Вы хотите поговорить об этом?
Часть 13 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Расстройства личности же лежат вне осознания. Люди-«пограничники» до смерти боятся быть отвергнутыми, но если для одних это означает легкую тревожность, когда партнер не сразу отвечает на сообщение, другие делают выбор в пользу жестоких, проблемных отношений, лишь бы не быть в одиночестве. Или возьмем нарцисса. Кто не знает человека, идеального по целому ряду критериев: он амбициозный, харизматичный, остроумный, но опасно эгоцентричный?
Самое важное: иметь признаки расстройства личности – не значит соответствовать всем критериям официального диагноза. Время от времени – в суматошный или просто плохой день, когда нервы на пределе, – кто угодно проявляет в себе черты того или иного расстройства личности, потому что каждое из них кроется в корнях вполне адекватной человеческой потребности в самосохранении, принятии и безопасности. (Если вы думаете, что к вам это не относится, спросите супруга или лучшего друга.) Другими словами, я не только все время стараюсь увидеть всего человека за его «снимком», но еще и пытаюсь разглядеть эмоции и внутреннюю борьбу за пятизначным кодом заболевания, который я вношу в форму для страховой компании. Если я уделяю этому коду слишком много внимания, то начинаю рассматривать через эту призму каждый аспект психотерапии, что противоречит налаживанию нормальных отношений с уникальной личностью, сидящей напротив. Джон может быть нарциссом, но он также просто… Джон. Который может быть заносчивым и, говоря немедицинскими терминами, чертовски невыносимым.
Но при этом.
Диагноз может быть полезным. Например, я знаю, что требовательные, придирчивые и злые люди склонны страдать от сильного одиночества. Я знаю, что люди, которые ведут себя таким образом, одновременно хотят быть на виду и боятся этого. Я думаю, что для Джона уязвимость – это что-то жалкое и постыдное, и полагаю, что он как-то уловил сигнал, что не нужно показывать свою «слабость», в шесть лет, когда умерла его мать. Если он проводит какое-то время наедине со своими эмоциями, они, скорее всего, обескураживают его, поэтому он защищается от окружающих злостью, насмешкой или критиканством. Вот почему пациенты вроде Джона особенно сложные: они мастера доводить вас до кондрашки – исключительно ради того, чтобы защитить себя.
Моя работа – помочь нам обоим понять, от каких чувств он прячется. Он прячется за стенами крепости и рвами, но я знаю, что какая-то его часть зовет на помощь из башни, в надежде на спасение, – правда, я еще не поняла, от чего. И я буду использовать свои знания о диагнозе, не ограничиваясь им, чтобы помочь Джону увидеть, что его способ взаимодействия с миром может создавать больше проблем, чем так называемые «идиоты» вокруг.
– Огонек загорелся.
Мы с Джоном обсуждаем его раздражение, связанное с моими вопросами о его детстве, когда он говорит, что зеленая лампочка на стене около двери, соединенная с кнопкой в комнате ожидания, засветилась. Я смотрю на огонек, потом на часы. Прошло всего пять минут от часа, так что я вычисляю, что мой следующий пациент пришел неожиданно рано.
– Загорелся, – подтверждаю я, пытаясь понять, пытается ли Джон просто сменить тему, или он испытывает какие-то эмоции по поводу того, что он не единственный мой пациент. Многие тайно мечтают стать единственным пациентом у своего психотерапевта. Или хотя бы любимым – самым забавным, занимательным и, главное, избранным.
– Можете открыть? – говорит Джон, кивая подбородком на огонек. – Это мой обед.
Я не очень понимаю, о чем он.
– Ваш обед?
– Там парень из доставки еды. Вы запретили пользоваться телефоном, так что я сказал просто нажать на кнопку. Я не успел пообедать, а сейчас есть свободный час – в смысле, пятьдесят минут. Мне надо поесть.
Я в шоке. Люди обычно не едят во время психотерапии, но даже если едят, то говорят что-то соответствующее вроде «Ничего, если я сегодня поем здесь?». И берут еду с собой. Даже мой пациент с гипогликемией принес еду в кабинет лишь однажды – и только для того, чтобы не впасть в кому.
– Не переживайте, – говорит Джон, замечая неверие на моем лице. – Вы можете тоже взять что-нибудь, если хотите.
Потом он встает, проходит к двери и забирает обед у курьера из приемной.
