Вы хотите поговорить об этом?
Часть 43 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мы вместе планировали свадьбу, а теперь вместе планируем похороны, – сказала Джулия, и это стало, по ее словам, одним из самых интимных переживаний в их жизни, полным глубокой любви, сильной боли и черного юмора. Когда я спросила, каким бы она хотела видеть этот день, сначала она сказала: «Вообще, я предпочла бы не быть мертвой». Но поскольку эта идея провалилась, она не хотела, чтобы все было «слащаво» и «пышно». Ей нравилась идея «празднования жизни», что, по словам координатора, было весьма в моде, но ей не нравился смысл этой задумки.
– Бога ради, это же похороны! – сказала она. – Все люди в моей раковой группе говорят: «Я хочу, чтобы люди праздновали! Не хочу, чтобы люди грустили на моих похоронах». А я такая: «А какого хрена? Ты умер!»
– Вы хотите коснуться жизни людей, чтобы они были тронуты вашей смертью, – сказала я. – Чтобы эти люди помнили вас, хранили в памяти.
Джулия сказала, что хотела бы, чтобы люди помнили о ней подобно тому, как она вспоминает обо мне в перерывах между сессиями.
– Иногда я веду машину и начинаю паниковать по какому-то поводу, но потом словно слышу ваш голос, – объяснила она. – Я вспоминаю что-то из того, что вы сказали.
Я думаю о том, что проделываю то же с Уэнделлом – я пропускаю через себя цепочки его вопросов, его переформулирование ситуаций, его голос. Это настолько универсальное переживание, что готовность к терминации определяется отчасти по тому, всплывает ли в голове пациента голос психотерапевта, применяемый в конкретных ситуациях и, по сути, устраняющий необходимость в терапии. «Мне стало грустно, – может сказать пациент ближе к концу психотерапии, – но потом я вспомнил, то вы говорили в прошлом месяце». Мысленно я веду полноценные беседы с Уэнделлом, и Джулия делает то же самое со мной.
– Может прозвучать безумно, – говорила Джулия, – но я знаю, что буду слышать ваш голос и после смерти. Что я буду слышать его, где бы ни была.
Джулия также рассказала мне, что начала думать о загробной жизни – концепции, в которую она до конца не верила, но которую приняла «на всякий случай». Будет ли она там одна? В страхе? Все, кого она любила, еще живы: ее муж, ее родители, бабушки и дедушки, сестра, племянник и племянница. Кто составит ей компанию? А потом она поняла две вещи. Во-первых, ее не родившиеся из-за выкидышей дети тоже могут быть там, где бы это «там» ни было. Во-вторых, она поверила, что будет слышать – в каком-то несознаваемом духовном смысле – голоса тех, кого любила.
– Я бы никогда не произнесла этого, если бы не умирала, – сказала она смущенно, – но вы тоже в списке моих любимых людей. Я знаю, что вы мой психотерапевт, так что надеюсь, вы не подумаете, что это жутко. Но когда я говорю людям, что люблю своего психотерапевта, я правда имею в виду, что люблю своего психотерапевта.
За годы работы я испытывала любовь по отношению ко многим своим пациентам, но никогда не использовала эти слова с кем-то из них. Во время обучения нам говорили быть осторожнее со словами, чтобы избежать недопонимания. Есть множество способов донести до пациентов, как мы заботимся он них, не вторгаясь на опасную территорию. Сказать «Я вас люблю» – не один из них. Но Джулия сказала, что она любит меня, и я не собиралась соблюдать профессиональные приличия и увиливать от ответа.
– Я тоже вас люблю, Джулия, – сказала я ей в тот день. Она улыбнулась, потом закрыла глаза и снова задремала.
Теперь, стоя на кухне в ожидании Джулии, я думаю о том разговоре. И я знаю, что тоже буду слышать ее голос после того, как она уйдет, особенно в определенные моменты: совершая покупки в Trader Joe’s или разбирая вещи после стирки и натыкаясь на пижаму «Намасте в постели». Я храню эту футболку не для того, чтобы помнить Бойфренда, а чтобы помнить Джулию.
Я все еще ем крендельки, когда загорается зеленый огонек. Я запихиваю в рот еще один, споласкиваю руки и облегченно вздыхаю.
Джулия сегодня рано. Она жива.
51
Дорогой Майрон
Рита приносит метровую черную папку с нейлоновыми ручками. Она начала преподавать искусство в местном университете – том самом, из которого должна была выпуститься, если бы не бросила его, выйдя замуж. Сегодня она захватила свои работы, чтобы показать их студентам.
В папке лежат наброски картин, которые она продает на своем веб-сайте; эта серия основана на ее собственной жизни. Образы визуально комичны и даже мультяшны, но их тематика – сожаление, уничижение, время, секс восьмидесятилетних – хранит в себе мрачность и глубину. Она показывала мне их и раньше, но теперь достает из папки еще кое-что. Желтый блокнот.
Она не разговаривала с Майроном со времен того поцелуя, что произошло два месяца назад. На самом деле она избегала его, посещая другие занятия в спортзале, не отвечая на стук в дверь (теперь она использует глазок исключительно по назначению, а не подсматривает за «привет-семейством»), включая режим невидимки в окрестностях дома. Ей понадобилось немало времени, чтобы написать письмо, четко выверяя каждую строчку. Она говорит мне, что уже не понимает, есть ли смысл в ее словах: она в очередной раз прочитала его утром перед сессией и вообще не уверена, что должна его отправлять.
