Время секонд хэнд
Часть 7 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И это я… Я сидела, прижавшись ухом к репродуктору, и слушала, как каждый час передавали бюллетень о здоровье товарища Сталина. И плакала. Всем сердцем. Было! Это было! Было сталинское время… и были мы, сталинские люди… Моя мама — из дворянской семьи. За несколько месяцев до революции она вышла замуж за офицера, впоследствии он воевал в белой гвардии. В Одессе они расстались — он эмигрировал с остатками разбитых деникинских частей, а она не могла оставить парализованную мать. Ее забрали в чека как жену белогвардейца. Следователь, который вел дело, влюбился в маму. Спас каким-то образом… Но заставил выйти за него замуж. После службы он возвращался домой пьяный и бил ее револьвером по голове. Потом куда-то исчез. И вот эта моя мама… красавица… обожавшая музыку, знающая несколько языков, она до беспамятства любила Сталина. Грозила папе, если он чем-то был недоволен: «Я пойду в райком и скажу, какой ты коммунист». А папа… Папа участвовал в революции… в 37-м был репрессирован… Но его быстро освободили, потому что за него заступился кто-то из видных большевиков, знавших его лично. Дал поручительство. Но в партии папу не восстановили. Удар, который он не мог пережить. В тюрьме ему выбили зубы, проломили голову. Все равно папа не изменился, остался коммунистом. Объясните мне это… Думаете, глупцы? Наивняк? Нет, это были умные и образованные люди. Мама читала в подлиннике Шекспира и Гете, а папа окончил Тимирязевскую академию. А Блок… Маяковский… Инесса Арманд? Мои кумиры… мои идеалы… С ними я выросла… (Задумалась.)
Когда-то я училась летать в аэроклубе. На чем мы летали, теперь удивляешься: как мы живы остались?! Не планеры, а самоделки — деревянные реечки, обитые марлей. Управление — ручка и педаль. Но зато, когда ты летишь, ты видишь птиц, ты видишь землю с высоты. Ты чувствуешь крылья! Небо меняет человека… высота меняет… Понимаете, о чем я? Я о той нашей жизни… Мне жалко не себя мне жалко все то, что мы любили…
Все честно вспомнила… и не знаю даже… Почему-то теперь стыдно все это кому-то рассказывать…
Полетел Гагарин… Люди вышли на улицу, смеялись, обнимались, плакали. Незнакомые люди. Рабочие в спецовках прямо с заводов, медики в белых шапочках, швыряли их в небо: «Мы — первые! Наш человек в космосе!». Это нельзя забыть! Это было что-то взахлеб, такое изумление. Я до сих пор не могу спокойно слушать песню:
«И снится нам не рокот космодрома,
Не эта ледяная синева,
А снится нам трава, трава у дома.
Зеленая, зеленая трава…».
Кубинская революция… Молодой Кастро… Я кричала: «Мама! Папа! Они победили! Вива Куба!». (Напевает.)
«Куба, любовь моя!
Остров зари багровой,
Песня летит над планетой, звеня,
Куба — любовь моя!»
В школу к нам приходили ветераны боев в Испании… Вместе мы пели песню «Гренада»:
«Я хату покинул, пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…».
У меня над столом висела фотография Долорес Ибаррури. Да… мы мечтали о Гренаде… потом о Кубе… Через несколько десятков лет другие мальчики точно так же бредили Афганистаном. Нас легко было обмануть. Но все равно… Все равно! Я это не забуду! Я не забуду, как уходил на целину весь наш десятый класс. Они шли колонной, с рюкзаками и развевающимся знаменем. У некоторых за спиной гитары. «Вот это — герои!» — думала я. Многие из них потом вернулись больными: на целину они не попали, а строили где-то в тайге железную дорогу, таскали на себе рельсы по пояс в ледяной воде. Не хватало техники… Ели гнилую картошку, все переболели цингой. Но они были, эти ребята! И была девочка, провожавшая их с восторгом. Это — я! Моя память… Я ее никому не отдам — ни коммунистам, ни демократам, ни брокерам. Она — моя! Только моя! Я без всего могу обойтись: мне не надо много денег, дорогой еды и модной одежды… шикарной машины… Мы на своих «Жигулях» объехали весь Союз: я увидела Карелию… озеро Севан… и Памир. Это все была моя Родина. Моя Родина — СССР. Я без многого могу прожить. Не могу только без того, что было. (Долго молчит. Так долго, что я окликаю ее.)
