Вызовите акушерку
Часть 18 из 45 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Шум доносился из полуподвала, но никакой лестницы вниз я пока не видела. Я заглянула в первую комнату по коридору. Очевидно, это было то, что моя бабушка назвала бы «салоном», парадной гостиной, заставленной лучшей мебелью, безделушками и фарфором, с картинами, кружевом и, конечно, пианино. Такими салонами пользовались только по воскресеньям и особым случаям. Но если эта прекрасная комната и была когда-либо чьим-то «салоном», то гордая хозяйка дома разрыдалась бы от её нынешнего вида.
Около полудюжины бельевых верёвок крепились к рейке для подвеса картин сразу под карнизом красиво оштукатуренного потолка. С каждой свисало бельё. Свет проникал сквозь единственную линялую занавеску, которая, казалось, была приколочена к окну, прикрывая комнату с улицы; отдёрнуть занавеску, очевидно, не представлялось возможным. Деревянный пол был устлан всевозможным хламом: сломанные радиоприёмники, детские коляски, мебель, игрушки, штабель дров, мешок угля, остатки мотоцикла, инструменты, моторное масло, бензин… Помимо всего этого, в комнате обнаружились многочисленные жестянки из-под краски, выстроившиеся на верстаке, кисти, валики, тряпки, банки со спиртом, бутылки с растворителем, рулоны обоев, банки с засохшим клеем и ещё одна стремянка. В одном углу занавеска была подколота английской булавкой дюймов на восемнадцать, пропуская достаточно света, чтобы осветить новую швейную машинку «Зингер» на длинном столе. Выкройки, булавки, ножницы и нитки были разбросаны по всему столу, и там же – совершенно невероятно! – лежали несколько отрезов очень хорошего дорогого шёлка. Рядом со столом стоял портновский манекен. Столь же невероятным, а также единственным, что напоминало салон мой бабушки, оказался рояль, стоявший у одной из стен. Крышка клавиатуры была открыта, обнажая грязные жёлтые клавиши, местами с отбитой слоновой костью, но мои глаза были прикованы к названию производителя – «Стейнвей». Я не могла в это поверить – «Стейнвей» в такой комнате, в таком доме! Хотелось броситься его попробовать, но я искала путь в полуподвал, откуда доносился шум.
Покинув комнату, я заглянула в следующую по коридору. Там обнаружился проход в полуподвал. Спускаясь по деревянной лестнице, я топала и шумела, как только могла, – никто ведь не знал, что я зашла в дом, и я не хотела их напугать. Я громко крикнула:
– Здравствуйте!
Никакого ответа.
– Есть кто-нибудь? – бессмысленно добавила я.
Там явно кто-то был. И по-прежнему никакого ответа. Дверь внизу лестницы была приоткрыта, и мне ничего не оставалось, кроме как толкнуть её и войти.
Тут же воцарилась мёртвая тишина, и я почувствовала, как на меня воззрился десяток пар глаз. Большинство из них были широко распахнутыми невинными глазами детей, однако среди них оказались и угольно-чёрные очи красивой женщины с чёрными волосами, ниспадавшими ей на плечи тяжёлыми волнами. Она обладала прекрасной кожей – бледной, но слегка смугловатой. Точёные руки были влажными после стирального корыта, к пальцам прилипло мыло. Хотя она, очевидно, бесконечно занималась стиркой, женщина не выглядела неопрятной. Она была крупной, но не слишком. Грудь казалась упругой, бёдра – широкими, но не дряблыми. Цветастый фартук прикрывал простое платье, алая лента, стягивающая тёмные волосы, подчёркивала изысканный контраст между ними и кожей. Она была высокой, и наклон изящной головы на тонкой шее красноречиво говорил о гордой красоте испанской графини с поколениями аристократии за спиной.
Она не проронила ни слова. Дети тоже. Почувствовав себя неловко, я принялась лепетать, что я окружная акушерка, что стучала, но не получила ответа, и что хотела бы посмотреть комнаты на предмет пригодности для домашних родов. Она не ответила. Я повторила свою маленькую речь. По-прежнему молчание. Она просто смотрела на меня со спокойной сдержанностью. «Не глухая ли?» – задумалась я.
Тут двое или трое детей начали что-то говорить ей на беглом испанском. Прелестная улыбка расцвела на её губах. Шагнув ко мне, она проговорила:
– Si. Bebé[18].
Я спросила, можно ли мне увидеть спальню. Никакого ответа. Я посмотрела в сторону ребёнка, который говорил с ней, девочки лет пятнадцати. Она объяснила матери по-испански, и та ответила с любезной учтивостью, слегка наклонив изящную голову:
– Si.
Стало ясно, что миссис Кончита Уоррен не говорит по-английски. За всё время, что я её знала, единственные слова, которые я от неё слышала, не считая диалогов с детьми, были si и bebé.
