Время уходить
Часть 17 из 68 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Сложный вопрос, – вздыхаю я. – Наверное, ей слишком больно вытаскивать все это наружу. Она из поколения людей, которые в тяжелые времена предпочитают стиснуть зубы и маршировать сквозь трудности, подобно солдатам, делая вид, что ничего страшного не происходит. Если я начинала лить слезы по маме, бабушка всегда пыталась меня отвлечь – едой, игрушками или звала Герти, это наша собака. А потом однажды, когда я прямо спросила ее, сказала как отрезала: «Твоя мать уехала». Так что я быстро научилась не задавать лишних вопросов.
– Почему ты так долго ничего не предпринимала? За десять лет следы уже не просто остыли, а вымерзли, как в арктической пустыне.
Мимо проходит официантка. Я делаю ей знак, чтобы привлечь к себе внимание. Верджилу нужно выпить крепкого кофе – только когда частный сыщик протрезвеет, от него будет какой-то толк. Но служащая меня в упор не замечает.
– Плохо быть ребенком, – говорю я. – Никто не принимает тебя всерьез. Люди смотрят прямо сквозь тебя. Если бы я даже вдруг сообразила, куда следует обратиться, когда мне было лет восемь или десять… и, допустим, мне удалось бы добраться до полицейского участка… и вы в тот момент оказались бы на работе… и дежурный позвонил бы вам и сказал, что какая-то девочка просит возобновить давно закрытое дело… Скажите честно, как бы вы отреагировали? Пригласили бы меня в свой кабинет, слушали бы, улыбались и кивали, пропуская все мимо ушей? А потом со смехом рассказали бы своим приятелям-копам, что приходила какая-то малявка, которая хочет поиграть в детектива?
Тут двери кухни распахиваются, и под пронзительную какофонию доносящихся оттуда звуков – шипение чего-то жарящегося, грохот посуды, стук ножей – в зал вываливается другая официантка. Эта женщина, по крайней мере, направляется к нам и спрашивает:
– Что вам принести?
– Кофе, – отвечаю я, – полный кофейник.
Официантка смотрит на Верджила, фыркает и удаляется.
– Ну прямо как в старой шутке, – замечаю я. – «Если вас никто не слышит, может, вы просто молчите?»
Женщина приносит нам две чашки кофе. Верджил протягивает мне сахар, хотя я его об этом не просила. Встречаюсь с ним взглядом, пытаюсь проникнуть сквозь пелену его похмелья и даже не знаю, успокаивает меня то, что я вижу, или пугает.
– Теперь я тебя внимательно слушаю, – говорит он.
Список моих воспоминаний о матери постыдно краток.
Во-первых, эпизод, когда она кормит меня сахарной ватой: «Iswidi. Uswidi».
Во-вторых, разговор с отцом о вечной любви.
Есть еще одна картинка: мама смеется, когда Маура, протянув хобот через изгородь, распускает ее завязанные в хвост волосы. Они рыжие. Не золотистые и не апельсиновые, но такого цвета, словно бы человек горит изнутри.
Ладно, допустим, я помню этот момент, потому что видела сделанный кем-то снимок. Но запах ее волос – как коричный сахар – это реальное воспоминание, не имеющее ничего общего с фотографией. Иногда, когда я сильно скучаю по маме, то ем сладкую булочку с корицей, просто чтобы закрыть глаза и вдохнуть этот аромат.
Голос у моей матери, когда она расстраивалась, дрожал, как марево над асфальтом в жаркий день. Она обнимала меня и говорила, что все будет хорошо, хотя плакать собиралась вовсе не я.
Иногда я просыпалась среди ночи и видела, что она сидит и смотрит на меня.
Она не носила колец. Но у нее была подвеска, которую она никогда не снимала.
Мама имела привычку петь в душе.
Возила меня с собой на квадроцикле посмотреть слонов, хотя отец считал, что ребенку опасно находиться внутри вольеров. Я сидела у нее на коленях, а она наклонялась и шептала мне на ухо: «Это будет наш с тобой секрет».
У нас были одинаковые розовые кроссовки.
Она умела складывать слоника из долларовой банкноты.
Мама никогда не читала мне на ночь сказки, а вместо этого рассказывала всякие истории: про слона, который вытащил из грязи детеныша носорога; про маленькую девочку, лучшим другом которой был слоненок-сирота. Девочка выросла и уехала из родного дома, чтобы учиться в университете, а когда вернулась через несколько лет, слоненок, теперь уже взрослый слон, обвил ее хоботом и прижал к себе.