Не бойтесь… Со мной все нормально… уже нормально… Сижу пока дома… кошку глажу, варежки вяжу. Такое простое действие, как вязание, помогает лучше всего… Что удержало? До конца я не дошла… нет… Как врач, я все представляла… во всех мелочах… Смерть безобразна, она не бывает красивой. Я видела повесившихся… В последние минуты у них наступает оргазм, или они в моче, в кале. От газа человек синий… фиолетовый… Одна эта мысль для женщины ужасна. Никаких иллюзий о красивой смерти у меня не могло быть. Но… Тебя что-то кинуло, подхлестнуло, заставило рвануться. Ты в отчаянном рывке… есть дыхание и ритм… и есть рывок… А там уже трудно удержаться. Сорвать стоп-кран! Стоп! Я как-то удержалась. Бросила бельевую веревку. Выбежала на улицу. Промокла под дождем, какая радость после всего промокнуть под дождем! Как приятно! (Молчит.) Я долго не разговаривала… Восемь месяцев лежала в депрессии. Разучилась ходить. Встала в конце концов. Научилась ходить опять. Я есть… снова я на твердом… Но мне было плохо… Меня проткнули, как шарик… О чем это я? Хватит! Ну хватит… (Сидит и плачет.) Хватит…
Девяностый год… В нашей минской трехкомнатной квартире жило пятнадцать человек, да еще грудной ребенок. Первыми приехали из Баку родственники мужа — сестра с семьей и его двоюродные братья. Они не в гости приехали, они привезли с собой слово «война». С криком вошли в дом, с потухшими глазами… Это где-то осенью или зимой… было уже холодно. Да, осенью они приехали, потому что зимой нас уже было больше. Зимой из Таджикистана… Из города Душанбе приехала моя сестра со своей семьей и родителями мужа. Именно так и было… Так… Спали везде, летом спали даже на балконе. И… не говорили, а кричали… Как они бежали, а война пинком догоняла. Пятки жгла. А они… все они, как и я, советские… абсолютно советские. Стопроцентно! Этим гордились. И вдруг — ничего этого нет. Ну нет! Проснулись утром, глянули в окно — уже они под другим флагом. В другой стране. Уже — чужие.
Я слушала. Слушала. Они говорили…
«…ведь какое было время! Пришел Горбачев… И вдруг под окнами — стрельба. Господи! В столице… в Душанбе… Все сидели у телевизора и боялись пропустить последние новости. У нас на фабрике женский коллектив был, преимущественно русские. Я спрашиваю: “Девочки, что будет?” — “Война начинается, уже русских режут”. Через несколько дней один магазин днем разграблен… второй…»
«…первые месяцы я плакала, а потом перестала. Слезы быстро кончаются. Больше всего боялась мужчин, и знакомых, и незнакомых. Затащат в дом, в машину…“Красивайа! Дэвушка, давай поебемся…” Соседскую девочку одноклассники изнасиловали. Таджикские мальчики, которых мы знали. Ее мать пошла в семью к одному. “Зачем сюда приехала? — кричали на нее. — Вали в свою Россию. Скоро вас, русских, тут вообще не останется. В одних трусах побежите”».
«…зачем мы туда поехали? По комсомольской путевке. Строили Нурекскую ГЭС, алюминиевый завод… Я учила таджикский язык: чайхана, пиала, арык, арча, чинара… “Шурави” называли нас. Русские братья».