Когда Джон возвращается, он раскрывает пакет, кладет салфетку на колени, разворачивает сэндвич, откусывает кусочек и выплевывает его.
– Господи, ну я же просил без майонеза! Вы гляньте! – Он разворачивает сэндвич, чтобы продемонстрировать мне майонез, и его свободная рука тянется к сотовому – вероятно, чтобы перезвонить насчет заказа. Но я бросаю на него взгляд, напоминающий о правиле «никаких-мобильных-телефонов».
Его лицо становится ярко-красным, и я думаю, наорет ли он еще и на меня. Вместо этого он взрывается воплем:
– Идиоты!
– Я? – спрашиваю я его.
– Что вы?
– Я помню, как вы назвали своего предыдущего психотерапевта «славным, но идиотом». Я тоже славная идиотка?
– Нет, вовсе нет, – говорит он, и я радуюсь, что он способен признать, что хоть кто-то в его жизни не идиот.
– Спасибо, – отвечаю я.
– За что?
– За то, что сказали, что я не идиотка.
– Я не это имел в виду, – отвечает он. – Я имел в виду, что нет, вы не славная. Вы не даете мне воспользоваться телефоном, чтобы позвонить идиоту, который положил майонез в мой сэндвич.
– То есть я злая и идиотка.
Он ухмыляется: от этого его глаза сияют, а на щеках появляются ямочки. На секунду я понимаю, почему некоторые люди считают его очаровательным.
– Ну, вы точно не добрая. Насчет идиотки я пока не знаю.
Он шутит, и я улыбаюсь в ответ.
– Фух, – говорю я. – Ну, вы хотя бы планируете узнать меня. Я это ценю.
Он начинает ерзать, чувствуя себя неловко из-за моей попытки вовлечь его в беседу. Он так отчаянно пытается избежать этого намека на человеческий контакт, что начинает жевать свой сэндвич с майонезом и отводит взгляд. Но он не вступает в бой, и я это принимаю. Я чувствую, как открылся крохотный проем.
– Мне жаль, что у вас сложилось впечатление, будто я злая, – говорю я. – Поэтому вы сделали ту ремарку про пятьдесят минут?
Выпад про любовницу – что я больше похожа на девочку по вызову – был ощутимее, но я думаю, что он акцентировал внимание на этом по той же причине, что и большинство людей: он хотел бы оставаться дольше, но не знает, как сказать об этом прямо. Признание своей привязанности заставляет чувствовать себя слишком уязвимым.
– Нет, я рад, что это пятьдесят минут! – говорит он. – Господь ведает, если бы я остался на час, вы бы начали расспрашивать про мое детство.
– Я просто хочу получше вас узнать, – говорю я.
– А чего тут знать? Я постоянно на измене и плохо сплю. Я разрываюсь между тремя сериалами, моя жена вечно жалуется, моя десятилетняя дочь ведет себя как подросток, младшая скучает по няне, которая поступила в аспирантуру, гребаная собака выкрутасничает, и я окружен идиотами, которые делают мою жизнь еще сложнее, чем она должна бы быть. И, честно говоря, я задолбался!
– Это много, – говорю я. – Вам со многим приходится справляться.
Джон ничего не говорит. Он жует свою еду и смотрит в одну точку на полу.
– Правда, черт возьми, – говорит он наконец. – Что такого сложного в том, чтобы понять два слова? Без. Майонеза. И все!
– Знаете, насчет идиотов, – говорю я. – Я думала об этом. Что, если эти люди, выводящие вас из себя, на самом деле не пытаются это сделать? Что, если они не идиоты, а разумные, образованные люди, которые просто делают все возможное в один конкретный день?
Джон медленно поднимает глаза, словно обдумывает это.
– И, – добавляю я мягко, думая о том, что если он так беспощаден к другим, с собой он, наверное, обходится раза в три жестче, – что если вы тоже?
Джон начинает что-то говорить, потом останавливается. Он снова смотрит на свои шлепанцы, берет салфетку и делает вид, что вытирает крошки с губ. Но я все равно это вижу: этот быстрый маневр, когда он поднимает салфетку к глазам.
– Чертов сэндвич, – говорит он, бросая салфетку в пакет вместе с остатком обеда, и кидает все это в мусорную корзину под моим столом. Вжух. Отличный бросок.
Он смотрит на часы.
– Слушайте, это какой-то дурдом. Я умираю от голода, это мой единственный перерыв на еду, а я даже не могу позвонить и заказать нормальный обед. И вы называете это психотерапией?