Я помню, как мама рисовала гигантские скрипичные ключи слоновьих ушей, которые затем помечала засечками или точками, что помогало ей различать животных. Она описывала поведение слонов: «Сирах протягивает хобот и снимает пластиковый пакет с бивня Лилли; учитывая, что обычно с помощью бивней переносят предметы растительного происхождения, это действие предполагает осознание чужеродности объекта и его последующее совместное устранение…» Даже таким слабым проявлениям эмпатии давалось строгое научное объяснение. Только так можно было добиться серьезного отношения к себе как к исследователю: не очеловечивать слонов, но изучать их поведение с максимальной объективностью, поверять гипотезы практикой и лишь затем трактовать факты.
Я же сейчас рассматриваю воспоминания о матери и на основании этого делаю предположения относительно ее поведения: то есть демонстрирую абсолютно ненаучный подход к проблеме.
Невольно задаюсь вопросом: не была бы мама разочарована, если бы увидела меня сейчас?
Верджил вертит в руках мамин бумажник, такой потрепанный, что кожа начинает рассыпаться под пальцами. Я вижу это, и у меня сжимается сердце, как будто я снова теряю ее.
– Это необязательно свидетельство того, что твоя мать стала жертвой какой-то подставы, – говорит детектив. – Она могла потерять бумажник в ту ночь. Или спрятать его сама.
Я складываю руки на столе:
– Слушайте, что за ерунда? Ведь для этого нужно было залезть на дерево, а, согласитесь, подобное довольно трудно проделать, когда лежишь без сознания.
– Хотя… если она собиралась скрыться, то логичнее было бы не прятать бумажник, а, наоборот, оставить его на самом виду.
– Может, по-вашему, она сама себя долбанула камнем по голове? К чему такие сложности? Если мама и правда хотела исчезнуть, то почему просто не сбежала?
Верджил мнется:
– Могли быть особые обстоятельства.
– Какие?
– Не одна твоя мать пострадала той ночью, ты же знаешь.
Тут до меня вдруг доходит, к чему он клонит: моя мать, возможно, пыталась выставить себя жертвой, хотя на самом деле была преступницей. У меня аж во рту пересыхает. Кем я только не считала маму за последние десять лет, но убийцей – никогда.
– Если вы и правда подозревали мою маму, то почему не преследовали ее, когда она исчезла?
Детектив открывает рот и… снова закрывает его, не издав ни звука.
«Ага, – мысленно торжествую я, – крыть тебе нечем».
– Смерть смотрительницы признали несчастным случаем, – говорит наконец Верджил. – Но мы нашли там рыжий волос.
– Да уж, улика хоть куда. Можно подумать, что во всем Буне одна лишь моя мать была рыжей.
– Но этот волос был обнаружен внутри мешка с трупом.
– Не морочьте мне голову. Я смотрю сериал «Закон и порядок» и прекрасно знаю, что никакая это не улика. Это всего лишь свидетельство того, что две женщины общались. Они, вообще-то, работали вместе и могли контактировать по десять раз на дню.
– Или это может означать, что волос попал на тело погибшей во время ссоры.
– От чего умерла Невви? – строго спрашиваю я. – В заключении патологоанатома сказано, что ее убили?
Верджил качает головой:
– Нет, он признал ее гибель смертью от несчастного случая вследствие травмирования тяжелым тупым предметом: судя по всему, женщину затоптал слон.
– Вряд ли мою мать можно перепутать со слоном. Я мало что о ней помню, но она определенно не весила пять тысяч фунтов. Поэтому давайте-ка я лучше подброшу вам другую версию. Что, если Невви напала на нее? А один из слонов увидел это и отомстил?
– А что, разве они на такое способны?
Я не была уверена на сто процентов, но помнила все, что читала в дневниках матери о слонах, затаивших обиду и способных годами выжидать момент, чтобы отплатить тому, кто причинил боль им или их близким.
– Кроме того, – продолжает Верджил, – ты недавно упоминала, что мать оставляла тебя с Невви. Она не доверила бы своего ребенка женщине, которую считала опасной.
– Сомневаюсь, что мама позволила бы Невви нянчить меня, если бы хотела ее прикончить, – возражаю я. – Моя мать не убийца. Это уже вообще ни в какие ворота не лезет. Тоже мне, улика! Да там шныряли десятки копов; один из них вполне мог быть рыжим. Вы же не знаете точно, что тот волос принадлежал моей матери.
Верджил согласно кивает, а потом говорит:
– Но я знаю, как это можно выяснить.