«…мне снятся розовые горы — цветет миндаль. А просыпаюсь вся в слезах…»
«…в Баку… Жили мы в девятиэтажном доме. Утром вывели армянские семьи во двор… Все вокруг них собрались, и сколько было людей, столько подошло к ним, каждый чем-то ударил. Маленький мальчик… лет пять… он подошел и ударил детской лопаткой. Старая азербайджанка его погладила по голове…»
«…а наши друзья, они тоже были азербайджанцы, но они нас прятали у себя в подвале. Забросали хламом, ящиками. Приносили ночью еду…»
«…утром бегу на работу — на улицах трупы лежат. Валяются, или сидят у стены, сидят будто живые. Кого-то накрыли дастарханом (по-русски — скатертью), а кого-то нет. Не успели. Большинство лежали раздетые… и мужчины, и женщины… Тех, что сидели, тех не раздевали, их же не разогнуть…»
«…раньше я думал, что таджики — как дети, никого не обидят. За полгода, может, даже меньше времени прошло, Душанбе было не узнать, и людей не узнать. Морги переполнены. Утром на асфальте, пока не затопчут, сгустки застывшей крови… как холодец…»
«…целыми днями они шли мимо нашего дома с плакатами: “Смерть армянам! Смерть!”. Мужчины и женщины. Старые и молодые. Разъяренная толпа, ни одного человеческого лица. Газеты были забиты объявлениями: “Меняю трехкомнатную квартиру в Баку на любую квартиру в любом городе России…”. Свою квартиру мы продали за триста долларов. Как холодильник. А не продали бы за эти деньги, могли убить…»
«…а мы за свою квартиру купили: мне — китайский пуховик, а мужу — теплые ботинки. Мебель, посуду… ковры… все оставили…»
«…жили без света и газа… без воды… На рынке цены ужасные. Возле нашего дома открылся киоск. Там продавали цветы и похоронные венки. Только цветы и венки…»
«…ночью на стене соседнего дома кто-то написал краской: “Бойся, русская сволочь! Твои танкисты тебе не помогут”. Русских снимали с руководящих должностей… стреляли из-за угла… Город быстро стал грязный, как кишлак. Чужой город. Не советский…»
«…убивали за все… Не там родился, не на том языке разговариваешь. Не понравился кому-то с автоматом… А до того как мы жили? В праздники первый тост у нас был “за дружбу”: “ес кес сирум эм” (по-армянски — я тебя люблю). — “Ман сани севирам” (по-азербайджански — я тебя люблю). Жили вместе…»
«…простые люди… Наши знакомые таджики закрывали своих сыновей на ключ, не выпускали из дому, чтобы их не научили… не заставили убивать».
«…уезжаем… Сели уже в поезд, уже пар из-под колес. Последние минуты. Кто-то дал по колесам очередь из автомата. Солдаты стояли коридором, закрывали нас. Если бы не солдаты, то мы живыми бы даже до вагонов не добежали. И если сейчас я вижу, что показывают войну по телевизору, я сразу слышу… Этот запах… запах поджареного человеческого мяса… Тошнотворный… конфетный запах…»
Через полгода у мужа первый инфаркт… еще через полгода — второй… У его сестры инсульт. От всего этого… Я сходила с ума… А вы знаете, как сходят с ума волосы? Они становятся жесткими, как леска. Волосы сходят с ума первыми… Ну кто же выдержит? Маленькая Карина… Днем нормальный ребенок, а станет темнеть за окном, она дрожит. Кричит: «Мама, не уходи! Я усну, а вас с папой убьют!». Я бежала утром на работу и просила, чтобы меня убило машиной. Никогда не ходила в церковь, а тут часами на коленях стояла: «Пресвятая Богородица! Ты меня слышишь?». Перестала спать, не могла есть. Я — не политик, я в политике не разбираюсь. Мне просто страшно. Что вы еще хотите у меня спросить? Я все рассказала… Все!
Об одиноком красном маршале и трех днях забытой революции
Сергей Федорович Ахромеев (1923–1991), маршал Советского Союза, Герой Советского Союза (1982). Начальник Генштаба Вооруженных сил СССР (1984–1988). Лауреат Ленинской премии (1980). С 1990 года военный советник Президента СССР.