Мне хочется сказать, что да, это и есть психотерапия – лицом к лицу, без телефонов и сэндвичей, два человека сидят рядом и общаются. Но я знаю, что Джон саркастически опровергнет мои слова. Я думаю о том, через что проходит Марго, и задаюсь вопросом, что должно быть такого в ее личной психологической истории, чтобы она выбрала Джона.
– Предлагаю сделку, – говорит Джон. – Я рассказываю вам что-нибудь о своем детстве, а вы разрешаете мне заказать обед. Для нас обоих. Давайте побудем цивилизованными людьми и побеседуем за чертовым китайским салатом, договорились?
Он выжидательно смотрит на меня.
Обычно я так не делаю, но психотерапия – не самое обычное дело. Нам нужны профессиональные границы, но если они слишком широки, как океан, или слишком сжаты, подобно аквариуму, возникнут проблемы. Океанариум – вот что нам нужно. Должно быть пространство для спонтанности – вот почему пинок Уэнделла оказался эффективным. И если Джону сейчас, для комфортного разговора со мной, нужна дистанция между нами в виде еды, пусть будет так.
Я говорю ему, что он может заказать еду, но не обязан говорить о своем детстве. Это не услуга за услугу. Он игнорирует меня и звонит в ресторан, чтобы сделать заказ, – в процессе, конечно же, выйдя из себя.
– Да, никакой заправки. Не закуски, заправки! – кричит он в телефон, поставленный на громкую связь. – За-прав-ки! – Он громко вздыхает, закатывая глаза.
– Еще заправки? – уточняет человек из ресторана на ломаном английском, и Джон апоплексически краснеет, пытаясь объяснить, что никакой заправки не нужно. Проблемой становится все: у них в наличии только диетическая Пепси, а не Кола; заказ принесут через двадцать минут, а не пятнадцать. Я наблюдаю, испуганная и ошеломленная. Очень трудно, наверное, быть Джоном, думаю я. Когда они заканчивают, Джон говорит что-то по-китайски, но парень не понимает. Джон не понимает, почему тот парень не понимает «родной язык», и тот объясняет, что говорит на кантонском.
Они прощаются, и Джон скептически смотрит на меня.
– Они что, не пользуются мандаринским наречием?
– Если вы знаете китайский, почему бы не воспользоваться этим, чтобы заказать еду? – спрашиваю я.
Джон бросает на меня испепеляющий взгляд.
– Потому что я говорю по-английски.
М-да.
Джон ворчит до тех пор, пока не приносят еду, но когда мы распаковываем салаты, он слегка приподнимает забрало. Я уже пообедала, но съедаю немного за компанию: есть что-то объединяющее в совместной трапезе. Я слушаю парочку историй о его отце, и старших братьях, и том, что Джон считает очень странным, что хоть он практически не помнит свою маму, она начала ему сниться несколько лет назад. Он видит разные версии одного и того же сна, как в фильме «День сурка», и это не прекращается. А ему бы этого хотелось. Даже во сне, говорит он, он встревожен. Ему просто хочется покоя.
Я спрашиваю про сон, но он говорит, что этот рассказ его расстроит, а он платит не за то, чтобы расстраиваться. Разве он не сказал только то, что хочет покоя? Разве психотерапевтов не обучают «навыкам слушания?» Я хочу обсудить то, что он только что сказал, – пошатнуть его предубеждение, что психотерапия не может быть дискомфортной и что он может найти покой, ни разу не испытав неприятных ощущений. Но на это нужно время, а у нас осталась всего пара минут.
Я спрашиваю, когда он чувствует покой.
– Во время прогулок с собакой, – говорит он. – Пока Рози не начала выделываться. Это было очень умиротворяюще.
Я думаю о том, почему он не хочет рассказать о своем сне в этом кабинете. Может быть, потому, что мой офис для него – некое святилище вдали от работы, жены, детей, собаки, вездесущих идиотов и призрака его мамы, являющегося во сне?
– Скажите, Джон, – пробую уточнить я. – А сейчас вы чувствуете себя спокойно?
Он бросает палочки для еды в пакет, куда только что сложил остатки салата.
– Конечно, нет, – говорит он, нетерпеливо закатывая глаза.
– Ох, – говорю я, закругляясь. Но Джон еще не закончил. Наше время истекло, и он встает, собираясь уходить.
– Вы шутите? – продолжает он, подходя к двери. – Здесь? Спокойствие?