Есть у меня еще одно воспоминание: мы трое находимся дома, и родители ссорятся.
«Как ты могла такое допустить?! – обвиняющим тоном спрашивает отец. – Только о себе и думаешь».
Я устроилась на полу и тихонько плачу, но меня, похоже, никто не замечает. А я боюсь лишний раз привлекать к себе внимание, поскольку весь этот сыр-бор разгорелся из-за меня. Вместо того чтобы спокойно сидеть на одеяле и играть в игрушки, принесенные мамой в вольер со слонами, я погналась за красивой желтой бабочкой. Мама стояла спиной ко мне и записывала результаты наблюдений. Тут подъехал отец, увидел меня, направлявшуюся к холму, куда летела бабочка и где, так уж случилось, стояли слоны.
«Это же заповедник, а не джунгли, – оправдывается мама. – И Дженна ведь не встала между слонихой и слоненком. Так что никакой опасности не было. Они привыкли к людям».
Отец орет в ответ: «Но они не привыкли к маленьким детям!»
Вдруг меня обхватывают чьи-то теплые руки. От женщины пахнет пудрой и лаймом, а ее колени – самое уютное и мягкое место из всех мне известных.
«Папа с мамой жутко злятся», – шепчу я.
«Нет, они просто испугались, – поправляет меня она. – Люди кричат не только от злости, но и от страха тоже».
Женщина начинает петь у меня над ухом, и я слышу только ее голос.
У Верджила есть план, но место, куда он хочет отправиться, расположено слишком далеко: на велосипеде туда не доедешь, а сыщик все еще не в том состоянии, чтобы садиться за руль. Когда мы выходим из закусочной, я соглашаюсь встретиться с ним в его офисе завтра утром. Солнце качается, как в гамаке, в низко висящем облаке.
– Откуда мне знать, что вы и завтра не будете под парами? – спрашиваю я.
– Можешь прихватить алкотестер, – сухо отвечает Верджил. – Увидимся в одиннадцать.
– Одиннадцать – это уже не утро.
– Для меня утро, – бросает он и пешком отправляется в свою контору.
Я возвращаюсь домой. Бабушка моет в дуршлаге морковку. Герти, свернувшаяся клубком у холодильника, дважды шлепает хвостом по полу, не удостаивая меня другого приветствия. В детстве собака едва не сбивала меня с ног, когда я возвращалась из ванной, вот как ее радовала встреча со мной. Неужели по мере взросления перестаешь так сильно скучать по тем, кого любишь? Или, может быть, с возрастом просто начинаешь больше фокусироваться на том, что у тебя есть, а не на том, чего нет.
– Почему ты так долго ничего не предпринимала? За десять лет следы уже не просто остыли, а вымерзли, как в арктической пустыне.
Мимо проходит официантка. Я делаю ей знак, чтобы привлечь к себе внимание. Верджилу нужно выпить крепкого кофе – только когда частный сыщик протрезвеет, от него будет какой-то толк. Но служащая меня в упор не замечает.
– Плохо быть ребенком, – говорю я. – Никто не принимает тебя всерьез. Люди смотрят прямо сквозь тебя. Если бы я даже вдруг сообразила, куда следует обратиться, когда мне было лет восемь или десять… и, допустим, мне удалось бы добраться до полицейского участка… и вы в тот момент оказались бы на работе… и дежурный позвонил бы вам и сказал, что какая-то девочка просит возобновить давно закрытое дело… Скажите честно, как бы вы отреагировали? Пригласили бы меня в свой кабинет, слушали бы, улыбались и кивали, пропуская все мимо ушей? А потом со смехом рассказали бы своим приятелям-копам, что приходила какая-то малявка, которая хочет поиграть в детектива?
Тут двери кухни распахиваются, и под пронзительную какофонию доносящихся оттуда звуков – шипение чего-то жарящегося, грохот посуды, стук ножей – в зал вываливается другая официантка. Эта женщина, по крайней мере, направляется к нам и спрашивает:
– Что вам принести?
– Кофе, – отвечаю я, – полный кофейник.
Официантка смотрит на Верджила, фыркает и удаляется.
– Ну прямо как в старой шутке, – замечаю я. – «Если вас никто не слышит, может, вы просто молчите?»
Женщина приносит нам две чашки кофе. Верджил протягивает мне сахар, хотя я его об этом не просила. Встречаюсь с ним взглядом, пытаюсь проникнуть сквозь пелену его похмелья и даже не знаю, успокаивает меня то, что я вижу, или пугает.
– Теперь я тебя внимательно слушаю, – говорит он.