Эта женщина произвела на меня неизгладимое впечатление. Даже в 1950-х этот полуподвал считался бы убогим. Его беспорядочно заполняли каменная раковина, корыто, кипящий бойлер, каток для белья, висящие повсюду одежда и пелёнки, большой стол, заставленный кружками и тарелками с остатками еды, газовая плита с грязными кастрюлями и сковородками и смесь неприятных запахов. И тем не менее эта гордая красивая женщина держала всё под контролем и внушала уважение.
Мать поговорила с девочкой, и та провела меня наверх, на второй этаж. Передняя спальня оказалась вполне приличной, с просторной двуспальной кроватью. Я проверила её – не более провисающая, чем любая другая. Подойдёт. В комнате располагались три детских кроватки, две деревянных кровати с откидными бортиками, одна люлька, два очень больших комода и маленький шкаф. Освещение было электрическим. Пол – покрыт линолеумом.
Девочка сказала:
– Мама уже всё подготовила, – и открыла ящик, полный белоснежных одёжек для младенца.
Дальше – больше. Я попросила показать уборную. Там оказалась ванная – превосходно! Всё, что я хотела увидеть.
Когда мы покидали спальню, я мимоходом заглянула в комнату напротив – дверь оказалась приоткрыта. Туда было втиснуто три двуспальных кровати, а больше никакой другой мебели.
Мы спустились на два пролёта вниз, на кухню, стуча подошвами по деревянной лестнице. Я поблагодарила миссис Уоррен, заявив, что всё более чем удовлетворительно. Она улыбнулась. Дочь перевела ей, и она сказала:
– Si.
Мне следовало осмотреть женщину, произвести сбор акушерского анамнеза, но, очевидно, я не смогла бы это сделать, раз мы не понимали друг друга, и я даже представить не могла, как попросить одного из детей такое перевести. Поэтому я решила прийти ещё раз, когда дома будет отец семейства. Я спросила мою маленькую проводницу, когда он вернётся, и она ответила: «Вечером». Попросив её передать матери, что вернусь после шести, я ушла.
В то утро у меня было ещё несколько визитов, но я постоянно возвращалась мыслями к миссис Уоррен. Она была такой необычной. В основном наши пациентки были лондонками, родившимися в том же районе, что и их родители, и бабушки с дедушками. Иностранцы были редкостью, особенно женщины. Все местные женщины жили общинной жизнью, бесконечно суя нос в дела друг друга. Но если миссис Уоррен не говорила по-английски, она не могла стать частью этого общества.
Кроме того, меня заинтриговало её тихое достоинство. Большинство женщин, которых я встречала в Ист-Энде, вели себя довольно шумно. А её латинская красота?! Средиземноморские женщины раньше стареют, особенно после родов, и обычно одеваются в чёрное с головы до пят. Но эта женщина была одета ярко, и на вид ей было не больше сорока. Возможно, яркое южное солнце старит кожу, а влажный северный воздух, напротив, сохранил.
Мне захотелось узнать о ней побольше, и я намеревалась как следует расспросить сестёр за ланчем. Ещё мне хотелось подразнить сестру Джулианну за то, что она написала «двадцать четвёртая беременность» вместо четырнадцатой.
Ланч в Ноннатус-Хаусе был главным приёмом пищи и общей трапезой сестёр и мирского персонала. Еда была простой, но хорошей. Я всегда с нетерпением его ждала, потому что всегда была голодной. Каждый день за стол усаживалось двенадцать, а то и пятнадцать человек.
После молитвы я объявила, что познакомилась с миссис Кончитой Уоррен. Сёстры её хорошо знали, хотя общаться толком не общались, ведь она не говорила по-английски. Видимо, она прожила бо́льшую часть жизни в Ист-Энде. Как же тогда вышло, что она не выучила язык? Сёстры не знали. Предположили, что у неё не было в том нужды или склонности к изучению языков или она просто была не слишком умна. В последнем предположении могла быть доля истины: я и прежде замечала, что недалёкие люди могли сойти за умных, просто ничего не говоря. На ум сразу же пришла дочь архидиакона из романов Троллопа, у ног которой валялось всё барчестерское общество и Лондон, восхваляя её красоту и восхищаясь умом, хотя на самом деле она была откровенно глупа. Она добилась этой завидной репутации, сидя на позолоченных стульях, красиво выглядя и не говоря ни слова.
– Как вообще она попала в Лондон? – поинтересовалась я. Ответ на этот вопрос сёстры знали. Очевидно, мистер Уоррен был ист-эндцем, родившимся в доках и обречённым работать там же, где его отец и дядюшки. Но, став юношей, он превратился в бунтаря, не желающего жить по шаблону. Сбежал из дома и отправился на Гражданскую войну в Испании. Вряд ли он имел хоть малейшее представление о том, что делает, ведь в 1930-х иностранные дела редко проникали в сознание рабочих. Политический идеализм мог не играть никакой роли: сражался ли он на стороне республиканцев или роялистов, было несущественно. Всё, чего он хотел, так это приключений, и война в далёкой романтической стране пришлась как нельзя кстати.