– Можно прочитать его вам, прежде чем я выставлю себя полной дурой? – спрашивает она.
– Конечно, – говорю я, и она кладет блокнот на колени.
Мне виден ее почерк – не конкретные буквы, но очертания. Чувствуется рука художника, думаю я. Великолепное письмо, идеально выведенные завитушки. Она минуту собирается с духом: делает вдох и выдох, почти начинает, снова делает вдох и выдох. Наконец, она приступает.
– «Дорогой Майрон», – читает она со страницы, потом смотрит на меня. – Это не слишком формально? Не слишком интимно? Думаете, стоило начать со «Здравствуй»? Или просто с более нейтрального «Майрон»?
– Я думаю, что если вы будете слишком переживать из-за мелочей, то можете упустить общую картину, – говорю я, и Рита корчит рожицу. Она знает, что я говорю о большем, чем просто о приветствии.
– Ладно, – говорит она, снова глядя в разлинованный блокнот. Тем не менее она берет ручку, вычеркивает слово «дорогой», делает вдох и начинает снова.
– «Майрон, – читает она. – Прошу прощения за свое непростительное поведение на парковке. Это было совершенно неуместно, и я приношу свои извинения. Я определенно задолжала объяснение – и ты его заслуживаешь. Так что сейчас я все объясню, и после этого, я уверена, между нами все будет кончено».
Должно быть, я издала какой-то звук – невольное «ммм» – потому что Рита поднимает глаза и спрашивает:
– Что? Чересчур?
– Я подумала о тюремном заключении, – говорю я. – Видимо, вы полагаете, будто Майрон придерживается той же системы наказаний.
Рита думает об этом, что-то вычеркивает, затем читает дальше.
– «Если честно, Майрон, – продолжает она, – поначалу я не знала, почему влепила тебе пощечину. Мне казалось, дело в том, что я злилась из-за того, что ты встречался с той женщиной, которая, если говорить начистоту, недостойна тебя. Что более важно – я не могла понять, почему мы вели себя, как пара, месяцами. Почему ты позволил мне неверно понять ситуацию, только чтобы избавиться от меня. Я знаю, что ты объяснился. Ты боялся романтических отношений со мной, потому что если бы дела пошли плохо, то наша дружба была бы утеряна. Ты боялся, что в случае неудачи мы будем чувствовать себя неловко, живя в одном доме – как будто не было неловко видеть тебя с женщиной, чье ржание я слышала через два этажа даже с включенным телевизором».
Рита смотрит на меня, вопросительно поднимает брови, и я качаю головой. Она что-то вычеркивает.
– «Но сейчас, Майрон, – продолжает Рита, – ты говоришь, что готов рискнуть. Ты говоришь, что я стою этого риска. И когда ты сказал это на парковке, я должна была бежать, потому что – веришь ты или нет – мне жаль тебя. Мне жаль тебя, потому что ты понятия не имеешь, какой риск берешь на себя, увлекаясь мной. Будет нечестно позволить тебе сделать это, не рассказав, кто я на самом деле».
По щеке Риты скатывается слеза, потом еще одна, и женщина лезет в боковой карман своей папки, куда она засунула несколько бумажных платков. Как всегда, коробка с салфетками стоит на расстоянии вытянутой руки от нее, и меня по-прежнему сводит с ума, что она не может просто взять их. Пару минут она плачет, затем заталкивает использованные салфетки в карман папки и снова смотрит в блокнот.
– «Ты думаешь, будто знаешь все о моем прошлом, – читает она. – Мои браки, имена и возраст моих детей, города, в которых они живут; знаешь тот факт, что я нечасто их вижу. Что ж, «нечасто» – не совсем точное слово. Стоило бы сказать, что я вообще с ними не вижусь. Почему? Потому что они ненавидят меня».
Голос Риты срывается, но она берет себя в руки и продолжает:
– «Ты не знаешь, Майрон (как не знали также мой второй и третий мужья), что их отец, мой первый муж по имени Ричард, пил. Когда он был пьян, он причинял нашим детям – моим детям – боль: иногда словами, иногда руками. Он мог обидеть их так, что я не могу даже описать это словами в этом письме. Поначалу я кричала, чтобы он прекратил, умоляла; он кричал на меня в ответ, и если он был очень пьян, то бил и меня тоже. Я не хотела, чтобы дети это видели, так что замолкала. Знаешь, что я делала вместо этого? Я уходила в другую комнату. Ты читаешь это, Майрон? Мой муж бил моих детей, а я уходила в другую комнату! И я думала о своем муже: «Ты ломаешь их навсегда, ломаешь так, что нельзя будет ничего исправить». И я знала, что тоже ломаю их, плакала и не делала ничего».
Рита так рыдает, что больше не может говорить. Она закрывает лицо ладонями, а когда успокаивается, расстегивает карман папки, достает промокшие салфетки, вытирает ими лицо, облизывает палец и переворачивает страницу блокнота.