Список моих воспоминаний о матери постыдно краток.
Во-первых, эпизод, когда она кормит меня сахарной ватой: «Iswidi. Uswidi».
Во-вторых, разговор с отцом о вечной любви.
Есть еще одна картинка: мама смеется, когда Маура, протянув хобот через изгородь, распускает ее завязанные в хвост волосы. Они рыжие. Не золотистые и не апельсиновые, но такого цвета, словно бы человек горит изнутри.
Ладно, допустим, я помню этот момент, потому что видела сделанный кем-то снимок. Но запах ее волос – как коричный сахар – это реальное воспоминание, не имеющее ничего общего с фотографией. Иногда, когда я сильно скучаю по маме, то ем сладкую булочку с корицей, просто чтобы закрыть глаза и вдохнуть этот аромат.
Голос у моей матери, когда она расстраивалась, дрожал, как марево над асфальтом в жаркий день. Она обнимала меня и говорила, что все будет хорошо, хотя плакать собиралась вовсе не я.
Иногда я просыпалась среди ночи и видела, что она сидит и смотрит на меня.
Она не носила колец. Но у нее была подвеска, которую она никогда не снимала.
Мама имела привычку петь в душе.
Возила меня с собой на квадроцикле посмотреть слонов, хотя отец считал, что ребенку опасно находиться внутри вольеров. Я сидела у нее на коленях, а она наклонялась и шептала мне на ухо: «Это будет наш с тобой секрет».
У нас были одинаковые розовые кроссовки.
Она умела складывать слоника из долларовой банкноты.
Мама никогда не читала мне на ночь сказки, а вместо этого рассказывала всякие истории: про слона, который вытащил из грязи детеныша носорога; про маленькую девочку, лучшим другом которой был слоненок-сирота. Девочка выросла и уехала из родного дома, чтобы учиться в университете, а когда вернулась через несколько лет, слоненок, теперь уже взрослый слон, обвил ее хоботом и прижал к себе.
Я помню, как мама рисовала гигантские скрипичные ключи слоновьих ушей, которые затем помечала засечками или точками, что помогало ей различать животных. Она описывала поведение слонов: «Сирах протягивает хобот и снимает пластиковый пакет с бивня Лилли; учитывая, что обычно с помощью бивней переносят предметы растительного происхождения, это действие предполагает осознание чужеродности объекта и его последующее совместное устранение…» Даже таким слабым проявлениям эмпатии давалось строгое научное объяснение. Только так можно было добиться серьезного отношения к себе как к исследователю: не очеловечивать слонов, но изучать их поведение с максимальной объективностью, поверять гипотезы практикой и лишь затем трактовать факты.
Я же сейчас рассматриваю воспоминания о матери и на основании этого делаю предположения относительно ее поведения: то есть демонстрирую абсолютно ненаучный подход к проблеме.
Невольно задаюсь вопросом: не была бы мама разочарована, если бы увидела меня сейчас?
Верджил вертит в руках мамин бумажник, такой потрепанный, что кожа начинает рассыпаться под пальцами. Я вижу это, и у меня сжимается сердце, как будто я снова теряю ее.
– Это необязательно свидетельство того, что твоя мать стала жертвой какой-то подставы, – говорит детектив. – Она могла потерять бумажник в ту ночь. Или спрятать его сама.
Я складываю руки на столе:
– Слушайте, что за ерунда? Ведь для этого нужно было залезть на дерево, а, согласитесь, подобное довольно трудно проделать, когда лежишь без сознания.
– Хотя… если она собиралась скрыться, то логичнее было бы не прятать бумажник, а, наоборот, оставить его на самом виду.
– Может, по-вашему, она сама себя долбанула камнем по голове? К чему такие сложности? Если мама и правда хотела исчезнуть, то почему просто не сбежала?
Верджил мнется:
– Могли быть особые обстоятельства.
– Какие?
– Не одна твоя мать пострадала той ночью, ты же знаешь.
Тут до меня вдруг доходит, к чему он клонит: моя мать, возможно, пыталась выставить себя жертвой, хотя на самом деле была преступницей. У меня аж во рту пересыхает. Кем я только не считала маму за последние десять лет, но убийцей – никогда.
– Если вы и правда подозревали мою маму, то почему не преследовали ее, когда она исчезла?
Детектив открывает рот и… снова закрывает его, не издав ни звука.
«Ага, – мысленно торжествую я, – крыть тебе нечем».
– Смерть смотрительницы признали несчастным случаем, – говорит наконец Верджил. – Но мы нашли там рыжий волос.