Ему повезло выжить. И он не просто выжил, но и вернулся в Лондон с красивой испанской девочкой-крестьянкой одиннадцати или двенадцати лет. Они отправились в дом его матери и, очевидно, стали жить вместе. Можно только гадать, что родственники и соседи подумали об этом шокирующем происшествии, но мать приняла сына, и он не остался один на один со сворой сплетников. В любом случае, девочку едва ли можно было отправить обратно: он забыл, откуда она родом, а она, казалось, и сама не знала. Кроме того, он её любил.
Как только стало возможно, он на ней женился. Это оказалось не так-то просто: свидетельства о рождении не было, а сама она не была уверена в своей фамилии, дате рождения и происхождении. Однако, поскольку к тому времени у неё уже было три или четыре ребёнка, она выглядела на шестнадцать и, по-видимому, была католичкой, местного священника уговорили оформить наконец столь плодотворные отношения.
Я была очарована. Вот она, настоящая романтика. Деревенская девушка! Она, конечно, была похожа не на крестьянку, а на принцессу испанского двора, разогнанного республиканцами. Храбрый англичанин спас её и увёз с собою? Вот так история! Всё казалось таким необычным, и я с нетерпением ждала вечерней встречи с мистером Уорреном.
Тут я вспомнила о детях и дерзко заявила сестре Джулианне:
– Я тут поймала вас на ошибке. Вы указали в журнале дневных вызовов двадцать четвёртую беременность, тогда как имели в виду четырнадцатую.
В глазах сестры Джулианны вспыхнул огонёк.
– О нет, – возразила она, – это не ошибка. У Кончиты Уоррен действительно родилось двадцать три ребёнка, этот двадцать четвёртый.
Я опешила. Вся эта история была настолько невероятной, что и нарочно не придумаешь.
Когда я вернулась в их дом, дверь была открыта, так что я просто вошла. Жилище буквально изобиловало молодёжью и детьми. Утром я видела только совсем малышей и девочку-подростка. Теперь школьники вернулись с уроков, старшие, по-видимому, с работы. Все они выглядели настолько счастливыми, словно попали на вечеринку. Старшие таскали младших, некоторые играли на улице, некоторые, должно быть, делали уроки. У них не возникало совершенно никаких разногласий, и за всё время, что я знала эту семью, никто не поссорился и не проявил дурного характера.
Протиснувшись мимо лестниц и колясок в коридоре, я отправилась вниз, к полуподвальной кухне. Лен Уоррен сидел на деревянном стуле у стола, со всеми удобствами куря самокрутку. Один ребёнок сидел у отца на колене, другой ползал по столу, и он подтягивал его обратно за штанишки, не давая свалиться. Парочка малышей сидела у него на ноге, и он покачивал их вверх и вниз, напевая: «Скачи, скачи, лошадка». Они умирали со смеху, так же, как и отец. Вокруг его глаз и носа от смеха разбегались морщинки. Он был старше жены, лет пятидесяти, не слишком симпатичный в общепринятом смысле, но такой искренний и открытый, такой откровенно весёлый, что, глядя на него, сердце радовалось.
Мы улыбнулись друг другу, и я сказала ему, что хотела бы осмотреть его жену и сделать записи.
– Хорошо. Кон готовит ужин, но я скажу ей, что она может оставить его на Вин.
Кончита казалась спокойной и сияющей, стоя у котла, в котором стирала утром, а теперь готовила огромное количество пасты. В те времена все пользовались медными котлами: они вмещали около двадцати галлонов[19] и ставились на ножках над газовой горелкой. Опорожнить их можно было через приделанный спереди краник. Такие котлы предназначались для стирки, и я впервые видела, чтобы в них готовили, но, думаю, другого способа накормить такую большую семью не было. Это было необычно, но весьма разумно и практично.
– Во что, Вин, возьми-ка на себя ужин, справишься, красавица? Медсестра хочет поглядеть нашу маму. Тим, подь сюды, приятель, на-ка ребёнка и держи его подальше от котла. Мы ведь не хочем никаких приключений в дому, так ведь? И Дорис, милая, подсобика-ка Вин. А я провожу маму с медсестрой наверх.
Девочки быстро переговорили с матерью по-испански, и Кончита, улыбаясь, подошла ко мне.
Мы пошли наверх, по пути Лен постоянно болтал с разными детьми:
– Живенько, Сирил, живенько. Убери-ка грузовик со ступенек, ай да молодец. Мы ж не хочем, чтоб медсестра свернула шею, так ведь?
– Молодчинка, Пит. Делай уроки. Он учёный, наш Пит. Дайте ему время, и он станет профессором, вот увидите.
– Эй, Сью, красавица моя! Поцелуешь своего папулечку, а?
Он крайне редко переставал говорить. На самом деле, я бы даже сказала, что за всё время нашего знакомства Лен Уоррен ни разу не смолк. Когда время от времени ему было нечего сказать, он свистел или пел – не выпуская тонкой самокрутки изо рта. В наши дни врачи категорически против курения в присутствии детей и беременных, но в 1950-х связи между курением и плохим самочувствием ещё не видели, и курили практически все.
Мы вошли в спальню.