Он уже не закатывает глаза, а улыбается – и это не снисходительная ухмылка, а секрет, которым он делится со мной. Это приятная улыбка, сияющая – но вовсе не из-за этих ослепительных зубов.
– Я так и думала, – говорю я.
Самое важное: иметь признаки расстройства личности – не значит соответствовать всем критериям официального диагноза. Время от времени – в суматошный или просто плохой день, когда нервы на пределе, – кто угодно проявляет в себе черты того или иного расстройства личности, потому что каждое из них кроется в корнях вполне адекватной человеческой потребности в самосохранении, принятии и безопасности. (Если вы думаете, что к вам это не относится, спросите супруга или лучшего друга.) Другими словами, я не только все время стараюсь увидеть всего человека за его «снимком», но еще и пытаюсь разглядеть эмоции и внутреннюю борьбу за пятизначным кодом заболевания, который я вношу в форму для страховой компании. Если я уделяю этому коду слишком много внимания, то начинаю рассматривать через эту призму каждый аспект психотерапии, что противоречит налаживанию нормальных отношений с уникальной личностью, сидящей напротив. Джон может быть нарциссом, но он также просто… Джон. Который может быть заносчивым и, говоря немедицинскими терминами, чертовски невыносимым.
Но при этом.
Диагноз может быть полезным. Например, я знаю, что требовательные, придирчивые и злые люди склонны страдать от сильного одиночества. Я знаю, что люди, которые ведут себя таким образом, одновременно хотят быть на виду и боятся этого. Я думаю, что для Джона уязвимость – это что-то жалкое и постыдное, и полагаю, что он как-то уловил сигнал, что не нужно показывать свою «слабость», в шесть лет, когда умерла его мать. Если он проводит какое-то время наедине со своими эмоциями, они, скорее всего, обескураживают его, поэтому он защищается от окружающих злостью, насмешкой или критиканством. Вот почему пациенты вроде Джона особенно сложные: они мастера доводить вас до кондрашки – исключительно ради того, чтобы защитить себя.
Моя работа – помочь нам обоим понять, от каких чувств он прячется. Он прячется за стенами крепости и рвами, но я знаю, что какая-то его часть зовет на помощь из башни, в надежде на спасение, – правда, я еще не поняла, от чего. И я буду использовать свои знания о диагнозе, не ограничиваясь им, чтобы помочь Джону увидеть, что его способ взаимодействия с миром может создавать больше проблем, чем так называемые «идиоты» вокруг.
– Огонек загорелся.
Мы с Джоном обсуждаем его раздражение, связанное с моими вопросами о его детстве, когда он говорит, что зеленая лампочка на стене около двери, соединенная с кнопкой в комнате ожидания, засветилась. Я смотрю на огонек, потом на часы. Прошло всего пять минут от часа, так что я вычисляю, что мой следующий пациент пришел неожиданно рано.
– Загорелся, – подтверждаю я, пытаясь понять, пытается ли Джон просто сменить тему, или он испытывает какие-то эмоции по поводу того, что он не единственный мой пациент. Многие тайно мечтают стать единственным пациентом у своего психотерапевта. Или хотя бы любимым – самым забавным, занимательным и, главное, избранным.
– Можете открыть? – говорит Джон, кивая подбородком на огонек. – Это мой обед.
Я не очень понимаю, о чем он.
– Ваш обед?
– Там парень из доставки еды. Вы запретили пользоваться телефоном, так что я сказал просто нажать на кнопку. Я не успел пообедать, а сейчас есть свободный час – в смысле, пятьдесят минут. Мне надо поесть.
Я в шоке. Люди обычно не едят во время психотерапии, но даже если едят, то говорят что-то соответствующее вроде «Ничего, если я сегодня поем здесь?». И берут еду с собой. Даже мой пациент с гипогликемией принес еду в кабинет лишь однажды – и только для того, чтобы не впасть в кому.
– Не переживайте, – говорит Джон, замечая неверие на моем лице. – Вы можете тоже взять что-нибудь, если хотите.
Потом он встает, проходит к двери и забирает обед у курьера из приемной.
Когда Джон возвращается, он раскрывает пакет, кладет салфетку на колени, разворачивает сэндвич, откусывает кусочек и выплевывает его.
– Господи, ну я же просил без майонеза! Вы гляньте! – Он разворачивает сэндвич, чтобы продемонстрировать мне майонез, и его свободная рука тянется к сотовому – вероятно, чтобы перезвонить насчет заказа. Но я бросаю на него взгляд, напоминающий о правиле «никаких-мобильных-телефонов».