– «Ты спросишь, почему я не вызвала полицию. Почему я не ушла и не забрала детей с собой. Тогда я говорила себе, что невозможно выжить, позаботиться о детях и получить достойную работу, не окончив колледж. Каждый день я просматривала объявления с вакансиями в газете и думала: «Я могу быть официанткой, секретарем или библиотекарем, но смогу ли я выкроить время на работу? Кто заберет детей из школы? Приготовит им обед?» Я никогда не звонила по указанным номерам, потому что правда в том – и ты должен услышать меня, Майрон – правда в том, что я не хотела даже поинтересоваться. Это так: я не хотела».
Рита смотрит на меня, как бы говоря: «Видите? Видите, какое я чудовище?» Эта часть стала откровением и для меня. Она поднимает палец – сигнал, чтобы я подождала, пока она соберется – а потом продолжает читать:
– «Я чувствовала себя так одиноко, будучи ребенком (и это не оправдание, лишь объяснение), что мысль остаться матерью-одиночкой с четырьмя детьми и работать по восемь часов каждый день на бесперспективной работе… я не могла ее вынести. Я видела, что происходит с другими разведенными женщинами, как их подвергают остракизму, словно они прокаженные, и думала: «Нет, спасибо». Я представляла, что вокруг не будет взрослых людей, с которыми я могла бы поговорить, и боялась потерять свое единственное спасение. У меня бы не было ни времени, ни ресурсов, чтобы писать картины – и я боялась, что в подобных обстоятельствах у меня возникнет искушение покончить с собой. Я оправдывала свое бездействие доводом, что депрессивная мать все же лучше, чем мертвая мать. Но есть еще одна правда, Майрон: я не хотела потерять Ричарда».
У Риты вырывается мрачный смешок, следом – слезы. Она вытирает глаза грязными салфетками.
– «Ричард… да, я ненавидела, но и любила его – точнее, ту его версию, которая не пила. Он был гениален, остроумен; как бы странно это ни звучало, я знала, что буду скучать по его компании. Кроме того, я волновалась за детей, которым бы пришлось остаться наедине с Ричардом, с учетом его пьянства и его характера. Так что я бы добивалась того, чтобы они остались со мной – а поскольку он работал целыми днями, часто задерживаясь на ужинах вне дома, он бы согласился. И сама мысль о том, что он так легко отделается, была мне отвратительна».
Рита снова облизывает палец, чтобы перевернуть страницу, но листы слипаются, и ей удается отделить одну страницу от остальных не с первой попытки.
– «Однажды, в приступе смелости, я сказала ему, что ухожу. Это была правда, Майрон, а не пустая угроза. Я решила, что с меня хватит. Я сказала ему, и Ричард посмотрел на меня, поначалу удивившись, как мне кажется. Но потом на его лице появилась улыбка – самая злобная улыбка из всех, что я видела, и он медленно, четко сказал голосом, который я могу описать разве что как рычание: «Если ты уйдешь, ты не получишь ничего. Дети не получат ничего. Так что милости прошу, Рита. Уходи!» А потом он рассмеялся, и в его смехе было столько яда, и я четко поняла, что это была глупая затея. Я поняла, что останусь. Но чтобы остаться, чтобы жить так, я врала себе самыми разными способами. Я говорила себе, что это прекратится. Что Ричард перестанет пить. И иногда так и было – по крайней мере, на какое-то время. Но потом я находила его тайники, бутылки, выглядывающие из-за книг по юриспруденции на полках, завернутые в одеяла на шкафах детей. И мы возвращались в ад.
Я представляю, о чем ты сейчас думаешь. Что я ищу оправдания. Что я изображаю из себя жертву. Это правда. Но еще я много думала о том, как человек может быть одним или другим – в одно и то же время. Я думала о том, как сильно любила своих детей, несмотря на то, что позволяла с ними делать; как Ричард, думаю, тоже их любил. Я думала о том, как он может издеваться над нами – и одновременно любить нас, смеяться и помогать детям с домашними заданиями, тренировать их перед играми Младшей Лиги и давать им мудрые советы во время ссор с друзьями. Я думала о том, как Ричард говорил, что изменится, как он хотел измениться и как не менялся – по крайней мере, ненадолго. Как, несмотря на это, ничего из того, что он говорил, не было ложью.
Когда я, наконец, ушла, Ричард плакал. Я никогда раньше не видела его слез. Он умолял меня остаться. Но я видела, что мои дети – уже подростки или почти подростки – обратились к наркотикам и самовредительству, желая умереть, как и я. Мой сын чуть не умер от передозировки – и что-то щелкнуло во мне; я сказала: «Хватит». Ничто – ни бедность, ни отказ от рисования, ни страх остаться одной до конца жизни – ничто не смогло остановить меня от того, чтобы забрать детей и уехать. На следующее утро после того, как я сказала Ричарду, что ухожу, я сняла деньги с нашего банковского счета, устроилась на работу и сняла двухкомнатную квартиру (одна комната для меня и дочери, другая – для мальчиков). И мы уехали.
Но было слишком поздно. Дети были в раздрае. Они ненавидели меня и, что странно, хотели вернуться к Ричарду. Когда мы ушли, Ричард стал вести себя лучше, чем когда бы то ни было, и поддерживал их финансово. Он мог появиться в колледже дочери и накормить ее и ее друзей дорогим обедом. И вскоре дети стали вспоминать его иначе – особенно младшие, которые скучали по играм с ним. Младшие умоляли остаться с ним. А я чувствовала себя виноватой за то, что ушла. Я сомневалась. Было ли это правильным решением?»