– Конни, красавица, медсестра просто хочет посмотреть твой животик.
Он оправил постель, и Кончита легла. Он потянул вверх её юбку, остальное она сделала сама. Открылись растяжки на животе, но не чрезмерные. На вид это была её четвёртая беременность, но уж никак не двадцать четвёртая. Я пропальпировала матку – пять-шесть месяцев.
– Шевеления? – спросила я.
– О да, этот кроха и пинается, и извивается. Что твой футболист, особенно ночью, когда всем охота поспать.
Головка оказалась наверху, но этого следовало ожидать. Обнаружить сердцебиение плода не получилось, но раз он так пихается по ночам, то всё в порядке.
Я осмотрела всё остальное. Её грудь налилась, но осталась упругой – никаких опухолей или отклонений. Лодыжки не отекли. Выступило несколько варикозных вен, но ничего серьёзного. Пульс и кровяное давление были нормальными. Казалось, она в идеальном состоянии.
Я решила попробовать установить её срок. Полагаться только лишь на клиническое обследование ненадежно: на одном и том же сроке крупный ребёнок и маленький могут создать видимость четырех-шести недель разницы, так что для более точного определения нужны некоторые даты. Хотя, судя по семи-восьмимесячному ребёнку, спящему внизу, вряд ли у Кончиты вообще были месячные.
Я не привыкла задавать столь деликатные вопросы мужчинам. В 1950-х такие темы никогда не поднимались в «смешанных компаниях», и я почувствовала, как заливаюсь краской.
– Ах, неа, ничё такого, – ответил он.
– Пожалуйста, не могли бы вы спросить её – она могла не упоминать этого при вас.
– Можете поверить мне, медсестра, она сто лет уж не кровила.
Пришлось оставить на этом тему. Если кто и знает, так это он, рассудила я.
Я упомянула, что каждый вторник у нас работает женская консультация и пациенткам лучше бы самим приходить на осмотр. На лице Лена появилось сомнение.
– Ну, она не любит выходить, сами понимаете. Не говорит по-нашенски и всё такое. А я не хочу, чтоб она заплутала иль напугалась. К тому ж ей вон за сколькими ребятишками надо присматривать, сами понимаете.
Поняв, что не могу настаивать, я записала её на домашние предродовые осмотры.
За всё это время Кончита не сказала ни слова. Она просто улыбалась и безропотно позволяла трогать и тыкать себя, слушая, как о ней говорят на иностранном языке.
С грацией и достоинством встав с кровати, она пошла к комоду за расчёской. Расчёсанными её волосы казались ещё красивее, и я почти не заметила у неё седины. Поправив алую ленту, женщина с гордой уверенностью повернулась к мужу, который обнял её и пробормотал:
– Эт' моя Кони, моя девочка. Ох, какая ты красотка, моё сокровище.
Она довольно рассмеялась, угнездившись в его объятиях. И он обсыпал её поцелуями.
Столь неприкрытое проявление любви между мужем и женой было нехарактерно для Поплара. Какими бы ни были отношения наедине, на публике мужья всегда старались показать грубоватое безразличие, а то и непристойно подшучивали, что я находила весьма забавным, но о любви открыто не говорили. Ласковые же, нежные и любящие взгляды, которые Лен и Кончита бросали друг на друга, очень тронули меня.
Следующие четыре месяца я часто возвращалась в этот дом. Всегда по вечерам – чтобы поговорить о течении беременности с Леном. В любом случае мне нравилась его компания, болтовня, атмосфера в этой счастливой семье и хотелось узнать о них побольше, что оказалось нетрудно с учётом неуёмной говорливости Лена.
Он был маляром и обойщиком. Должно быть, хорошим: девяносто процентов его заказов поступало «с запада» – «из домов этих шишек», как он выражался. Трое или четверо старших сыновей работали вместе с отцом, и, по-видимому, он никогда не оставался без дела. При низких производственных затратах это, должно быть, приносило в семейный бюджет немало денег.
Лен отправлялся работать прямо из дома, из сарая на заднем дворе, где также держал свою тележку. Мастеровые тех времён не могли позволить себе ни фургонов, ни грузовиков. У них были тележки, обычно деревянные, часто – самодельные. Лен смастерил свою из старой детской коляски, сняв обтянутый тканью кузов и приделав к высокому пружинящему основанию удлинённую деревянную конструкцию. Получилось отлично. Пружины обеспечивали лёгкость передвижения, а огромные хорошо смазанные колёса позволяли легко толкать тележку. Отправляясь выполнять новый заказ, Лен и его сыновья загружали в неё всё необходимое и, толкая перед собой, выдвигались по адресу. Возможно, они проходили десятки миль, а то и больше, но это было частью их работы. В этом отношении малярам и обойщикам ещё повезло: работа занимала примерно неделю, и они могли оставлять свои инструменты в доме заказчика и добираться обратно на метро, доезжая до станции Олдгейт. Сантехникам, штукатурам и им подобным повезло меньше: их работа, как правило, занимала всего один день, так что вечером приходилось тащить все инструменты домой. В те дни по всему Лондону можно было увидеть рабочих, толкающих свои тележки. Им приходилось идти по проезжей части, что значительно затрудняло движение. Но водителям оставалось только воспринимать их как часть лондонского пейзажа.