Его лицо становится ярко-красным, и я думаю, наорет ли он еще и на меня. Вместо этого он взрывается воплем:
– Идиоты!
– Я? – спрашиваю я его.
– Что вы?
– Я помню, как вы назвали своего предыдущего психотерапевта «славным, но идиотом». Я тоже славная идиотка?
– Нет, вовсе нет, – говорит он, и я радуюсь, что он способен признать, что хоть кто-то в его жизни не идиот.
– Спасибо, – отвечаю я.
– За что?
– За то, что сказали, что я не идиотка.
– Я не это имел в виду, – отвечает он. – Я имел в виду, что нет, вы не славная. Вы не даете мне воспользоваться телефоном, чтобы позвонить идиоту, который положил майонез в мой сэндвич.
– То есть я злая и идиотка.
Он ухмыляется: от этого его глаза сияют, а на щеках появляются ямочки. На секунду я понимаю, почему некоторые люди считают его очаровательным.
– Ну, вы точно не добрая. Насчет идиотки я пока не знаю.
Он шутит, и я улыбаюсь в ответ.
– Фух, – говорю я. – Ну, вы хотя бы планируете узнать меня. Я это ценю.
Он начинает ерзать, чувствуя себя неловко из-за моей попытки вовлечь его в беседу. Он так отчаянно пытается избежать этого намека на человеческий контакт, что начинает жевать свой сэндвич с майонезом и отводит взгляд. Но он не вступает в бой, и я это принимаю. Я чувствую, как открылся крохотный проем.
– Мне жаль, что у вас сложилось впечатление, будто я злая, – говорю я. – Поэтому вы сделали ту ремарку про пятьдесят минут?
Выпад про любовницу – что я больше похожа на девочку по вызову – был ощутимее, но я думаю, что он акцентировал внимание на этом по той же причине, что и большинство людей: он хотел бы оставаться дольше, но не знает, как сказать об этом прямо. Признание своей привязанности заставляет чувствовать себя слишком уязвимым.
– Нет, я рад, что это пятьдесят минут! – говорит он. – Господь ведает, если бы я остался на час, вы бы начали расспрашивать про мое детство.
– Я просто хочу получше вас узнать, – говорю я.
– А чего тут знать? Я постоянно на измене и плохо сплю. Я разрываюсь между тремя сериалами, моя жена вечно жалуется, моя десятилетняя дочь ведет себя как подросток, младшая скучает по няне, которая поступила в аспирантуру, гребаная собака выкрутасничает, и я окружен идиотами, которые делают мою жизнь еще сложнее, чем она должна бы быть. И, честно говоря, я задолбался!
– Это много, – говорю я. – Вам со многим приходится справляться.
Джон ничего не говорит. Он жует свою еду и смотрит в одну точку на полу.
– Правда, черт возьми, – говорит он наконец. – Что такого сложного в том, чтобы понять два слова? Без. Майонеза. И все!
– Знаете, насчет идиотов, – говорю я. – Я думала об этом. Что, если эти люди, выводящие вас из себя, на самом деле не пытаются это сделать? Что, если они не идиоты, а разумные, образованные люди, которые просто делают все возможное в один конкретный день?
Джон медленно поднимает глаза, словно обдумывает это.
– И, – добавляю я мягко, думая о том, что если он так беспощаден к другим, с собой он, наверное, обходится раза в три жестче, – что если вы тоже?
Джон начинает что-то говорить, потом останавливается. Он снова смотрит на свои шлепанцы, берет салфетку и делает вид, что вытирает крошки с губ. Но я все равно это вижу: этот быстрый маневр, когда он поднимает салфетку к глазам.
– Чертов сэндвич, – говорит он, бросая салфетку в пакет вместе с остатком обеда, и кидает все это в мусорную корзину под моим столом. Вжух. Отличный бросок.
Он смотрит на часы.
– Слушайте, это какой-то дурдом. Я умираю от голода, это мой единственный перерыв на еду, а я даже не могу позвонить и заказать нормальный обед. И вы называете это психотерапией?
Мне хочется сказать, что да, это и есть психотерапия – лицом к лицу, без телефонов и сэндвичей, два человека сидят рядом и общаются. Но я знаю, что Джон саркастически опровергнет мои слова. Я думаю о том, через что проходит Марго, и задаюсь вопросом, что должно быть такого в ее личной психологической истории, чтобы она выбрала Джона.
