Ярость
Часть 4 из 29 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Комбинации на школьных замках очень простые. Шесть, три, два нуля. Титус знаменит прочностью, а не интеллектом. Замок раскрылся. Я сжимал его в руке, не вынимая из петель.
Из соседнего класса доносился голос мистера Джонсона:
— …и гессенцы, наемники, не особо рвались в бой, особенно в стране, которую они могли свободно грабить, зарабатывая на этом куда больше оговоренного жалованья…
— Гессенец, — прошептал я Титусу, осторожно вытащил, донес до ближайшей урны, бросил. Теперь он смотрел на меня снизу вверх, устроившись среди тетрадных листков с проверенными домашними заданиями и оберток из-под сандвичей.
— …но помните, что континентальная армия полагала гессенцев страшными немецкими машинами-убийцами…
Я наклонился, поднял замок, положил его в нагрудный карман. Образовалась выпуклость размером с пачку сигарет.
— Учти это, Титус, ты — старая машина-убийца, — назидательно сказал я и вернулся к своему шкафчику.
Распахнул дверцу. Внизу, скрученная в пахнущий потом комок, лежала моя спортивная форма, пакеты из-под завтраков, обертки шоколадных батончиков, огрызок яблока, покоричневевший от времени, пара черных кроссовок. Красная нейлоновая ветровка висела на крючке, на полке над ним лежали все учебники, кроме алгебры. «Гражданское право», «Американская государственность», «Французские сказки» и «Человеческий организм», этот путеводитель по человеческому телу, современная книга с юношей и девушкой на красной обложке и заклеенным по решению школьного комитета разделом «Венерические заболевания». Я решил начать с этого самого организма, проданного школе не кем иным, как стариной Элом Латропом. Я, во всяком случае, на это надеялся. Я достал учебник с полки, раскрыл где-то между «Основными элементами питания» и «Правилами пребывания на воде» и разорвал на две части. Без всякого усилия. Они все рвались легко, кроме «Гражданского права», написанного Силвером Бардеттом примерно в 1946 году. Обрывки я побросал на нижнюю полку. Наверху оставалась только логарифмическая линейка, которую я переломил пополам, фотография Рэкел Уэлш,[2] приклеенная к задней стенке (ее я трогать не стал), и коробка с патронами, спрятанная за учебниками.
Я взял коробку, посмотрел на нее. Первоначально в ней лежали длинные винтовочные патроны под «винчестер» двадцать второго калибра, но теперь их заменили другие патроны, которые я выгреб из ящика стола в отцовском кабинете. Стену кабинета украшала голова оленя, и она смотрела на меня стеклянными глазами, когда я брал револьвер и патроны, но меня это нисколько не волновало. Голова принадлежала не тому оленю, которого он завалил, когда взял меня, девятилетнего мальчугана, на охоту. Револьвер хранился в другом ящике, за пачкой конвертов. Я сомневаюсь, что отец помнил, где лежал револьвер. Собственно, он там уже и не лежал. Теперь он оттягивал карман моего пиджака. Я вытащил револьвер из кармана и засунул за пояс. Я не ощущал себя гессенцем. Скорее, Диким Биллом Хикоком.[3]
Патроны я сунул в карман брюк, достал зажигалку. Обычную газовую зажигалку с прозрачным корпусом. Я не курю, но язычок пламени меня завораживает. Я вертанул колесико, вспыхнул огонек, я присел и поднес зажигалку к вороху мусора на нижней полке шкафчика.
Первыми загорелись тренировочные штаны, потом пакеты из-под завтраков, разорванные книги. Повалил дым.
Я поднялся, захлопнул дверцу. Теперь дым выходил через маленькие вентиляционные отверстия над липучкой с моими именем и фамилией. Я слышал, как за дверцей потрескивает огонь. Вентиляционные отверстия засветились оранжевым. Серая краска начала трескаться и отшелушиваться.
Из класса мистера Джонсона вышел мальчик с зеленым пропуском: отпросился в туалет. Посмотрел на струйки дыма, поднимающиеся из вентиляционных отверстий, на меня и поспешил к пункту назначения. Не думаю, что он видел револьвер. Если б увидел, его бы как ветром сдуло.
Я же направился к комнате 16. Взявшись за ручку двери, оглянулся. Из вентиляционных отверстий валил дым, перед шкафчиком появилось черное пятно сажи. Липучка стала коричневой. Буквы слились с фоном.
Не думаю, что в тот момент в моем мозгу бродили какие-то мысли. Только трещали статические помехи, как в приемнике, когда ушел с одной станции и еще не поймал другую. Мой мозг словно поменял хозяина. Теперь им правил коротышка в треуголке Наполеона. Вытаскивал из рукава тузы и ходил с них.
Я повернулся к двери комнаты 16, открыл ее. Я надеялся, но не знал, на что.