Однажды я спросила Лена, призывали ли его на войну.
Около полудюжины бельевых верёвок крепились к рейке для подвеса картин сразу под карнизом красиво оштукатуренного потолка. С каждой свисало бельё. Свет проникал сквозь единственную линялую занавеску, которая, казалось, была приколочена к окну, прикрывая комнату с улицы; отдёрнуть занавеску, очевидно, не представлялось возможным. Деревянный пол был устлан всевозможным хламом: сломанные радиоприёмники, детские коляски, мебель, игрушки, штабель дров, мешок угля, остатки мотоцикла, инструменты, моторное масло, бензин… Помимо всего этого, в комнате обнаружились многочисленные жестянки из-под краски, выстроившиеся на верстаке, кисти, валики, тряпки, банки со спиртом, бутылки с растворителем, рулоны обоев, банки с засохшим клеем и ещё одна стремянка. В одном углу занавеска была подколота английской булавкой дюймов на восемнадцать, пропуская достаточно света, чтобы осветить новую швейную машинку «Зингер» на длинном столе. Выкройки, булавки, ножницы и нитки были разбросаны по всему столу, и там же – совершенно невероятно! – лежали несколько отрезов очень хорошего дорогого шёлка. Рядом со столом стоял портновский манекен. Столь же невероятным, а также единственным, что напоминало салон мой бабушки, оказался рояль, стоявший у одной из стен. Крышка клавиатуры была открыта, обнажая грязные жёлтые клавиши, местами с отбитой слоновой костью, но мои глаза были прикованы к названию производителя – «Стейнвей». Я не могла в это поверить – «Стейнвей» в такой комнате, в таком доме! Хотелось броситься его попробовать, но я искала путь в полуподвал, откуда доносился шум.
Покинув комнату, я заглянула в следующую по коридору. Там обнаружился проход в полуподвал. Спускаясь по деревянной лестнице, я топала и шумела, как только могла, – никто ведь не знал, что я зашла в дом, и я не хотела их напугать. Я громко крикнула:
– Здравствуйте!
Никакого ответа.
– Есть кто-нибудь? – бессмысленно добавила я.
Там явно кто-то был. И по-прежнему никакого ответа. Дверь внизу лестницы была приоткрыта, и мне ничего не оставалось, кроме как толкнуть её и войти.
Тут же воцарилась мёртвая тишина, и я почувствовала, как на меня воззрился десяток пар глаз. Большинство из них были широко распахнутыми невинными глазами детей, однако среди них оказались и угольно-чёрные очи красивой женщины с чёрными волосами, ниспадавшими ей на плечи тяжёлыми волнами. Она обладала прекрасной кожей – бледной, но слегка смугловатой. Точёные руки были влажными после стирального корыта, к пальцам прилипло мыло. Хотя она, очевидно, бесконечно занималась стиркой, женщина не выглядела неопрятной. Она была крупной, но не слишком. Грудь казалась упругой, бёдра – широкими, но не дряблыми. Цветастый фартук прикрывал простое платье, алая лента, стягивающая тёмные волосы, подчёркивала изысканный контраст между ними и кожей. Она была высокой, и наклон изящной головы на тонкой шее красноречиво говорил о гордой красоте испанской графини с поколениями аристократии за спиной.
Она не проронила ни слова. Дети тоже. Почувствовав себя неловко, я принялась лепетать, что я окружная акушерка, что стучала, но не получила ответа, и что хотела бы посмотреть комнаты на предмет пригодности для домашних родов. Она не ответила. Я повторила свою маленькую речь. По-прежнему молчание. Она просто смотрела на меня со спокойной сдержанностью. «Не глухая ли?» – задумалась я.
Тут двое или трое детей начали что-то говорить ей на беглом испанском. Прелестная улыбка расцвела на её губах. Шагнув ко мне, она проговорила:
– Si. Bebé[18].
Я спросила, можно ли мне увидеть спальню. Никакого ответа. Я посмотрела в сторону ребёнка, который говорил с ней, девочки лет пятнадцати. Она объяснила матери по-испански, и та ответила с любезной учтивостью, слегка наклонив изящную голову:
– Si.
Стало ясно, что миссис Кончита Уоррен не говорит по-английски. За всё время, что я её знала, единственные слова, которые я от неё слышала, не считая диалогов с детьми, были si и bebé.
Эта женщина произвела на меня неизгладимое впечатление. Даже в 1950-х этот полуподвал считался бы убогим. Его беспорядочно заполняли каменная раковина, корыто, кипящий бойлер, каток для белья, висящие повсюду одежда и пелёнки, большой стол, заставленный кружками и тарелками с остатками еды, газовая плита с грязными кастрюлями и сковородками и смесь неприятных запахов. И тем не менее эта гордая красивая женщина держала всё под контролем и внушала уважение.