– Предлагаю сделку, – говорит Джон. – Я рассказываю вам что-нибудь о своем детстве, а вы разрешаете мне заказать обед. Для нас обоих. Давайте побудем цивилизованными людьми и побеседуем за чертовым китайским салатом, договорились?
Он выжидательно смотрит на меня.
Обычно я так не делаю, но психотерапия – не самое обычное дело. Нам нужны профессиональные границы, но если они слишком широки, как океан, или слишком сжаты, подобно аквариуму, возникнут проблемы. Океанариум – вот что нам нужно. Должно быть пространство для спонтанности – вот почему пинок Уэнделла оказался эффективным. И если Джону сейчас, для комфортного разговора со мной, нужна дистанция между нами в виде еды, пусть будет так.
Я говорю ему, что он может заказать еду, но не обязан говорить о своем детстве. Это не услуга за услугу. Он игнорирует меня и звонит в ресторан, чтобы сделать заказ, – в процессе, конечно же, выйдя из себя.
– Да, никакой заправки. Не закуски, заправки! – кричит он в телефон, поставленный на громкую связь. – За-прав-ки! – Он громко вздыхает, закатывая глаза.
– Еще заправки? – уточняет человек из ресторана на ломаном английском, и Джон апоплексически краснеет, пытаясь объяснить, что никакой заправки не нужно. Проблемой становится все: у них в наличии только диетическая Пепси, а не Кола; заказ принесут через двадцать минут, а не пятнадцать. Я наблюдаю, испуганная и ошеломленная. Очень трудно, наверное, быть Джоном, думаю я. Когда они заканчивают, Джон говорит что-то по-китайски, но парень не понимает. Джон не понимает, почему тот парень не понимает «родной язык», и тот объясняет, что говорит на кантонском.
Они прощаются, и Джон скептически смотрит на меня.
– Они что, не пользуются мандаринским наречием?
– Если вы знаете китайский, почему бы не воспользоваться этим, чтобы заказать еду? – спрашиваю я.
Джон бросает на меня испепеляющий взгляд.
– Потому что я говорю по-английски.
М-да.
Джон ворчит до тех пор, пока не приносят еду, но когда мы распаковываем салаты, он слегка приподнимает забрало. Я уже пообедала, но съедаю немного за компанию: есть что-то объединяющее в совместной трапезе. Я слушаю парочку историй о его отце, и старших братьях, и том, что Джон считает очень странным, что хоть он практически не помнит свою маму, она начала ему сниться несколько лет назад. Он видит разные версии одного и того же сна, как в фильме «День сурка», и это не прекращается. А ему бы этого хотелось. Даже во сне, говорит он, он встревожен. Ему просто хочется покоя.
Я спрашиваю про сон, но он говорит, что этот рассказ его расстроит, а он платит не за то, чтобы расстраиваться. Разве он не сказал только то, что хочет покоя? Разве психотерапевтов не обучают «навыкам слушания?» Я хочу обсудить то, что он только что сказал, – пошатнуть его предубеждение, что психотерапия не может быть дискомфортной и что он может найти покой, ни разу не испытав неприятных ощущений. Но на это нужно время, а у нас осталась всего пара минут.
Я спрашиваю, когда он чувствует покой.
– Во время прогулок с собакой, – говорит он. – Пока Рози не начала выделываться. Это было очень умиротворяюще.
Я думаю о том, почему он не хочет рассказать о своем сне в этом кабинете. Может быть, потому, что мой офис для него – некое святилище вдали от работы, жены, детей, собаки, вездесущих идиотов и призрака его мамы, являющегося во сне?
– Скажите, Джон, – пробую уточнить я. – А сейчас вы чувствуете себя спокойно?
Он бросает палочки для еды в пакет, куда только что сложил остатки салата.
– Конечно, нет, – говорит он, нетерпеливо закатывая глаза.
– Ох, – говорю я, закругляясь. Но Джон еще не закончил. Наше время истекло, и он встает, собираясь уходить.
– Вы шутите? – продолжает он, подходя к двери. – Здесь? Спокойствие?
Он уже не закатывает глаза, а улыбается – и это не снисходительная ухмылка, а секрет, которым он делится со мной. Это приятная улыбка, сияющая – но вовсе не из-за этих ослепительных зубов.
– Я так и думала, – говорю я.