– Да уж, улика хоть куда. Можно подумать, что во всем Буне одна лишь моя мать была рыжей.
– Но этот волос был обнаружен внутри мешка с трупом.
– Не морочьте мне голову. Я смотрю сериал «Закон и порядок» и прекрасно знаю, что никакая это не улика. Это всего лишь свидетельство того, что две женщины общались. Они, вообще-то, работали вместе и могли контактировать по десять раз на дню.
– Или это может означать, что волос попал на тело погибшей во время ссоры.
– От чего умерла Невви? – строго спрашиваю я. – В заключении патологоанатома сказано, что ее убили?
Верджил качает головой:
– Нет, он признал ее гибель смертью от несчастного случая вследствие травмирования тяжелым тупым предметом: судя по всему, женщину затоптал слон.
– Вряд ли мою мать можно перепутать со слоном. Я мало что о ней помню, но она определенно не весила пять тысяч фунтов. Поэтому давайте-ка я лучше подброшу вам другую версию. Что, если Невви напала на нее? А один из слонов увидел это и отомстил?
– А что, разве они на такое способны?
Я не была уверена на сто процентов, но помнила все, что читала в дневниках матери о слонах, затаивших обиду и способных годами выжидать момент, чтобы отплатить тому, кто причинил боль им или их близким.
– Кроме того, – продолжает Верджил, – ты недавно упоминала, что мать оставляла тебя с Невви. Она не доверила бы своего ребенка женщине, которую считала опасной.
– Сомневаюсь, что мама позволила бы Невви нянчить меня, если бы хотела ее прикончить, – возражаю я. – Моя мать не убийца. Это уже вообще ни в какие ворота не лезет. Тоже мне, улика! Да там шныряли десятки копов; один из них вполне мог быть рыжим. Вы же не знаете точно, что тот волос принадлежал моей матери.
Верджил согласно кивает, а потом говорит:
– Но я знаю, как это можно выяснить.
Есть у меня еще одно воспоминание: мы трое находимся дома, и родители ссорятся.
«Как ты могла такое допустить?! – обвиняющим тоном спрашивает отец. – Только о себе и думаешь».
Я устроилась на полу и тихонько плачу, но меня, похоже, никто не замечает. А я боюсь лишний раз привлекать к себе внимание, поскольку весь этот сыр-бор разгорелся из-за меня. Вместо того чтобы спокойно сидеть на одеяле и играть в игрушки, принесенные мамой в вольер со слонами, я погналась за красивой желтой бабочкой. Мама стояла спиной ко мне и записывала результаты наблюдений. Тут подъехал отец, увидел меня, направлявшуюся к холму, куда летела бабочка и где, так уж случилось, стояли слоны.
«Это же заповедник, а не джунгли, – оправдывается мама. – И Дженна ведь не встала между слонихой и слоненком. Так что никакой опасности не было. Они привыкли к людям».
Отец орет в ответ: «Но они не привыкли к маленьким детям!»
Вдруг меня обхватывают чьи-то теплые руки. От женщины пахнет пудрой и лаймом, а ее колени – самое уютное и мягкое место из всех мне известных.
«Папа с мамой жутко злятся», – шепчу я.
«Нет, они просто испугались, – поправляет меня она. – Люди кричат не только от злости, но и от страха тоже».
Женщина начинает петь у меня над ухом, и я слышу только ее голос.
У Верджила есть план, но место, куда он хочет отправиться, расположено слишком далеко: на велосипеде туда не доедешь, а сыщик все еще не в том состоянии, чтобы садиться за руль. Когда мы выходим из закусочной, я соглашаюсь встретиться с ним в его офисе завтра утром. Солнце качается, как в гамаке, в низко висящем облаке.
– Откуда мне знать, что вы и завтра не будете под парами? – спрашиваю я.
– Можешь прихватить алкотестер, – сухо отвечает Верджил. – Увидимся в одиннадцать.
– Одиннадцать – это уже не утро.
– Для меня утро, – бросает он и пешком отправляется в свою контору.
Я возвращаюсь домой. Бабушка моет в дуршлаге морковку. Герти, свернувшаяся клубком у холодильника, дважды шлепает хвостом по полу, не удостаивая меня другого приветствия. В детстве собака едва не сбивала меня с ног, когда я возвращалась из ванной, вот как ее радовала встреча со мной. Неужели по мере взросления перестаешь так сильно скучать по тем, кого любишь? Или, может быть, с возрастом просто начинаешь больше фокусироваться на том, что у тебя есть, а не на том, чего нет.