Глава 9
— Как вы понимаете, при увеличении числа переменных постоянные никогда не меняются. К примеру…
Миссис Андервуд резко повернулась, поправила очки:
— Вам разрешили вернуться на урок, мистер Декер?
— Да, — ответил я и достал из-за пояса револьвер. Я даже не знал, заряжен ли он, пока не прогремел выстрел. Пуля попала ей в голову. Я уверен, миссис Андервуд так и не поняла, что произошло. Она повалилась на стол, а с него сползла на пол, с застывшим вопросительным выражением на лице.
Глава 10
Нормальная психика.
Можно дожить до последнего дня, твердя себе: жизнь логичная, жизнь прозаичная, жизнь нормальная. Прежде всего нормальная. И я думаю, так оно и есть. У меня было время подумать об этом. Много времени. И я постоянно возвращаюсь к последнему изречению миссис Андервуд: Как вы понимаете, при увеличении числа переменных постоянные никогда не меняются.
Я действительно в это верю.
Я думаю — значит существую. На моем лице растут волосы — я бреюсь. Мои жена и ребенок получили тяжелые травмы в автомобильной аварии — я молюсь. Это логично, это нормально. Мы живем в лучшем из возможных миров, поэтому дайте мне в левую руку сигарету «Кент», в правую — бутылку «Будвайзера», запустите «Старски и Хатч»[4] и вслушайтесь в глубокомысленную фразу о том, что вселенная плавно вращается в своих небесных подшипниках. Логика и нормальная психика. Как кока-кола, это реальность.
Но «Уорнер бразерс», Джон Д. Макдоналд, Лонг-Айленд-дрэгуэй так же хорошо знают, что на каждого весельчака Джекилла есть свой мистер Хайд, мрачная физиономия по другую сторону зеркала. И мозг, таящийся за этим лицом, никогда не слышал о бритвах, молитвах или логике Вселенной. Вы поворачиваете зеркало бочком и видите искаженное отображение вашего лица, наполовину безумное, наполовину нормальное. Граница между днем и ночью названа астрономами терминатором.
Другая сторона говорит, что логика вселенной — это маленький мальчик в ковбойском карнавальном костюме, надетом по случаю Хэллоуина,[5] чьи внутренности и ириска размазаны на целую милю по Интерстейт-95.[6] Это логика напалма, паранойи, бомб в чемоданах, которые тащат на себе счастливые арабы, невесть откуда взявшейся раковой опухоли. Эта логика пожирает саму себя. Она говорит, что жизнь — мартышка на перекладине, она говорит, что жизнь крутится-вертится, как монетка, которую подбрасывают в воздух, чтобы определить, кому сегодня платить за ленч.
Никто не смотрит на эту сторону без крайней на то надобности, и я их понимаю. Но приходится, если голосуешь на дороге, садишься в машину, а пьяный водитель, разогнавшись до ста десяти миль в час, заводит разговор о том, что его выгоняет жена. Приходится, когда узнаешь о каком-то парне, который решает покататься по Индиане, отстреливая детей на велосипедах. Приходится, если сестра говорит тебе: «Я на минутку схожу в магазин», — а потом ее убивают во время ограбления. Приходится, если слышишь угрозу отца надвое располосовать нос матери.
Это рулетка, но выигрывает тот, кто заявляет, что все подстроено. Не имеет значения, на какие номера делать ставки, маленький белый шарик будет прыгать как считает нужным. И не долдоньте, что это безумие. Все более чем логично и нормально.
А главное, эта вторая сторона зеркала отнюдь не снаружи. Она в тебе, с самого рождения, и она растет в темноте как грибы. Назовите ее Подвальной Гадиной. Назовите термоядерным ленчем. Безумными нотками. Я воспринимаю сие как моего личного динозавра, огромного, склизкого, глупого, барахтающегося в вонючем болоте моего подсознания, которому не удается найти достаточно большую кочку, чтобы ему хватило на ней места.
Но это я, а рассказывать я вам начал о них, умненьких, мечтающих о колледже школьниках: которые, образно говоря, заходят в магазин за молоком, а попадают под вооруженный налет. О себе я ничего не сочиняю, все запротоколировано, впечатано в первые полосы. Тысяча мальчишек, продающих газеты, раструбили обо мне на тысяче углов. Мне уделили пятьдесят секунд Бринкли[7] и полторы колонки — «Таймс». И вот я стою перед вами (образно говоря) и утверждаю, что абсолютно нормален. Да, наверху одно рулеточное колесо подогнуто, но со всем остальным полный порядок, можете мне поверить.
Итак, они. Вы их понимаете? Мы должны это обсудить, не так ли?
— Вам разрешили вернуться на урок, мистер Декер?
— Да, — ответил я и достал из-за пояса револьвер. Я даже не знал, заряжен ли он, пока не прогремел выстрел. Пуля попала ей в голову. Я уверен, миссис Андервуд так и не поняла, что произошло. Она повалилась на стол, а с него сползла на пол, с застывшим вопросительным выражением на лице.