Рита останавливается.
– Погодите, – говорит она мне, – я потеряла нужное место.
Она переворачивает несколько страниц, потом находит и продолжает.
– «И так, Майрон, – читает она, – в конце концов дети полностью вычеркнули меня из своей жизни. После моего второго развода они говорили, что совершенно меня не уважают. Они поддерживали связь с Ричардом, и он посылал им деньги, но когда он умер, его вторая жена каким-то образом получила все его деньги – и дети разозлились. Они были просто в ярости! Внезапно они более четко вспомнили, что он делал с ним, но они злились не только на него. Они по-прежнему злились на меня – за то, что я это допустила. Они перестали со мной общаться, и я слышала о них только тогда, когда они были в беде. Моя дочь была в абьюзивных отношениях, и ей нужны были деньги, чтобы уйти, но она не рассказала мне никаких подробностей. «Просто пришли мне денег», сказала она, и я так и сделала. Я отправила ей деньги, чтобы она могла снять квартиру и купить еды. Конечно же, она не ушла; насколько я знаю, она все еще с тем же мужчиной. Потом моему сыну нужны были деньги на реабилитационный центр, но он не позволил мне навестить его».
Рита бросает взгляд на часы.
– Я заканчиваю, – говорит она.
Я киваю.
– «Я лгала и о других вещах, Майрон. Я сказала, что не могу быть твоим партнером по бриджу, потому что плохо играю, но на самом деле я отличный игрок. Я отклонила твое предложение, потому что мне показалось, что в какой-то момент это поставит меня в ситуацию, когда придется рассказать все это. Что если мы поедем на турнир в город, где живет кто-то из моих детей, и ты спросишь меня, почему мы не идем к ним в гости, то мне придется что-то придумывать: говорить, что они в отъезде, или болеют, или еще что-нибудь. Но это бы не срабатывало раз за разом. Ты бы начал что-то подозревать, рано или поздно, я уверена, сложил бы два и два и понял, что что-то пошло не так. Понял, что женщина, с которой ты встречаешься – не та, за кого себя выдает».
Голос Риты дрожит, а затем срывается, когда она пытается прочесть последние предложения.
– «Вот какая я, Майрон, – читает она так тихо, что я едва слышу ее. – Вот та женщина, которую ты целовал на парковке спортклуба».
Рита смотрит на письмо, а я поражаюсь, насколько четко она изложила все противоречия своей истории. Когда она в первый раз пришла ко мне, то упомянула, что я напоминаю ей дочь, по которой она очень скучает. Ее дочь, сказала она, как-то упоминала, что хочет стать психологом, даже была волонтером в одном центре, но потом сбилась с пути, сметенная нестабильными отношениями.
Я не сказала Рите, что в какой-то мере она напоминала мне мою мать. Не то чтобы взрослые годы моей матери хоть как-то напоминали жизнь Риты. Мои родители жили в долгом, стабильном и наполненном любовью браке, а мой отец был добрейшим из мужей. Общим было то, что и у Риты, и у моей мамы было трудное, одинокое детство. Отец моей матери умер, когда ей было всего девять лет; ее мать, в свою очередь, делала все возможное, чтобы поднять их с сестрой, но моя мама страдала. И ее страдания повлияли на то, как она общалась с собственными детьми.
Так что, как и дети Риты, я прошла через тот период, когда совсем не общалась с матерью. И хотя это уже давно прошло, когда я сижу с Ритой и слушаю ее историю, мне хочется плакать – не от своей боли, а от боли своей матери. За все время, что я размышляла о наших отношениях сквозь года, я никогда не понимала ее жизнь так ясно, как сейчас. Я думаю, что каждому взрослому должна быть дана возможность услышать родителей – не собственных: полностью открытых, уязвимых, чтобы они изложили свою версию событий. Потому что, узнав подобное, вы не сможете поделать ничего, кроме как прийти к новому пониманию жизни своих родителей, какой бы ни была ситуация.
Когда Рита читала письмо, я не просто слушала ее слова – я еще и наблюдала за языком ее тела, видя, как она временами сжималась; как ее руки иногда начинали дрожать, губы сжимались, ноги тряслись, а голос срывался; как она покачивалась, делая паузу. Я смотрю на ее тело – и сейчас, каким бы грустным оно ни казалось, оно выглядит если не успокоившимся, то в одном из своих самых расслабленных состояний. Она откидывается на диване, приходит в себя после напряженного чтения.
А потом случается нечто потрясающее.
Она тянется к коробке с салфетками с моей стороны стола и берет одну. Чистую, свежую салфетку! Она разворачивает ее, сморкается, потом берет еще одну и снова сморкается. Я еле сдерживаюсь, чтобы не разразиться аплодисментами.
– И как вы думаете, – говорит она, – мне надо отправить это?
Я представляю, как Майрон читает письмо Риты. Интересно, как он отреагирует, будучи отцом и дедом, человеком, женатым на Мирне, которая, скорее всего, была совершенно другой матерью для их счастливо выросших детей? Примет ли он Риту такой, какая она есть, полностью? Или это будет чересчур – информация, с которой он не сможет справиться?