Мать поговорила с девочкой, и та провела меня наверх, на второй этаж. Передняя спальня оказалась вполне приличной, с просторной двуспальной кроватью. Я проверила её – не более провисающая, чем любая другая. Подойдёт. В комнате располагались три детских кроватки, две деревянных кровати с откидными бортиками, одна люлька, два очень больших комода и маленький шкаф. Освещение было электрическим. Пол – покрыт линолеумом.
Девочка сказала:
– Мама уже всё подготовила, – и открыла ящик, полный белоснежных одёжек для младенца.
Дальше – больше. Я попросила показать уборную. Там оказалась ванная – превосходно! Всё, что я хотела увидеть.
Когда мы покидали спальню, я мимоходом заглянула в комнату напротив – дверь оказалась приоткрыта. Туда было втиснуто три двуспальных кровати, а больше никакой другой мебели.
Мы спустились на два пролёта вниз, на кухню, стуча подошвами по деревянной лестнице. Я поблагодарила миссис Уоррен, заявив, что всё более чем удовлетворительно. Она улыбнулась. Дочь перевела ей, и она сказала:
– Si.
Мне следовало осмотреть женщину, произвести сбор акушерского анамнеза, но, очевидно, я не смогла бы это сделать, раз мы не понимали друг друга, и я даже представить не могла, как попросить одного из детей такое перевести. Поэтому я решила прийти ещё раз, когда дома будет отец семейства. Я спросила мою маленькую проводницу, когда он вернётся, и она ответила: «Вечером». Попросив её передать матери, что вернусь после шести, я ушла.
В то утро у меня было ещё несколько визитов, но я постоянно возвращалась мыслями к миссис Уоррен. Она была такой необычной. В основном наши пациентки были лондонками, родившимися в том же районе, что и их родители, и бабушки с дедушками. Иностранцы были редкостью, особенно женщины. Все местные женщины жили общинной жизнью, бесконечно суя нос в дела друг друга. Но если миссис Уоррен не говорила по-английски, она не могла стать частью этого общества.
Кроме того, меня заинтриговало её тихое достоинство. Большинство женщин, которых я встречала в Ист-Энде, вели себя довольно шумно. А её латинская красота?! Средиземноморские женщины раньше стареют, особенно после родов, и обычно одеваются в чёрное с головы до пят. Но эта женщина была одета ярко, и на вид ей было не больше сорока. Возможно, яркое южное солнце старит кожу, а влажный северный воздух, напротив, сохранил.
Мне захотелось узнать о ней побольше, и я намеревалась как следует расспросить сестёр за ланчем. Ещё мне хотелось подразнить сестру Джулианну за то, что она написала «двадцать четвёртая беременность» вместо четырнадцатой.
Ланч в Ноннатус-Хаусе был главным приёмом пищи и общей трапезой сестёр и мирского персонала. Еда была простой, но хорошей. Я всегда с нетерпением его ждала, потому что всегда была голодной. Каждый день за стол усаживалось двенадцать, а то и пятнадцать человек.
После молитвы я объявила, что познакомилась с миссис Кончитой Уоррен. Сёстры её хорошо знали, хотя общаться толком не общались, ведь она не говорила по-английски. Видимо, она прожила бо́льшую часть жизни в Ист-Энде. Как же тогда вышло, что она не выучила язык? Сёстры не знали. Предположили, что у неё не было в том нужды или склонности к изучению языков или она просто была не слишком умна. В последнем предположении могла быть доля истины: я и прежде замечала, что недалёкие люди могли сойти за умных, просто ничего не говоря. На ум сразу же пришла дочь архидиакона из романов Троллопа, у ног которой валялось всё барчестерское общество и Лондон, восхваляя её красоту и восхищаясь умом, хотя на самом деле она была откровенно глупа. Она добилась этой завидной репутации, сидя на позолоченных стульях, красиво выглядя и не говоря ни слова.
– Как вообще она попала в Лондон? – поинтересовалась я. Ответ на этот вопрос сёстры знали. Очевидно, мистер Уоррен был ист-эндцем, родившимся в доках и обречённым работать там же, где его отец и дядюшки. Но, став юношей, он превратился в бунтаря, не желающего жить по шаблону. Сбежал из дома и отправился на Гражданскую войну в Испании. Вряд ли он имел хоть малейшее представление о том, что делает, ведь в 1930-х иностранные дела редко проникали в сознание рабочих. Политический идеализм мог не играть никакой роли: сражался ли он на стороне республиканцев или роялистов, было несущественно. Всё, чего он хотел, так это приключений, и война в далёкой романтической стране пришлась как нельзя кстати.
Ему повезло выжить. И он не просто выжил, но и вернулся в Лондон с красивой испанской девочкой-крестьянкой одиннадцати или двенадцати лет. Они отправились в дом его матери и, очевидно, стали жить вместе. Можно только гадать, что родственники и соседи подумали об этом шокирующем происшествии, но мать приняла сына, и он не остался один на один со сворой сплетников. В любом случае, девочку едва ли можно было отправить обратно: он забыл, откуда она родом, а она, казалось, и сама не знала. Кроме того, он её любил.
