложилась спать, и Соня назначила свидание Леониду в полночь. Их обоих завораживали эти полные опасности и романтики ночные встречи. В первую же ночь он попытался пробраться во двор и был встречен страшным лаем Буси, не разделявшей любовного трепета своей хозяйки.
Соня почему-то совершенно не учла такой возможности. Она выскочила во двор и увидела, как Буся загнала Леонида в угол и отчаянно кроет его своим собачьим матом.
– Буся, фу! – крикнула Соня недовольно. Впрочем, это замечание несколько припозднилось, потому что овчарка успела разбудить не только Сонину маму, но и всех соседей вокруг.
– Соня, что там? – послышался сонный голос.
Сонина мама Эсфирь Борисовна вышла вслед за дочерью на призывный лай Бусечки. В легком халатике, накинутом поверх ситцевой ночной рубашки, в старых тапочках и без привычного шиньона, с которым не расставалась в дневное время, она выглядела так, как и положено шестидесятидевятилетней даме: тонкие редкие волосы свисали до плеч, глубокие морщины избороздили лицо, под халатом просвечивали большие дряблые груди.
Эсфирь Борисовна до выхода на пенсию служила хормейстером в музыкальной школе. Жизнь ее была подчинена строгому распорядку: прослушивания, репетиции, подбор репертуара, снова прослушивания и репетиции, и венец трудов – отчетный концерт в актовом зале в присутствии районной комиссии и руководства школы. Эсфирь Борисовна отдавалась своей профессии со страстью, как, впрочем, и все делала в жизни. Для нее не было страшнее оскорбления, чем фальшиво взятая нота или опоздание на репетицию. Она была требовательным педагогом, беспощадным к учащимся, зато к любимчикам, которых совершенно бессовестным образом выделяла среди других, проявляла почти материнскую нежность. За это, конечно, она не раз получала выговоры и даже взыскания, но поделать со своей пылкой натурой ничего не могла. Теперь, на пенсии, она давала уроки музыки немногочисленным ученикам, периодически вступая с ними в конфликты или, наоборот, в порыве любви напаивая чаем и задаривая конфетами.
Личная жизнь Эсфирь Борисовны, несмотря на огненный характер, не сложилась совершенно. Муж погиб в самом начале войны, осенью 41-го. Единственный сынок вскоре умер от воспаления легких. Осталась Эсфирь Борисовна совершенно одинокой. Всего и радости, что хор, ученики, музыкальная школа и отчетные концерты… Наверное, она так бы и состарилась, если бы на излете женской жизни не произошло событие, навсегда изменившее ее биографию.
После одного из концертов, пришедшегося как раз на очередную годовщину революции, случился конфуз. То есть конфуз приключился не на концерте, а после него, когда педагогический состав в честь праздника накрыл на стол и закатил настоящий пир: бутерброды с балыком, яйца, фаршированные паштетом, шпроты с маслом, шербет, халва и рахат-лукум.
Выпивали, конечно, в честь победы дела революции, да и просто так, для души. Поднимали стаканы, произносили тосты. Эсфирь Борисовна быстренько скомпоновала хор из учителей, и вместе они исполнили «Смело, товарищи, в ногу» и «Интернационал». При этом, когда доходили до слов «вставай, проклятьем заклейменный» и «вся власть народу трудовому», пели с особенным чувством, а некоторые исполнители даже смахивали слезу.
В общем, хорошо посидели, душевно. В особенно приподнятом состоянии духа пребывал директор школы, он же народный композитор, фронтовик, лауреат Всесоюзной премии и просто классик. Человек он был крупный во всех отношениях: высокий, плотный, с гладко выбритым лицом (только борода торчала длинным седым клоком!), с развесистыми черно-седыми бровями, которые в те времена еще не вошли в моду. У него был сильный певучий бас, за что Эсфирь Борисовна его просто обожала. Подвыпивший классик национальной музыки вдруг, сам того, по-видимому, не ожидая, воспылал страстью к влюбленной в него чисто платонически Эсфирь Борисовне, пребывавшей к тому моменту в конце четвертого десятка лет и давным-давно позабывшей, какой бывает мужская любовь.