– Рита, – говорю я. – Это решение, принять которое можете только вы. Но мне любопытно: это письмо для Майрона или для ваших детей?
Рита замолкает на секунду, глядя в потолок. Потом снова смотрит на меня, кивает, но ничего не говорит, потому что мы обе знаем ответ: оба варианта верны.
52
Матери
– Бога ради, это же похороны! – сказала она. – Все люди в моей раковой группе говорят: «Я хочу, чтобы люди праздновали! Не хочу, чтобы люди грустили на моих похоронах». А я такая: «А какого хрена? Ты умер!»
– Вы хотите коснуться жизни людей, чтобы они были тронуты вашей смертью, – сказала я. – Чтобы эти люди помнили вас, хранили в памяти.
Джулия сказала, что хотела бы, чтобы люди помнили о ней подобно тому, как она вспоминает обо мне в перерывах между сессиями.
– Иногда я веду машину и начинаю паниковать по какому-то поводу, но потом словно слышу ваш голос, – объяснила она. – Я вспоминаю что-то из того, что вы сказали.
Я думаю о том, что проделываю то же с Уэнделлом – я пропускаю через себя цепочки его вопросов, его переформулирование ситуаций, его голос. Это настолько универсальное переживание, что готовность к терминации определяется отчасти по тому, всплывает ли в голове пациента голос психотерапевта, применяемый в конкретных ситуациях и, по сути, устраняющий необходимость в терапии. «Мне стало грустно, – может сказать пациент ближе к концу психотерапии, – но потом я вспомнил, то вы говорили в прошлом месяце». Мысленно я веду полноценные беседы с Уэнделлом, и Джулия делает то же самое со мной.
– Может прозвучать безумно, – говорила Джулия, – но я знаю, что буду слышать ваш голос и после смерти. Что я буду слышать его, где бы ни была.
Джулия также рассказала мне, что начала думать о загробной жизни – концепции, в которую она до конца не верила, но которую приняла «на всякий случай». Будет ли она там одна? В страхе? Все, кого она любила, еще живы: ее муж, ее родители, бабушки и дедушки, сестра, племянник и племянница. Кто составит ей компанию? А потом она поняла две вещи. Во-первых, ее не родившиеся из-за выкидышей дети тоже могут быть там, где бы это «там» ни было. Во-вторых, она поверила, что будет слышать – в каком-то несознаваемом духовном смысле – голоса тех, кого любила.
– Я бы никогда не произнесла этого, если бы не умирала, – сказала она смущенно, – но вы тоже в списке моих любимых людей. Я знаю, что вы мой психотерапевт, так что надеюсь, вы не подумаете, что это жутко. Но когда я говорю людям, что люблю своего психотерапевта, я правда имею в виду, что люблю своего психотерапевта.
За годы работы я испытывала любовь по отношению ко многим своим пациентам, но никогда не использовала эти слова с кем-то из них. Во время обучения нам говорили быть осторожнее со словами, чтобы избежать недопонимания. Есть множество способов донести до пациентов, как мы заботимся он них, не вторгаясь на опасную территорию. Сказать «Я вас люблю» – не один из них. Но Джулия сказала, что она любит меня, и я не собиралась соблюдать профессиональные приличия и увиливать от ответа.
– Я тоже вас люблю, Джулия, – сказала я ей в тот день. Она улыбнулась, потом закрыла глаза и снова задремала.
Теперь, стоя на кухне в ожидании Джулии, я думаю о том разговоре. И я знаю, что тоже буду слышать ее голос после того, как она уйдет, особенно в определенные моменты: совершая покупки в Trader Joe’s или разбирая вещи после стирки и натыкаясь на пижаму «Намасте в постели». Я храню эту футболку не для того, чтобы помнить Бойфренда, а чтобы помнить Джулию.
Я все еще ем крендельки, когда загорается зеленый огонек. Я запихиваю в рот еще один, споласкиваю руки и облегченно вздыхаю.
Джулия сегодня рано. Она жива.
51
Дорогой Майрон
Рита приносит метровую черную папку с нейлоновыми ручками. Она начала преподавать искусство в местном университете – том самом, из которого должна была выпуститься, если бы не бросила его, выйдя замуж. Сегодня она захватила свои работы, чтобы показать их студентам.
В папке лежат наброски картин, которые она продает на своем веб-сайте; эта серия основана на ее собственной жизни. Образы визуально комичны и даже мультяшны, но их тематика – сожаление, уничижение, время, секс восьмидесятилетних – хранит в себе мрачность и глубину. Она показывала мне их и раньше, но теперь достает из папки еще кое-что. Желтый блокнот.
Она не разговаривала с Майроном со времен того поцелуя, что произошло два месяца назад. На самом деле она избегала его, посещая другие занятия в спортзале, не отвечая на стук в дверь (теперь она использует глазок исключительно по назначению, а не подсматривает за «привет-семейством»), включая режим невидимки в окрестностях дома. Ей понадобилось немало времени, чтобы написать письмо, четко выверяя каждую строчку. Она говорит мне, что уже не понимает, есть ли смысл в ее словах: она в очередной раз прочитала его утром перед сессией и вообще не уверена, что должна его отправлять.
– Можно прочитать его вам, прежде чем я выставлю себя полной дурой? – спрашивает она.