Из интервью на Красной площади
(декабрь 91-го года)
«Я была студенткой…
Все произошло очень быстро… Через три дня революция кончилась… По телевизору в обзоре новостей передали: члены ГКЧП арестованы… министр внутренних дел Пуго застрелился, маршал Ахромеев повесился… В нашей семье это долго обсуждалось. Помню, папа сказал: “Это — военные преступники. Их должна была постичь судьба немецких генералов Шпеера и Гесса”. Все ждали Нюрнберга…
Мы были молодые… Революция! Я начала гордиться своей страной, когда люди вышли на улицы против танков. До этого уже были события в Вильнюсе, Риге, Тбилиси. В Вильнюсе литовцы отстояли свой телецентр, нам все это показывали, а мы что — быдло что ли? На улицу вышли люди, которые раньше никуда не ходили — сидели на кухнях и возмущались. А тут они вышли… Мы с подружкой взяли с собой зонтики — и от дождя, и чтобы драться. (Смеется.) Я была горда за Ельцина, когда он стоял на танке, я поняла: это — мой президент! Мой! Настоящий! Там было много молодежи. Студентов. Все мы выросли на “Огоньке” Коротича, на “шестидесятниках”. Обстановка военная… В мегафон кто-то кричал, умолял, мужской голос: “Девушки, уходите. Будет стрельба и много трупов”. Рядом со мной парень отправлял домой свою беременную жену, она плакала: “Почему ты остаешься?” — “Так надо”.
Я пропустила очень важное… Как начался этот день… Утром я проснулась оттого, что мама громко плакала. Рыдала. Мама спрашивала у папы: “Что такое чрезвычайное положение? Как ты думаешь, что они сделали с Горбачевым?”. А бабушка бегала от телевизора к радио на кухне: “Никого не арестовали? Не расстреляли?”. Родилась бабушка в двадцать втором году, всю ее жизнь стреляли и кого-то расстреливали. Арестовывали. Так жизнь прошла… Когда бабушки не стало, мама открыла семейную тайну. Подняла занавес… эти шторы… В пятьдесят шестом привезли бабушке и маме из лагеря отца, это был мешок костей. Из Казахстана. Приехал он с сопровождающим, такой был больной. И они никому не признавались, что это отец… это муж… Боялись… Говорили, что он им никто, какой-то дальний родственник. Пожил он с ними несколько месяцев, и его положили в больницу. Там он повесился. Мне надо… Теперь мне надо как-то с этим жить, с этим знанием. Мне надо это понять… (Повторяет.) Как-то с этим жить… Больше всего наша бабушка боялась нового Сталина и войны, всю жизнь она ждала ареста и голода. Выращивала на окне лук в ящичках, квасила в больших кастрюлях капусту. Покупала в запас сахар и масло. Антресоли у нас были забиты разной крупой. Перловкой. Всегда она меня учила: “Ты молчи! Молчи!”. В школе молчи… в университете… Так я росла, среди таких людей. Нам не за что было любить советскую власть. Мы все — за Ельцина! А мою подружку мама не выпускала из дома: “Только через мой труп! Ты разве не понимаешь, что все вернулось?”. Мы учились в университете дружбы народов имени Патриса Лумумбы. Там учились студенты со всего мира, многие из них приезжали с представлениями, что СССР — это страна балалаек и атомных бомб. Нам было обидно. Мы хотели жить в другой стране…»
«Я работал слесарем на заводе…
Про путч узнал в Воронежской области… Гостил у тети. Все эти вопли о величии России — жопень полная. Патриоты ряженые! Сидят у зомбоящика. Отъехали бы на пятьдесят километров от Москвы… Посмотрели бы на дома, на то, как люди живут. Какие у них праздники хмельные… В деревне мужиков почти нет. Вымерли. Сознание на уровне рогатого скота — вусмерть пьют. Пока не повалятся. Пьют все, что горит: от огуречного лосьона до автобензина. Пьют, а потом дерутся. В каждой семье кто-то в тюрьме сидел или сидит. Милиция не справляется. Одни бабы не сдаются, копаются на огородах. Если осталось пару мужиков непьющих, то они уехали на заработки в Москву. А единственному фермеру (в той деревне, куда я езжу) три раза пускали «красного петуха», пока не съехал к чертовой матери! С глаз! Натурально ненавидели… физически…
Танки в Москве… баррикады… В деревне никто особо по этому поводу не напрягался. Не заморачивался. Всех больше волновал колорадский жук и капустная моль. Он живучий, этот колорадский… А у молодых пацанов семечки и девочки на уме. Где пузырь вечером раздавить? Но народ все-таки больше высказывался за ГКЧП. Я так понял… Они не все были коммунистами, но все за великую страну. Боялись перемен, потому как после всех перемен мужик в дураках оставался. Помню, как наш дед говорил: “Раньше мы жили ху…во-ху…во, а потом все хуже и хуже”. До войны и после войны жили без паспортов. Деревенским паспорта не давали, не выпускали в город. Рабы. Арестанты. Возвратились с войны в орденах. Пол-Европы завоевали! А жили без паспортов.