После этого торжества отношения их никак не развивались, да и не могли бы, потому что классик начисто забыл о происшествии, а Эсфирь Борисовна хоть и бережно хранила воспоминания, но благоразумно не строила никаких планов и надежд не питала… До того самого момента, пока не обнаружила себя в несколько затруднительном положении. Поначалу она решила, что никакое это не положение, а нормальный процесс угасания детородной функции женского организма. Но месяце на пятом, когда уже невозможно было списывать недомогания на газы, плохое пищеварение, на несварение желудка, а в животе почувствовалось отчетливое шевеление, Эсфирь Борисовна признала неизбежное: она была беременна. И аккурат к своему пятидесятилетию родила девочку, которую назвала в честь своей матери Софьей. А отчество дала свое – Борисовна. Классику об этом сообщили вскользь, и он, рассеянно улыбаясь сквозь усы, походя передал сто рублей.
Теперь, спустя девятнадцать лет, заспанная Эсфирь Борисовна наблюдала не вполне привычную и совсем неприличную сцену во дворе своего дома.
– Сонечка, это что такое? – спросила она строго.
Соня, красная от стыда, пролепетала еле слышно:
– Это ко мне, мама. В гости… – и совсем было засмущалась, так что по ее хорошеньким щечкам полились слезы.
– А почему, можно узнать, этот гость посещает нас в такое время?
На это ответила Буся громким лаем. Леонид никогда не чувствовал себя в таком дурацком положении: он, взрослый женатый мужчина, с положением и наградами, стоит, зажатый в угол злобным псом посреди ночи в чужом доме, да еще и в чужом городе, на свидании с девушкой, которую он видел второй раз в жизни. Более идиотской ситуации представить себе было невозможно. Видимо, об этом же думала и Сонечка, которая уже не скрывала рыданий от переживаемого позора.
Первой пришла в себя Эсфирь Борисовна.
– Успокой собаку! – приказала она дочери.
Сонечка бросилась к Бусе, крикнула ей строгое «Фу!», схватила за загривок. Буся еще возмущалась некоторое время, но вскоре с недовольным ворчанием залезла в свою конуру.
– Ну что ж, молодой человек, – милостиво проговорила Эсфирь Борисовна, – если уж случилась такая ситуация и нам всем уже не суждено выспаться этой ночью, будьте добры к нам на чай.
Таким образом она давала понять, что Леонид имеет шансы переквалифицироваться из разряда ночных хулиганов в любимчики. Хотя это звание еще пришлось заслужить, что для многоопытного Леонида не составило большого труда, и утро они уже встречали смехом, анекдотами, бесчисленным количеством выпитых чашек чая и съеденных сушек с вареньем, а прощались, дружески целуясь в щеку и взяв с Леонида твердое обещание навестить их еще, на этот раз в приличное время и в приличном виде.
– Обещайте, что непременно к нам придете! Таких симпатичных мужчин в нашем доме еще не было, – кокетливо сказала Эсфирь Борисовна, протягивая Леониду изящно согнутую маленькую натруженную руку со вздувшимися от ежедневных фортепьянных упражнений венами.
– Мама! – вспыхнула Соня.
– Конечно, конечно, – ответил Леонид, прижимая руку к губам. – Приду непременно.
Та блаженно улыбнулась. А Соня, расставаясь с ним возле калитки, проводила его долгим влюбленным взглядом, который Эсфирь Борисовна, естественно, не могла не заметить.
– Значит, так, – сказала она, когда дочь вошла в дом. Соня знала, что это «значит, так» – преамбула к неприятному разговору, в продолжение которого ее будут отчитывать или даже ругать. – Соня, – произнесла она многозначительно, – ты уже не маленькая, ты превратилась во взрослую женщину. Женщину, которая интересна мужчинам.
Бедная Соня от таких слов вжалась в стул.
– Ты должна знать, – продолжала Эсфирь Борисовна нравоучительно, – что мужчины – это не только цветочки и конфеты. Мужчинам этого мало. Они хотят от женщины большего. Надеюсь, ты понимаешь меня? – Она посмотрела в лицо дочери долгим изучающим взглядом.
Эсфирь Борисовна вдруг с ужасом обнаружила, что ее маленькая девочка, рожденная при таких непредвиденных обстоятельствах, с трудом выхоженная, со страданием выращенная, совсем отдалилась от нее. Она, конечно, не могла не понимать, что рано или поздно это произойдет, но сегодня вдруг осознала со всей мучительной откровенностью: ее Сонечка больше не ее. С этого момента и до самой смерти она – отдельная личность, которой, возможно, вскоре придется учиться жить самостоятельно. И ощущение собственной старости, собственного близкого конца укололо резко и пронзительно. Правда, Эсфирь Борисовна попыталась скрыть это, придав голосу еще большую суровость:
– Ты понимаешь, о чем я? – Она впилась в Соню взглядом, отчего та побледнела еще больше.