– Конечно, – говорю я, и она кладет блокнот на колени.
Мне виден ее почерк – не конкретные буквы, но очертания. Чувствуется рука художника, думаю я. Великолепное письмо, идеально выведенные завитушки. Она минуту собирается с духом: делает вдох и выдох, почти начинает, снова делает вдох и выдох. Наконец, она приступает.
– «Дорогой Майрон», – читает она со страницы, потом смотрит на меня. – Это не слишком формально? Не слишком интимно? Думаете, стоило начать со «Здравствуй»? Или просто с более нейтрального «Майрон»?
– Я думаю, что если вы будете слишком переживать из-за мелочей, то можете упустить общую картину, – говорю я, и Рита корчит рожицу. Она знает, что я говорю о большем, чем просто о приветствии.
– Ладно, – говорит она, снова глядя в разлинованный блокнот. Тем не менее она берет ручку, вычеркивает слово «дорогой», делает вдох и начинает снова.
– «Майрон, – читает она. – Прошу прощения за свое непростительное поведение на парковке. Это было совершенно неуместно, и я приношу свои извинения. Я определенно задолжала объяснение – и ты его заслуживаешь. Так что сейчас я все объясню, и после этого, я уверена, между нами все будет кончено».
Должно быть, я издала какой-то звук – невольное «ммм» – потому что Рита поднимает глаза и спрашивает:
– Что? Чересчур?
– Я подумала о тюремном заключении, – говорю я. – Видимо, вы полагаете, будто Майрон придерживается той же системы наказаний.
Рита думает об этом, что-то вычеркивает, затем читает дальше.
– «Если честно, Майрон, – продолжает она, – поначалу я не знала, почему влепила тебе пощечину. Мне казалось, дело в том, что я злилась из-за того, что ты встречался с той женщиной, которая, если говорить начистоту, недостойна тебя. Что более важно – я не могла понять, почему мы вели себя, как пара, месяцами. Почему ты позволил мне неверно понять ситуацию, только чтобы избавиться от меня. Я знаю, что ты объяснился. Ты боялся романтических отношений со мной, потому что если бы дела пошли плохо, то наша дружба была бы утеряна. Ты боялся, что в случае неудачи мы будем чувствовать себя неловко, живя в одном доме – как будто не было неловко видеть тебя с женщиной, чье ржание я слышала через два этажа даже с включенным телевизором».
Рита смотрит на меня, вопросительно поднимает брови, и я качаю головой. Она что-то вычеркивает.
– «Но сейчас, Майрон, – продолжает Рита, – ты говоришь, что готов рискнуть. Ты говоришь, что я стою этого риска. И когда ты сказал это на парковке, я должна была бежать, потому что – веришь ты или нет – мне жаль тебя. Мне жаль тебя, потому что ты понятия не имеешь, какой риск берешь на себя, увлекаясь мной. Будет нечестно позволить тебе сделать это, не рассказав, кто я на самом деле».
По щеке Риты скатывается слеза, потом еще одна, и женщина лезет в боковой карман своей папки, куда она засунула несколько бумажных платков. Как всегда, коробка с салфетками стоит на расстоянии вытянутой руки от нее, и меня по-прежнему сводит с ума, что она не может просто взять их. Пару минут она плачет, затем заталкивает использованные салфетки в карман папки и снова смотрит в блокнот.
– «Ты думаешь, будто знаешь все о моем прошлом, – читает она. – Мои браки, имена и возраст моих детей, города, в которых они живут; знаешь тот факт, что я нечасто их вижу. Что ж, «нечасто» – не совсем точное слово. Стоило бы сказать, что я вообще с ними не вижусь. Почему? Потому что они ненавидят меня».
Голос Риты срывается, но она берет себя в руки и продолжает:
– «Ты не знаешь, Майрон (как не знали также мой второй и третий мужья), что их отец, мой первый муж по имени Ричард, пил. Когда он был пьян, он причинял нашим детям – моим детям – боль: иногда словами, иногда руками. Он мог обидеть их так, что я не могу даже описать это словами в этом письме. Поначалу я кричала, чтобы он прекратил, умоляла; он кричал на меня в ответ, и если он был очень пьян, то бил и меня тоже. Я не хотела, чтобы дети это видели, так что замолкала. Знаешь, что я делала вместо этого? Я уходила в другую комнату. Ты читаешь это, Майрон? Мой муж бил моих детей, а я уходила в другую комнату! И я думала о своем муже: «Ты ломаешь их навсегда, ломаешь так, что нельзя будет ничего исправить». И я знала, что тоже ломаю их, плакала и не делала ничего».
Рита так рыдает, что больше не может говорить. Она закрывает лицо ладонями, а когда успокаивается, расстегивает карман папки, достает промокшие салфетки, вытирает ими лицо, облизывает палец и переворачивает страницу блокнота.
– «Ты спросишь, почему я не вызвала полицию. Почему я не ушла и не забрала детей с собой. Тогда я говорила себе, что невозможно выжить, позаботиться о детях и получить достойную работу, не окончив колледж. Каждый день я просматривала объявления с вакансиями в газете и думала: «Я могу быть официанткой, секретарем или библиотекарем, но смогу ли я выкроить время на работу? Кто заберет детей из школы? Приготовит им обед?» Я никогда не звонила по указанным номерам, потому что правда в том – и ты должен услышать меня, Майрон – правда в том, что я не хотела даже поинтересоваться. Это так: я не хотела».