Нормален только я: я — крупье, я — тот, кто бросает шарик против движения вращающегося колеса. Парень, который ставит деньги на чет/нечет, девушка, которая ставит деньги на красное/черное… как насчет их?
Нет четкого временного термина, определяющего грань между жизнью и смертью. Чем зафиксировать границы этого перехода? Отрывом пули от среза ствола и соприкосновением с плотью? Соприкосновением с плотью и мраком? О названии и говорить не приходится. Все меряется теми же мгновениями, ничего нового никто еще не придумал.
Я застрелил ее. Она упала. В классе повисла мертвая тишина, невероятно долгая тишина, мы все подались назад, наблюдая, как белый шарик описывает круги, катится, подпрыгивает, замирает, движется вновь, с орла на решку, с красного на черное, с чета на нечет.
Я думаю, рулетка все-таки остановилась. Действительно думаю. Но иногда, в темноте, мне кажется, что все не так, что колесо вертится и вертится, а остальное мне просто привиделось.
Что должен испытывать самоубийца, бросающийся с обрыва? Я уверен, он охвачен теми же чувствами. Ему представляется, что он застыл в полете и теперь будет лететь вечно. Возможно, потому-то они и кричат до самого низа.
Глава 11
Если бы в этот самый момент кто-либо прокричал что-нибудь мелодраматическое вроде: Господи, он сейчас нас всех перестреляет! — наверное, на том бы все и закончилось. Они рванули бы к двери как бараны, а кто-нибудь из самых агрессивных, скажем, Дик Кин, хватил бы меня учебником алгебры по голове, заслужив тем самым ключ от города и звание «Гражданин года» с соответствующим вознаграждением.
Но никто не произнес ни слова. Они все сидели остолбенев, не отрывая от меня глаз, словно я пообещал им пропуск в автокино Плейсервилла на ближайшую пятницу.
Я захлопнул дверь класса, направился к большому учительскому столу, сел. Ноги меня не держали. Если б я не сел, то упал бы на пол. Мне пришлось отодвинуть ноги миссис Андервуд, чтобы просунуть свои в зазор между тумбами. Револьвер я положил на стол, закрыл ее учебник алгебры, водрузил его на стопку других, аккуратно сложенных на углу.
Вот тут-то Ирма Бейтс пронзительно закричала, словно молодой индюк, которому сворачивают шею накануне Дня благодарения. Слишком поздно. Сидящие в классе воспользовались паузой, чтобы подумать о жизни и смерти. Ее никто не поддержал, и она замолчала, пристыженная: негоже кричать во время урока, каким бы веским ни казался повод. Кто-то откашлялся. Кто-то хмыкнул. И тут же Джон Дейно — Свин выскользнул из-за стола и повалился в проход, лишившись чувств.
Остальные таращились на меня.
— Это у него от перевозбуждения, — пояснил я.
В коридоре послышались шаги. Кто-то кого-то спрашивал, не взорвалось ли чего в химической лаборатории. Кто-то ответил, что не знает, и тут же завыла пожарная тревога. Половина сидящих в классе автоматически поднялись.
— Все в порядке, — успокоил их я. — Горит всего лишь мой шкафчик. Я его и поджег. Садитесь.
Те, кто поднялся, послушно сели. Я посмотрел на Сандру Кросс. Она сидела в третьем ряду, за четвертым столом, и на ее лице не читалось испуга. Выглядела она так же, как и всегда. Сексапильной Хорошей Девочкой.
Школьники потянулись на лужайку. Я видел, как они вылезают через окна. Бельчонок, конечно, смотался. Белки не любят суеты.
Дверь распахнулась, я схватился за револьвер. В класс всунулась голова мистера Вэнса.
— Пожарная тревога, — объявил он. — Всем… Где миссис Андервуд?
— Вон, — бросил я.
Он уставился на меня. Упитанный мужчина с короткой стрижкой. Только стригли его, похоже, садовыми ножницами.
— Что? Что ты сказал?
— Вон. — Я выстрелил в него и промахнулся. Пуля расщепила дверной косяк.
— Господи, — выдохнул кто-то в среднем ряду.
Мистер Вэнс не понимал, что происходит. Не думаю, чтобы кто-нибудь понимал. Мне вспомнилась статья о последнем сильном землетрясении в Калифорнии. Речь шла о женщине, которая металась из комнаты в комнату, когда дом ходил ходуном, и кричала мужу, чтобы тот выключил вентилятор.
Мистер Вэнс решил вернуться в исходную точку:
— В здании пожар. Пожалуйста…
— У Чарли револьвер, — пробубнил Майк Гейвин, буднично так, словно сообщал прогноз погоды.
— Я думаю, вам лучше…
Он не смог договорить, поскольку вторая пуля угодила ему в горло. Кровь брызнула во все стороны, словно вода, когда бросаешь в пруд камень. Он отступил в коридор, схватился за шею и упал.