– Понимаю, мама, – прошептала она наконец еле слышно.
– Значит, так, – повторила Эсфирь Борисовна, – будешь с ним спать – убью к чертовой матери!
– Мама! – опять вспыхнула Соня. – Что ты такое говоришь?!
– Даже думать не смей, дура! – грозно произнесла Эсфирь Борисовна. – И чтоб я его больше здесь не видела!
С этими словами она удалилась в свою спальню, легла в постель и закрыла глаза. Что делать со взрослой дочерью, она не представляла. Как уберечь ее от беды – тоже не знала. Вместе с тем она чувствовала, что время ее убегает, уносится с дикой скоростью, и вскоре она уже ничего не сможет сделать, чтобы уберечь свое единственное дитя от того страшного и жестокого мира, в котором ей предстоит жить. Эсфирь Борисовна вновь почувствовала тупую боль в груди, как будто тяжелая плита давила на нее всей своей тяжестью. Боль отдавала в руку, в спину, даже в челюсть. Такое с ней часто случалось в последнее время, но, слава богу, каждый раз отпускало. Вместе с болью пришел страх – нет, не за себя. Она свое отбоялась – острый страх за Соню, которой придется в одиночку выживать в полном опасностей мире.
Но она не смогла уберечь дочь от этого романа, покрытого тайной и оттого особенно соблазнительного, который ввиду обстоятельств оставался абсолютно невинным, если не считать страстных поцелуев под ночным жарким небом и клятв в любви. Два летних месяца провели они вместе – мучительных, долгих, почти бесконечных, но вместе с тем наполненных таким упоительным ароматом счастья, от которого сносило голову. Вокруг города раскинулись небольшие рощи, и она знала их прекрасно. Здесь росли арчи – небольшие хвойные деревья с мягкими иголками. Воздух, пропитанный испарениями, немного пьянил. Они гуляли среди зарослей можжевельника, шиповника, барбариса и жимолости. Иногда попадались кусты малины или крыжовника, они объедали ягоды и смеялись.
– Возьмите. – Она протянула деньги. – На первое время хватит. Здесь вся бабушкина пенсия. Она просила передать тебе после смерти.
Натальины глаза расширились от потрясения. Оказывается, под тощей задницей покойной Мусечки был спрятан целый клад! Сокровища, ценность которых и вообразить было невозможно.
– Но как это возможно? – Леонид по-прежнему не мог понять, что происходит.
– Я не хочу превращаться в бесплатную прислугу. Нянчить ваших детей, убирать ваше дерьмо – нет уж, спасибо, увольте. Я к этому не готова!
– Мама! – возмутился Леонид. Ему и в голову не приходило, что мама может быть чем-то недовольна.
– В конце концов, я еще не старая женщина! Я еще даже на пенсию не вышла. У меня еще может быть своя жизнь!
Леонид был ошеломлен. Такого он точно даже представить себе не мог!
– Мама права, – снова сказала Наталья.
– А кто будет сидеть с Лилечкой?
Леночке стало немного стыдно, ведь она ни одного дня в своей жизни не провела с маленьким сыном наедине, но она лишь устало закрыла глаза руками.
– Я, – ответила Наталья. – Я буду сидеть с Лилечкой.
В глазах свекрови промелькнула благодарность. Это была честная сделка – и полная победа Натальи.
Часть вторая
Лилечка
Надо сказать, что внешность у Лилечки была вполне приятная. Она выросла крепкой, коренастой девицей с глазами какого-то невнятного цвета и пухлыми губками. Одна лишь особенность портила ее наружность: у Лилечки не было лица. То есть физически, оно, конечно, наблюдалось, но вот описать и запомнить его было крайне сложно. Все у нее находилось на своих местах, нигде не выпирало и не выделялось, и от этого совершенно невозможно было, даже при желании, восстановить ее личико в памяти. Лилечка, конечно, об этом не догадывалась, но смутно чувствовала свою непривлекательность, что также становилось причиной ее страданий.