Рита смотрит на меня, как бы говоря: «Видите? Видите, какое я чудовище?» Эта часть стала откровением и для меня. Она поднимает палец – сигнал, чтобы я подождала, пока она соберется – а потом продолжает читать:
– «Я чувствовала себя так одиноко, будучи ребенком (и это не оправдание, лишь объяснение), что мысль остаться матерью-одиночкой с четырьмя детьми и работать по восемь часов каждый день на бесперспективной работе… я не могла ее вынести. Я видела, что происходит с другими разведенными женщинами, как их подвергают остракизму, словно они прокаженные, и думала: «Нет, спасибо». Я представляла, что вокруг не будет взрослых людей, с которыми я могла бы поговорить, и боялась потерять свое единственное спасение. У меня бы не было ни времени, ни ресурсов, чтобы писать картины – и я боялась, что в подобных обстоятельствах у меня возникнет искушение покончить с собой. Я оправдывала свое бездействие доводом, что депрессивная мать все же лучше, чем мертвая мать. Но есть еще одна правда, Майрон: я не хотела потерять Ричарда».
У Риты вырывается мрачный смешок, следом – слезы. Она вытирает глаза грязными салфетками.
– «Ричард… да, я ненавидела, но и любила его – точнее, ту его версию, которая не пила. Он был гениален, остроумен; как бы странно это ни звучало, я знала, что буду скучать по его компании. Кроме того, я волновалась за детей, которым бы пришлось остаться наедине с Ричардом, с учетом его пьянства и его характера. Так что я бы добивалась того, чтобы они остались со мной – а поскольку он работал целыми днями, часто задерживаясь на ужинах вне дома, он бы согласился. И сама мысль о том, что он так легко отделается, была мне отвратительна».
Рита снова облизывает палец, чтобы перевернуть страницу, но листы слипаются, и ей удается отделить одну страницу от остальных не с первой попытки.
– «Однажды, в приступе смелости, я сказала ему, что ухожу. Это была правда, Майрон, а не пустая угроза. Я решила, что с меня хватит. Я сказала ему, и Ричард посмотрел на меня, поначалу удивившись, как мне кажется. Но потом на его лице появилась улыбка – самая злобная улыбка из всех, что я видела, и он медленно, четко сказал голосом, который я могу описать разве что как рычание: «Если ты уйдешь, ты не получишь ничего. Дети не получат ничего. Так что милости прошу, Рита. Уходи!» А потом он рассмеялся, и в его смехе было столько яда, и я четко поняла, что это была глупая затея. Я поняла, что останусь. Но чтобы остаться, чтобы жить так, я врала себе самыми разными способами. Я говорила себе, что это прекратится. Что Ричард перестанет пить. И иногда так и было – по крайней мере, на какое-то время. Но потом я находила его тайники, бутылки, выглядывающие из-за книг по юриспруденции на полках, завернутые в одеяла на шкафах детей. И мы возвращались в ад.
Я представляю, о чем ты сейчас думаешь. Что я ищу оправдания. Что я изображаю из себя жертву. Это правда. Но еще я много думала о том, как человек может быть одним или другим – в одно и то же время. Я думала о том, как сильно любила своих детей, несмотря на то, что позволяла с ними делать; как Ричард, думаю, тоже их любил. Я думала о том, как он может издеваться над нами – и одновременно любить нас, смеяться и помогать детям с домашними заданиями, тренировать их перед играми Младшей Лиги и давать им мудрые советы во время ссор с друзьями. Я думала о том, как Ричард говорил, что изменится, как он хотел измениться и как не менялся – по крайней мере, ненадолго. Как, несмотря на это, ничего из того, что он говорил, не было ложью.
Когда я, наконец, ушла, Ричард плакал. Я никогда раньше не видела его слез. Он умолял меня остаться. Но я видела, что мои дети – уже подростки или почти подростки – обратились к наркотикам и самовредительству, желая умереть, как и я. Мой сын чуть не умер от передозировки – и что-то щелкнуло во мне; я сказала: «Хватит». Ничто – ни бедность, ни отказ от рисования, ни страх остаться одной до конца жизни – ничто не смогло остановить меня от того, чтобы забрать детей и уехать. На следующее утро после того, как я сказала Ричарду, что ухожу, я сняла деньги с нашего банковского счета, устроилась на работу и сняла двухкомнатную квартиру (одна комната для меня и дочери, другая – для мальчиков). И мы уехали.
Но было слишком поздно. Дети были в раздрае. Они ненавидели меня и, что странно, хотели вернуться к Ричарду. Когда мы ушли, Ричард стал вести себя лучше, чем когда бы то ни было, и поддерживал их финансово. Он мог появиться в колледже дочери и накормить ее и ее друзей дорогим обедом. И вскоре дети стали вспоминать его иначе – особенно младшие, которые скучали по играм с ним. Младшие умоляли остаться с ним. А я чувствовала себя виноватой за то, что ушла. Я сомневалась. Было ли это правильным решением?»
Рита останавливается.
– Погодите, – говорит она мне, – я потеряла нужное место.
Она переворачивает несколько страниц, потом находит и продолжает.