В Москве узнал, что мои друзья все были на баррикадах. Участвовали в заварушке. (Смеется.) И я медальку мог получить…»
«Я — инженер…
Кто он, маршал Ахромеев? Фанатик “совка”. Я жил в “совке”, мне опять в “совок” не хочется. А это был фанатик, человек, искренне преданный коммунистической идее. Это был мой враг. Он вызывал во мне ненависть, когда я слушал его выступления. Я понимал: этот человек будет биться до конца. Его самоубийство? Ясно, что поступок неординарный, и он вызывает уважение. Смерть надо уважать. Но я задаю себе вопрос: а если бы они победили? Возьмите любой учебник… Ни один переворот в истории не обошелся без террора, обязательно все кончалось кровью. Вырыванием языков и выкалыванием глаз. Средневековьем. Тут не надо быть историком…
Услышал утром по телевизору о “неспособности Горбачева управлять страной в силу тяжелой болезни”… увидел под окнами танки… Звоню друзьям — все за Ельцина. Против хунты. Будем Ельцина защищать! Открываю холодильник — положил кусок сыра себе в карман. Баранки лежали на столе — сгреб баранки. А оружие? Что-то надо с собой взять… На столе лежал кухонный нож… подержал его в руках и положил на место. (Задумался.) А если бы… а если бы они победили?
Сейчас показывают по телевизору картинки: маэстро Ростропович прилетел из Парижа и сидит с автоматом, девушки угощают солдат мороженым… Букет цветов на танке… Мои картинки другие… Московские бабушки раздают солдатам бутерброды и водят к себе домой пописать. Ввели танковую дивизию в столицу — ни сухпайков, ни туалетов. Торчат из люков тоненькие шейки пацанов, и — вот такие! — у них перепуганные глазища. Они ничего не понимают. На третий день уже сидят на броне — злые, голодные. Невыспавшиеся. Женщины берут их в кольцо: “Сыночки, и вы будете в нас стрелять?”. Солдаты молчат, а офицер как гаркнет: “Дадут приказ — будем стрелять”. Солдат как ветром сдуло, попрятались в люках. Во как! У меня картинки с вашими не совпадают… Стоим в оцеплении, ждем атаки. Слухи: скоро газы пустят, снайперы на крышах… Подходит к нам женщина, у нее орденские колодки на кофте: “Кого защищаете? Капиталистов?”. — “Да ты что, бабуся? Мы за свободу тут стоим”. — “А я за советскую власть воевала — за рабочих и крестьян. А не за ларечки и кооперативы. Дали бы мне сейчас автомат…”
Все висело на волоске. Кровью пахло. Праздника я не помню…»
«Я — патриот…
Дайте мне высказаться. — Подходит мужчина в распахнутой дубленке с массивным крестом на груди. — Мы живем в самое позорное время нашей истории. Мы — поколение трусов, предателей. Такой приговор нам вынесут наши дети. “Великую страну наши родители продали за джинсы, ‘Мальборо’ и жвачку”, — скажут они. Мы не смогли отстоять СССР — нашу Родину. Страшное преступление. Продали всё! Никогда не привыкну к российскому триколору, у меня перед глазами всегда будет красное знамя. Знамя великой страны! Великой победы! Что же надо было сделать с нами… с советскими людьми… чтобы мы закрыли глаза и побежали в этот ебаный капиталистический рай? Купили нас фантиками, колбасными прилавками, яркими обертками. Ослепили, заболтали. Мы променяли все на тачки и шмотки. И не надо сказок… что это ЦРУ развалило Советский Союз, козни Бжезинского… А почему КГБ не развалило Америку? Не тупые большевики просрали страну, и не интеллигентные сволочи ее уничтожили, чтобы ездить по заграницам и читать “Архипелаг ГУЛАГ”… И не ищите жидо-масонский заговор. Все мы уничтожали сами. Своими руками. Мечтали, чтобы у нас открыли “Макдональдсы” с горячими гамбургерами и каждый мог купить себе “мерседес”, пластмассовый видик. И чтобы в киосках продавались порнофильмы…