Личностью Лилечка тоже была скучной и блеклой. Интересовало ее немногое. Главную озабоченность вызывала интимная сторона жизни, которая складывалась самым неприятным образом. Ей катастрофически не везло. Душа рвалась к любви, но узость и ограниченность трагически мешали возникновению простого человеческого чувства. Окружающие выглядели для нее мелочными и недостойными, глупыми и грубыми. При этом сама она в собственных глазах выглядела человеком крайне чувствительным и эмоционально развитым. Ей казалось, что ее не ценят, не любят, не оказывают должного внимания, и вообще всячески ею пренебрегают.
Лилечка занимала позицию спрятавшегося в кустах разведчика, который только и ждет, когда его обнаружат, чтобы предстать во всей красе. Мир, по ее мнению, был устроен несправедливо, и она настойчиво, упорно, ждала того момента, когда появится тот, кто распознает все ее скрытые от посторонних взглядов таланты, оценит по достоинству ее тонкую душевную организацию и завладеет наконец ее заждавшимся организмом. Постепенно терпение начинало ее покидать.
Хотя романов в ее жизни было немало, и некоторые даже грозили перерасти в нечто большее, но этого «большего» никогда не случалось. Лилечка была скучной, ленивой, требовательной и капризной. И желающих взвалить на себя такое сочетание вкупе с неинтересной внешностью не находилось.
С Натальей у нее были отношения близкие, более тесные даже, чем незримая, но живая пуповина, связывающая навечно мать и ребенка. Это была близость женская, духовная; соединение двух судеб, унылых и потерянных, двух жизней, не умеющих жить. Они чувствовали друг друга и боялись. Они любили друг друга больной, зависимой любовью и страдали от этой любви. Они ненавидели друг друга в моменты отчаяния, но так же жутко, по-животному, нуждались друг в друге. Это были странные, страстные, тяжелые отношения, где в один клубок сплелись самые разные чувства.
В отличие от Натальи, средняя толковость которой успешно компенсировалась жизненной стойкостью и хваткостью, Лилечка не обладала даже этими качествами. Хотя объективности ради надо сказать, что она была умнее матери и придерживалась современных и прогрессивных взглядов на многие вещи. Но в целом она скорее походила на нее, чем резко отличалась. И, сознавая это, Лилечка злилась еще больше.
В себе она все чаще замечала материнские черты, которые ненавидела: визгливые, почти истерические крики, которые вылетали из ее рта, когда она была зла или чересчур возбуждена; жесты, движения, привычки; медлительность, доставляющая подчас массу проблем; плохие зубы, которые нужно было постоянно лечить, – все, что раздражало ее в матери, она находила в себе; даже прыщик, который вскакивал всегда на одном и том же месте – и у матери, и у дочки. Наталья с возрастом становилась в глазах Лилечки все уродливее: глаза суживались, щеки впадали, покрывались паутиной морщин, а нос торчал посреди лица, как шишка. Лилечка боялась этих изменений, ненавидела их, исступленно пыталась выдавить из себя схожесть с матерью… Несомненно, Наталья тоже видела в Лилечке собственные недостатки, и у каждой были свои счета, предъявляемые друг другу, а вместе с ними – и к жизни.
Но вместе с тем они были самыми близкими людьми на свете. Они понимали неясные, скрытые от посторонних взглядов тонкие колебания души друг друга, чувствовали малейшие изменения и нарушения ее равновесия. Потому так мучительно и одновременно легко было им вместе.
Соня
Главное воспоминание, оставшееся после того лета, – тягучая, липкая, невозможная жара, которая проникала в тело, словно разъедая его, отчего оно становилось размягченным и вялым, как пюре. Он – высокий, плечистый, с чуть седеющей шевелюрой, но все же как хорош! Она – смуглая, с гладкой бархатной кожей, крепкими ногами, цепкими руками, сбитая, ладная. Оба – страстные. Оба – жадные. Оба – беззаботные.
В то лето театр, где служил Леонид, отправили на гастроли в провинциальный маленький городок. А это означало, что придется провести два месяца в глуши, где из развлечений были только заплеванный перрон, пара убогих кафе и краеведческий музей, который располагался чуть ли не в единственном многоэтажном (целых три этажа!) здании из красного кирпича.
Леонид с тоской обнаружил себя стоящим на перроне провинциального городка, пыльного и душного. Скуке не было предела.