– «И так, Майрон, – читает она, – в конце концов дети полностью вычеркнули меня из своей жизни. После моего второго развода они говорили, что совершенно меня не уважают. Они поддерживали связь с Ричардом, и он посылал им деньги, но когда он умер, его вторая жена каким-то образом получила все его деньги – и дети разозлились. Они были просто в ярости! Внезапно они более четко вспомнили, что он делал с ним, но они злились не только на него. Они по-прежнему злились на меня – за то, что я это допустила. Они перестали со мной общаться, и я слышала о них только тогда, когда они были в беде. Моя дочь была в абьюзивных отношениях, и ей нужны были деньги, чтобы уйти, но она не рассказала мне никаких подробностей. «Просто пришли мне денег», сказала она, и я так и сделала. Я отправила ей деньги, чтобы она могла снять квартиру и купить еды. Конечно же, она не ушла; насколько я знаю, она все еще с тем же мужчиной. Потом моему сыну нужны были деньги на реабилитационный центр, но он не позволил мне навестить его».
Рита бросает взгляд на часы.
– Я заканчиваю, – говорит она.
Я киваю.
– «Я лгала и о других вещах, Майрон. Я сказала, что не могу быть твоим партнером по бриджу, потому что плохо играю, но на самом деле я отличный игрок. Я отклонила твое предложение, потому что мне показалось, что в какой-то момент это поставит меня в ситуацию, когда придется рассказать все это. Что если мы поедем на турнир в город, где живет кто-то из моих детей, и ты спросишь меня, почему мы не идем к ним в гости, то мне придется что-то придумывать: говорить, что они в отъезде, или болеют, или еще что-нибудь. Но это бы не срабатывало раз за разом. Ты бы начал что-то подозревать, рано или поздно, я уверена, сложил бы два и два и понял, что что-то пошло не так. Понял, что женщина, с которой ты встречаешься – не та, за кого себя выдает».
Голос Риты дрожит, а затем срывается, когда она пытается прочесть последние предложения.
– «Вот какая я, Майрон, – читает она так тихо, что я едва слышу ее. – Вот та женщина, которую ты целовал на парковке спортклуба».
Рита смотрит на письмо, а я поражаюсь, насколько четко она изложила все противоречия своей истории. Когда она в первый раз пришла ко мне, то упомянула, что я напоминаю ей дочь, по которой она очень скучает. Ее дочь, сказала она, как-то упоминала, что хочет стать психологом, даже была волонтером в одном центре, но потом сбилась с пути, сметенная нестабильными отношениями.
Я не сказала Рите, что в какой-то мере она напоминала мне мою мать. Не то чтобы взрослые годы моей матери хоть как-то напоминали жизнь Риты. Мои родители жили в долгом, стабильном и наполненном любовью браке, а мой отец был добрейшим из мужей. Общим было то, что и у Риты, и у моей мамы было трудное, одинокое детство. Отец моей матери умер, когда ей было всего девять лет; ее мать, в свою очередь, делала все возможное, чтобы поднять их с сестрой, но моя мама страдала. И ее страдания повлияли на то, как она общалась с собственными детьми.
Так что, как и дети Риты, я прошла через тот период, когда совсем не общалась с матерью. И хотя это уже давно прошло, когда я сижу с Ритой и слушаю ее историю, мне хочется плакать – не от своей боли, а от боли своей матери. За все время, что я размышляла о наших отношениях сквозь года, я никогда не понимала ее жизнь так ясно, как сейчас. Я думаю, что каждому взрослому должна быть дана возможность услышать родителей – не собственных: полностью открытых, уязвимых, чтобы они изложили свою версию событий. Потому что, узнав подобное, вы не сможете поделать ничего, кроме как прийти к новому пониманию жизни своих родителей, какой бы ни была ситуация.
Когда Рита читала письмо, я не просто слушала ее слова – я еще и наблюдала за языком ее тела, видя, как она временами сжималась; как ее руки иногда начинали дрожать, губы сжимались, ноги тряслись, а голос срывался; как она покачивалась, делая паузу. Я смотрю на ее тело – и сейчас, каким бы грустным оно ни казалось, оно выглядит если не успокоившимся, то в одном из своих самых расслабленных состояний. Она откидывается на диване, приходит в себя после напряженного чтения.
А потом случается нечто потрясающее.
Она тянется к коробке с салфетками с моей стороны стола и берет одну. Чистую, свежую салфетку! Она разворачивает ее, сморкается, потом берет еще одну и снова сморкается. Я еле сдерживаюсь, чтобы не разразиться аплодисментами.
– И как вы думаете, – говорит она, – мне надо отправить это?
Я представляю, как Майрон читает письмо Риты. Интересно, как он отреагирует, будучи отцом и дедом, человеком, женатым на Мирне, которая, скорее всего, была совершенно другой матерью для их счастливо выросших детей? Примет ли он Риту такой, какая она есть, полностью? Или это будет чересчур – информация, с которой он не сможет справиться?
– Рита, – говорю я. – Это решение, принять которое можете только вы. Но мне любопытно: это письмо для Майрона или для ваших детей?
Рита замолкает на секунду, глядя в потолок. Потом снова смотрит на меня, кивает, но ничего не говорит, потому что мы обе знаем ответ: оба варианта верны.
52
Матери