России нужна крепкая рука. Железная. Надсмотрщик с палкой. Так что — великий Сталин! Ура! Ура! Ахромеев мог стать нашим Пиночетом… генералом Ярузельским… Великая потеря…»
«Я — коммунист…
Я был за ГКЧП, вернее, за СССР. Я был страстный гэкачепист, потому что мне нравилось жить в империи. “Широка страна моя родная…” В восемьдесят девятом году послали меня в командировку в Вильнюс. Перед отъездом вызвал к себе главный инженер завода (он там уже был) и предупредил: “Ты по-русски с ними не разговаривай. Спичек в магазине не продадут, если попросишь по-русски. Ты свой украинский не забыл? Разговаривай по-украински”. Я не поверил — что за ерунда? А он: “Осторожно в столовой — могут отравить или подсыпят толченое стекло. Ты там теперь оккупант, понимаешь?”. А у меня в голове дружба народов и все такое. Советское братство. Не поверил, пока не приехал на вильнюсский вокзал. Вышел на перрон… С первой минуты мне дали понять, услышав русскую речь, что я приехал в чужую страну. Я был оккупант. Из грязной, отсталой России. Русский Иван. Варвар.
И вот этот танец маленьких лебедей… Одним словом, про ГКЧП я услышал утром в магазине. Побежал домой, включил телевизор: убили Ельцина или нет? В чьих руках телецентр? Кто командует армией? Позвонил знакомый: “Ну, суки, сейчас опять гайки закрутят. Станем винтиками и гвоздиками”. Меня зло взяло: “А я обеими руками — за. Я — за СССР!”. В один момент он разворачивается на сто восемьдесят градусов: “Конец Михаилу Меченому! Пахать ему в Сибири!”. Понимаете? С людьми надо было разговаривать. Внушать. Обрабатывать. Первым делом брать “Останкино” и круглосуточно вещать: спасем страну! Советская Родина в опасности! Быстро разобраться с собчаками, афанасьевыми и остальными предателями. А народ был — за!
В самоубийство Ахромеева не верю. Не мог боевой офицер повеситься на шпагате… на ленточке с коробки от торта… Как зэк. В тюремной камере так вешаются — сидя и подогнув ноги. В одиночке. Не в военной это традиции. Офицеры брезгуют петлей. Не самоубийство это, а убийство. Его убили те, кто убил Советский Союз. Они его боялись — у Ахромеева был высокий авторитет в армии, он мог организовать сопротивление. Народ еще не был дезориентирован, разобщен, как сейчас. Еще все жили одинаково и одни газеты читали. Не так, как сейчас: у одних супчик жидок, у других жемчуг мелок.
А вот это… я сам это видел… Молодые ребята приставили лестницы к зданию ЦК КПСС на Старой площади, его уже никто не охранял. Высокие пожарные лестницы. Залезли наверх… Молотками и зубилами начали сбивать золотые буквы ЦК КПСС. А другие внизу их распиливали и раздавали кусочки на память. Разбирали баррикады. Колючая проволока тоже шла на сувениры.
Так я запомнил падение коммунизма…»