Театр привез на гастроли бледный, невнятный, удивительно беспомощный спектакль, несъедобный, как недоваренная картофелина. Режиссер – низенький, толстенький, неприятный тип с лысиной и крохотным крысиным хвостиком на затылке – был вечно недоволен, и раздражение его нередко выливалось в крик. В такие моменты опасно было оказаться рядом, потому что он активно жестикулировал, ругался матом и брызгал слюной. Леониду он чем-то напоминал отца, но без его таланта, дерзости и харизмы, поэтому репетиции были недолгими, но мучительными, а полное отсутствие мысли в глазах режиссера и бесконечная его нервозность вызывали волну гнева и разочарования.
Леонид слонялся по городу, абсолютно не зная, чем себя занять. От театра ему выделили комнату в общежитии со столовой. Он обошел городишко вдоль и поперек, но ничего примечательного не обнаружил. Кроме местного музея, смотреть было абсолютно не на что.
Бродя однажды по музею и в очередной раз пялясь на какие-то глиняные горшки, которые с гордостью выдавали за наследие древних племен, кочевавших по местным степям, он наткнулся на отряд пионеров во главе с боевой их вожатой. Она была ужасно хорошенькой: матовая кожа цвета кофе с молоком, черные волосы, несколько резковатые, даже грубые черты лица, которые, впрочем, придавали пикантность ее облику, горящие глаза… Он не мог оторвать взгляда от этой провинциальной амазонки и как завороженный следовал за ней из зала в зал. Она заметила его, зарделась, сердито сморщила лобик. Нарочито громко фыркнув ему что-то о присутствующих детях и зыркнув лукаво так, что стало жарко, она скрылась из виду, уводя за собой скучающих школьников. Ошалевший, он пошел за ней.
Соня жила с мамой в маленьком двухэтажном домике. Кроме мамы, учительницы музыки, была еще громадная овчарка Буся – довольно невоспитанная и даже агрессивная животина ростом с теленка, которую Соня обожала, и та отвечала ей взаимностью. Мама рано ложилась спать, и Соня назначила свидание Леониду в полночь. Их обоих завораживали эти полные опасности и романтики ночные встречи. В первую же ночь он попытался пробраться во двор и был встречен страшным лаем Буси, не разделявшей любовного трепета своей хозяйки.
Соня почему-то совершенно не учла такой возможности. Она выскочила во двор и увидела, как Буся загнала Леонида в угол и отчаянно кроет его своим собачьим матом.
– Буся, фу! – крикнула Соня недовольно. Впрочем, это замечание несколько припозднилось, потому что овчарка успела разбудить не только Сонину маму, но и всех соседей вокруг.
– Соня, что там? – послышался сонный голос.
Сонина мама Эсфирь Борисовна вышла вслед за дочерью на призывный лай Бусечки. В легком халатике, накинутом поверх ситцевой ночной рубашки, в старых тапочках и без привычного шиньона, с которым не расставалась в дневное время, она выглядела так, как и положено шестидесятидевятилетней даме: тонкие редкие волосы свисали до плеч, глубокие морщины избороздили лицо, под халатом просвечивали большие дряблые груди.
Эсфирь Борисовна до выхода на пенсию служила хормейстером в музыкальной школе. Жизнь ее была подчинена строгому распорядку: прослушивания, репетиции, подбор репертуара, снова прослушивания и репетиции, и венец трудов – отчетный концерт в актовом зале в присутствии районной комиссии и руководства школы. Эсфирь Борисовна отдавалась своей профессии со страстью, как, впрочем, и все делала в жизни. Для нее не было страшнее оскорбления, чем фальшиво взятая нота или опоздание на репетицию. Она была требовательным педагогом, беспощадным к учащимся, зато к любимчикам, которых совершенно бессовестным образом выделяла среди других, проявляла почти материнскую нежность. За это, конечно, она не раз получала выговоры и даже взыскания, но поделать со своей пылкой натурой ничего не могла. Теперь, на пенсии, она давала уроки музыки немногочисленным ученикам, периодически вступая с ними в конфликты или, наоборот, в порыве любви напаивая чаем и задаривая конфетами.
Личная жизнь Эсфирь Борисовны, несмотря на огненный характер, не сложилась совершенно. Муж погиб в самом начале войны, осенью 41-го. Единственный сынок вскоре умер от воспаления легких. Осталась Эсфирь Борисовна совершенно одинокой. Всего и радости, что хор, ученики, музыкальная школа и отчетные концерты… Наверное, она так бы и состарилась, если бы на излете женской жизни не произошло событие, навсегда изменившее ее биографию.