Как только стало возможно, он на ней женился. Это оказалось не так-то просто: свидетельства о рождении не было, а сама она не была уверена в своей фамилии, дате рождения и происхождении. Однако, поскольку к тому времени у неё уже было три или четыре ребёнка, она выглядела на шестнадцать и, по-видимому, была католичкой, местного священника уговорили оформить наконец столь плодотворные отношения.
Я была очарована. Вот она, настоящая романтика. Деревенская девушка! Она, конечно, была похожа не на крестьянку, а на принцессу испанского двора, разогнанного республиканцами. Храбрый англичанин спас её и увёз с собою? Вот так история! Всё казалось таким необычным, и я с нетерпением ждала вечерней встречи с мистером Уорреном.
Тут я вспомнила о детях и дерзко заявила сестре Джулианне:
– Я тут поймала вас на ошибке. Вы указали в журнале дневных вызовов двадцать четвёртую беременность, тогда как имели в виду четырнадцатую.
В глазах сестры Джулианны вспыхнул огонёк.
– О нет, – возразила она, – это не ошибка. У Кончиты Уоррен действительно родилось двадцать три ребёнка, этот двадцать четвёртый.
Я опешила. Вся эта история была настолько невероятной, что и нарочно не придумаешь.
Когда я вернулась в их дом, дверь была открыта, так что я просто вошла. Жилище буквально изобиловало молодёжью и детьми. Утром я видела только совсем малышей и девочку-подростка. Теперь школьники вернулись с уроков, старшие, по-видимому, с работы. Все они выглядели настолько счастливыми, словно попали на вечеринку. Старшие таскали младших, некоторые играли на улице, некоторые, должно быть, делали уроки. У них не возникало совершенно никаких разногласий, и за всё время, что я знала эту семью, никто не поссорился и не проявил дурного характера.
Протиснувшись мимо лестниц и колясок в коридоре, я отправилась вниз, к полуподвальной кухне. Лен Уоррен сидел на деревянном стуле у стола, со всеми удобствами куря самокрутку. Один ребёнок сидел у отца на колене, другой ползал по столу, и он подтягивал его обратно за штанишки, не давая свалиться. Парочка малышей сидела у него на ноге, и он покачивал их вверх и вниз, напевая: «Скачи, скачи, лошадка». Они умирали со смеху, так же, как и отец. Вокруг его глаз и носа от смеха разбегались морщинки. Он был старше жены, лет пятидесяти, не слишком симпатичный в общепринятом смысле, но такой искренний и открытый, такой откровенно весёлый, что, глядя на него, сердце радовалось.
Мы улыбнулись друг другу, и я сказала ему, что хотела бы осмотреть его жену и сделать записи.
– Хорошо. Кон готовит ужин, но я скажу ей, что она может оставить его на Вин.
Кончита казалась спокойной и сияющей, стоя у котла, в котором стирала утром, а теперь готовила огромное количество пасты. В те времена все пользовались медными котлами: они вмещали около двадцати галлонов[19] и ставились на ножках над газовой горелкой. Опорожнить их можно было через приделанный спереди краник. Такие котлы предназначались для стирки, и я впервые видела, чтобы в них готовили, но, думаю, другого способа накормить такую большую семью не было. Это было необычно, но весьма разумно и практично.
– Во что, Вин, возьми-ка на себя ужин, справишься, красавица? Медсестра хочет поглядеть нашу маму. Тим, подь сюды, приятель, на-ка ребёнка и держи его подальше от котла. Мы ведь не хочем никаких приключений в дому, так ведь? И Дорис, милая, подсобика-ка Вин. А я провожу маму с медсестрой наверх.
Девочки быстро переговорили с матерью по-испански, и Кончита, улыбаясь, подошла ко мне.
Мы пошли наверх, по пути Лен постоянно болтал с разными детьми:
– Живенько, Сирил, живенько. Убери-ка грузовик со ступенек, ай да молодец. Мы ж не хочем, чтоб медсестра свернула шею, так ведь?
– Молодчинка, Пит. Делай уроки. Он учёный, наш Пит. Дайте ему время, и он станет профессором, вот увидите.
– Эй, Сью, красавица моя! Поцелуешь своего папулечку, а?
Он крайне редко переставал говорить. На самом деле, я бы даже сказала, что за всё время нашего знакомства Лен Уоррен ни разу не смолк. Когда время от времени ему было нечего сказать, он свистел или пел – не выпуская тонкой самокрутки изо рта. В наши дни врачи категорически против курения в присутствии детей и беременных, но в 1950-х связи между курением и плохим самочувствием ещё не видели, и курили практически все.
Мы вошли в спальню.
– Конни, красавица, медсестра просто хочет посмотреть твой животик.
Он оправил постель, и Кончита легла. Он потянул вверх её юбку, остальное она сделала сама. Открылись растяжки на животе, но не чрезмерные. На вид это была её четвёртая беременность, но уж никак не двадцать четвёртая. Я пропальпировала матку – пять-шесть месяцев.