После одного из концертов, пришедшегося как раз на очередную годовщину революции, случился конфуз. То есть конфуз приключился не на концерте, а после него, когда педагогический состав в честь праздника накрыл на стол и закатил настоящий пир: бутерброды с балыком, яйца, фаршированные паштетом, шпроты с маслом, шербет, халва и рахат-лукум.
Выпивали, конечно, в честь победы дела революции, да и просто так, для души. Поднимали стаканы, произносили тосты. Эсфирь Борисовна быстренько скомпоновала хор из учителей, и вместе они исполнили «Смело, товарищи, в ногу» и «Интернационал». При этом, когда доходили до слов «вставай, проклятьем заклейменный» и «вся власть народу трудовому», пели с особенным чувством, а некоторые исполнители даже смахивали слезу.
В общем, хорошо посидели, душевно. В особенно приподнятом состоянии духа пребывал директор школы, он же народный композитор, фронтовик, лауреат Всесоюзной премии и просто классик. Человек он был крупный во всех отношениях: высокий, плотный, с гладко выбритым лицом (только борода торчала длинным седым клоком!), с развесистыми черно-седыми бровями, которые в те времена еще не вошли в моду. У него был сильный певучий бас, за что Эсфирь Борисовна его просто обожала. Подвыпивший классик национальной музыки вдруг, сам того, по-видимому, не ожидая, воспылал страстью к влюбленной в него чисто платонически Эсфирь Борисовне, пребывавшей к тому моменту в конце четвертого десятка лет и давным-давно позабывшей, какой бывает мужская любовь.
После этого торжества отношения их никак не развивались, да и не могли бы, потому что классик начисто забыл о происшествии, а Эсфирь Борисовна хоть и бережно хранила воспоминания, но благоразумно не строила никаких планов и надежд не питала… До того самого момента, пока не обнаружила себя в несколько затруднительном положении. Поначалу она решила, что никакое это не положение, а нормальный процесс угасания детородной функции женского организма. Но месяце на пятом, когда уже невозможно было списывать недомогания на газы, плохое пищеварение, на несварение желудка, а в животе почувствовалось отчетливое шевеление, Эсфирь Борисовна признала неизбежное: она была беременна. И аккурат к своему пятидесятилетию родила девочку, которую назвала в честь своей матери Софьей. А отчество дала свое – Борисовна. Классику об этом сообщили вскользь, и он, рассеянно улыбаясь сквозь усы, походя передал сто рублей.
Теперь, спустя девятнадцать лет, заспанная Эсфирь Борисовна наблюдала не вполне привычную и совсем неприличную сцену во дворе своего дома.
– Сонечка, это что такое? – спросила она строго.
Соня, красная от стыда, пролепетала еле слышно:
– Это ко мне, мама. В гости… – и совсем было засмущалась, так что по ее хорошеньким щечкам полились слезы.
– А почему, можно узнать, этот гость посещает нас в такое время?
На это ответила Буся громким лаем. Леонид никогда не чувствовал себя в таком дурацком положении: он, взрослый женатый мужчина, с положением и наградами, стоит, зажатый в угол злобным псом посреди ночи в чужом доме, да еще и в чужом городе, на свидании с девушкой, которую он видел второй раз в жизни. Более идиотской ситуации представить себе было невозможно. Видимо, об этом же думала и Сонечка, которая уже не скрывала рыданий от переживаемого позора.
Первой пришла в себя Эсфирь Борисовна.
– Успокой собаку! – приказала она дочери.
Сонечка бросилась к Бусе, крикнула ей строгое «Фу!», схватила за загривок. Буся еще возмущалась некоторое время, но вскоре с недовольным ворчанием залезла в свою конуру.
– Ну что ж, молодой человек, – милостиво проговорила Эсфирь Борисовна, – если уж случилась такая ситуация и нам всем уже не суждено выспаться этой ночью, будьте добры к нам на чай.
Таким образом она давала понять, что Леонид имеет шансы переквалифицироваться из разряда ночных хулиганов в любимчики. Хотя это звание еще пришлось заслужить, что для многоопытного Леонида не составило большого труда, и утро они уже встречали смехом, анекдотами, бесчисленным количеством выпитых чашек чая и съеденных сушек с вареньем, а прощались, дружески целуясь в щеку и взяв с Леонида твердое обещание навестить их еще, на этот раз в приличное время и в приличном виде.
– Обещайте, что непременно к нам придете! Таких симпатичных мужчин в нашем доме еще не было, – кокетливо сказала Эсфирь Борисовна, протягивая Леониду изящно согнутую маленькую натруженную руку со вздувшимися от ежедневных фортепьянных упражнений венами.
– Мама! – вспыхнула Соня.
– Конечно, конечно, – ответил Леонид, прижимая руку к губам. – Приду непременно.
Та блаженно улыбнулась. А Соня, расставаясь с ним возле калитки, проводила его долгим влюбленным взглядом, который Эсфирь Борисовна, естественно, не могла не заметить.
– Значит, так, – сказала она, когда дочь вошла в дом. Соня знала, что это «значит, так» – преамбула к неприятному разговору, в продолжение которого ее будут отчитывать или даже ругать. – Соня, – произнесла она многозначительно, – ты уже не маленькая, ты превратилась во взрослую женщину. Женщину, которая интересна мужчинам.
Бедная Соня от таких слов вжалась в стул.
– Ты должна знать, – продолжала Эсфирь Борисовна нравоучительно, – что мужчины – это не только цветочки и конфеты. Мужчинам этого мало. Они хотят от женщины большего. Надеюсь, ты понимаешь меня? – Она посмотрела в лицо дочери долгим изучающим взглядом.
Эсфирь Борисовна вдруг с ужасом обнаружила, что ее маленькая девочка, рожденная при таких непредвиденных обстоятельствах, с трудом выхоженная, со страданием выращенная, совсем отдалилась от нее. Она, конечно, не могла не понимать, что рано или поздно это произойдет, но сегодня вдруг осознала со всей мучительной откровенностью: ее Сонечка больше не ее. С этого момента и до самой смерти она – отдельная личность, которой, возможно, вскоре придется учиться жить самостоятельно. И ощущение собственной старости, собственного близкого конца укололо резко и пронзительно. Правда, Эсфирь Борисовна попыталась скрыть это, придав голосу еще большую суровость:
– Ты понимаешь, о чем я? – Она впилась в Соню взглядом, отчего та побледнела еще больше.
– Понимаю, мама, – прошептала она наконец еле слышно.
– Значит, так, – повторила Эсфирь Борисовна, – будешь с ним спать – убью к чертовой матери!
– Мама! – опять вспыхнула Соня. – Что ты такое говоришь?!
– Даже думать не смей, дура! – грозно произнесла Эсфирь Борисовна. – И чтоб я его больше здесь не видела!
С этими словами она удалилась в свою спальню, легла в постель и закрыла глаза. Что делать со взрослой дочерью, она не представляла. Как уберечь ее от беды – тоже не знала. Вместе с тем она чувствовала, что время ее убегает, уносится с дикой скоростью, и вскоре она уже ничего не сможет сделать, чтобы уберечь свое единственное дитя от того страшного и жестокого мира, в котором ей предстоит жить. Эсфирь Борисовна вновь почувствовала тупую боль в груди, как будто тяжелая плита давила на нее всей своей тяжестью. Боль отдавала в руку, в спину, даже в челюсть. Такое с ней часто случалось в последнее время, но, слава богу, каждый раз отпускало. Вместе с болью пришел страх – нет, не за себя. Она свое отбоялась – острый страх за Соню, которой придется в одиночку выживать в полном опасностей мире.
Но она не смогла уберечь дочь от этого романа, покрытого тайной и оттого особенно соблазнительного, который ввиду обстоятельств оставался абсолютно невинным, если не считать страстных поцелуев под ночным жарким небом и клятв в любви. Два летних месяца провели они вместе – мучительных, долгих, почти бесконечных, но вместе с тем наполненных таким упоительным ароматом счастья, от которого сносило голову. Вокруг города раскинулись небольшие рощи, и она знала их прекрасно. Здесь росли арчи – небольшие хвойные деревья с мягкими иголками. Воздух, пропитанный испарениями, немного пьянил. Они гуляли среди зарослей можжевельника, шиповника, барбариса и жимолости. Иногда попадались кусты малины или крыжовника, они объедали ягоды и смеялись.