– Шевеления? – спросила я.
– О да, этот кроха и пинается, и извивается. Что твой футболист, особенно ночью, когда всем охота поспать.
Головка оказалась наверху, но этого следовало ожидать. Обнаружить сердцебиение плода не получилось, но раз он так пихается по ночам, то всё в порядке.
Я осмотрела всё остальное. Её грудь налилась, но осталась упругой – никаких опухолей или отклонений. Лодыжки не отекли. Выступило несколько варикозных вен, но ничего серьёзного. Пульс и кровяное давление были нормальными. Казалось, она в идеальном состоянии.
Я решила попробовать установить её срок. Полагаться только лишь на клиническое обследование ненадежно: на одном и том же сроке крупный ребёнок и маленький могут создать видимость четырех-шести недель разницы, так что для более точного определения нужны некоторые даты. Хотя, судя по семи-восьмимесячному ребёнку, спящему внизу, вряд ли у Кончиты вообще были месячные.
Я не привыкла задавать столь деликатные вопросы мужчинам. В 1950-х такие темы никогда не поднимались в «смешанных компаниях», и я почувствовала, как заливаюсь краской.
– Ах, неа, ничё такого, – ответил он.
– Пожалуйста, не могли бы вы спросить её – она могла не упоминать этого при вас.
– Можете поверить мне, медсестра, она сто лет уж не кровила.
Пришлось оставить на этом тему. Если кто и знает, так это он, рассудила я.
Я упомянула, что каждый вторник у нас работает женская консультация и пациенткам лучше бы самим приходить на осмотр. На лице Лена появилось сомнение.
– Ну, она не любит выходить, сами понимаете. Не говорит по-нашенски и всё такое. А я не хочу, чтоб она заплутала иль напугалась. К тому ж ей вон за сколькими ребятишками надо присматривать, сами понимаете.
Поняв, что не могу настаивать, я записала её на домашние предродовые осмотры.
За всё это время Кончита не сказала ни слова. Она просто улыбалась и безропотно позволяла трогать и тыкать себя, слушая, как о ней говорят на иностранном языке.
С грацией и достоинством встав с кровати, она пошла к комоду за расчёской. Расчёсанными её волосы казались ещё красивее, и я почти не заметила у неё седины. Поправив алую ленту, женщина с гордой уверенностью повернулась к мужу, который обнял её и пробормотал:
– Эт' моя Кони, моя девочка. Ох, какая ты красотка, моё сокровище.
Она довольно рассмеялась, угнездившись в его объятиях. И он обсыпал её поцелуями.
Столь неприкрытое проявление любви между мужем и женой было нехарактерно для Поплара. Какими бы ни были отношения наедине, на публике мужья всегда старались показать грубоватое безразличие, а то и непристойно подшучивали, что я находила весьма забавным, но о любви открыто не говорили. Ласковые же, нежные и любящие взгляды, которые Лен и Кончита бросали друг на друга, очень тронули меня.
Следующие четыре месяца я часто возвращалась в этот дом. Всегда по вечерам – чтобы поговорить о течении беременности с Леном. В любом случае мне нравилась его компания, болтовня, атмосфера в этой счастливой семье и хотелось узнать о них побольше, что оказалось нетрудно с учётом неуёмной говорливости Лена.
Он был маляром и обойщиком. Должно быть, хорошим: девяносто процентов его заказов поступало «с запада» – «из домов этих шишек», как он выражался. Трое или четверо старших сыновей работали вместе с отцом, и, по-видимому, он никогда не оставался без дела. При низких производственных затратах это, должно быть, приносило в семейный бюджет немало денег.
Лен отправлялся работать прямо из дома, из сарая на заднем дворе, где также держал свою тележку. Мастеровые тех времён не могли позволить себе ни фургонов, ни грузовиков. У них были тележки, обычно деревянные, часто – самодельные. Лен смастерил свою из старой детской коляски, сняв обтянутый тканью кузов и приделав к высокому пружинящему основанию удлинённую деревянную конструкцию. Получилось отлично. Пружины обеспечивали лёгкость передвижения, а огромные хорошо смазанные колёса позволяли легко толкать тележку. Отправляясь выполнять новый заказ, Лен и его сыновья загружали в неё всё необходимое и, толкая перед собой, выдвигались по адресу. Возможно, они проходили десятки миль, а то и больше, но это было частью их работы. В этом отношении малярам и обойщикам ещё повезло: работа занимала примерно неделю, и они могли оставлять свои инструменты в доме заказчика и добираться обратно на метро, доезжая до станции Олдгейт. Сантехникам, штукатурам и им подобным повезло меньше: их работа, как правило, занимала всего один день, так что вечером приходилось тащить все инструменты домой. В те дни по всему Лондону можно было увидеть рабочих, толкающих свои тележки. Им приходилось идти по проезжей части, что значительно затрудняло движение. Но водителям оставалось только воспринимать их как часть лондонского пейзажа.
Однажды я спросила Лена, призывали ли его на войну.