Война и мир. Том 1 и 2
Часть 15 из 151 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Уже определился весь строй произведения, сложились его противопоставления, но Толстой встретил в них новые трудности, именно в главах с Каратаевым.
«Пятый том начал понемногу подвигаться», — писал Толстой П. И. Бартеневу 20 августа 1868 года (61, 205).
Легко, как заранее предусмотренное, появилось светское толкование истории в салоне А. П. Шерер. Идут главы о Николае Ростове в Воронеже и о Ростовых в Троицкой лавре.
Близится изображение победы. Заново проверяется, как изменились герои, прошедшие через испытание войны.
Труднее всего дались Толстому главы о том, как изменился Пьер в плену.
В третьей редакции плена появляется образ Платона Каратаева. Каратаев перестраивает сознание Пьера своей народной мудростью.
Сцена казни невинных людей, объявленных поджигателями, сламывает Пьера:
«С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора».
Пропала вера в «благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога».
Очнулся Пьер, увидав разувавшегося Каратаева. Он увидел и, как ему показалось, понял основы иного, народного, не государственного и не личного самосознания.
Образ Платона Каратаева отличается от других образов, созданных Толстым, и само собой возникает вопрос о происхождении этого типа.
Образ построен на одной черте, последовательно проведенной: черта эта — «круглость», «законченность» и «спорость».
Про Каратаева сказано: «аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки…» и дальше: «Пьеру чувствовалось что-то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях…»
В следующей главе мы читаем: «Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего-то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил как бы всегда собираясь обнять что-то, были круглые; приятная улыбка и большие карие, нежные глаза были круглые».
Каратаев дал Пьеру возможность понять иное мироощущение, не основанное на злой пружине власти и жестокости.
Каратаев «не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие были проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал».
Каратаев говорит изречениями, которые сам не замечает и даже не может повторить: «Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность».
Каратаев не отдельный, не выделенный человек, он все умеет делать «не очень хорошо, но и не дурно».
Он пел песни, но «не так, как поют песенники, знающие, что их слушают…»
То, что говорит Платон Каратаев, как бы очищено, обобщено и характеризовано, как особый дух «простоты и правды».
«Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати».
Пословицы, наполняющие речь Каратаева, выписаны Толстым из сборников И. М. Снегирева и В. И. Даля. Сборники эти хорошие, но уже очищены цензурой от всяких вольностей.
В сцене смерти Каратаева характеристика его обобщается; Пьер думает, засыпая, о нем:
«И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», — сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стреми лась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею».
Глобус — это слитная жизнь бессмертного, но и безликого народа.
Каратаев жизнен, но он книжно закруглен. Описывая его, Пьер как бы цитирует книгу. Ф. Буслаев в «Исторических очерках русской народной словесности и искусства», вышедших в Санкт-Петербурге в 1861 году, так писал про народное творчество и душу народа:
«Вся область мышления наших предков ограничивалась языком. Он был не внешним только выражением, а существенной составной частью той нераздельной нравственной деятельности целого народа, в которой каждое лицо хотя и принимает живое участие, но не выступает еще из сплошной массы целого народа. Тою же силою, какою творился язык, образовались и мифы народа, и его поэзия.
Все шло своим чередом, как заведено было испокон веку: та же рассказывалась сказка, та же пелась песня и теми же словами, потому что из песни слова не выкинешь; даже минутные движения сердца, радость и горе выражались не столько личным порывом страсти, сколько обычными излияниями чувств — на свадьбе в песнях свадебных, на похоронах в причитаниях, однажды навсегда сложенных в старину незапамятную и всегда повторявшихся почти без перемен. Отдельной личности не было исхода из такого сомкнутого круга».
Книга эта была в библиотеке Толстого.
Мир Каратаева связан с освобождением Пьера от мира Элен. Развал наполеоновской армии так же показан, как развал нечеловечески ложного дела. Это снимает злорадство над побежденными и предохраняет от возможности злорадного преувеличения бедствий врага. Все описание плена освещено и обобщено каратаевским светом.
Бедствия пленных невыносимы, они показаны скупо и сдержанно. Развал наполеоновской армии дается скупыми кусками.
«Больше пропускать» — помнит все время Толстой.
Сами пленные понемногу забывают о том, кем они были когда-то.
Параллельно вырастает Пьер. Мир Каратаева своей невыделенностью из общего, так сказать, своей безымянностью — идеал Толстого и Пьера этих лет.
В то же время этот мир как бы сам борется с нечеловеческим миром Наполеона и его превращает в груду сора.
Рассказ о бездействующем и как бы ничего не испытывающем Платоне Каратаеве отрывист и занимает немного места. Каратаев мало говорит, кормит собачку, шьет рубашку, разговаривает с Пьером, но действие темы Каратаева простирается более чем на сто страниц романа и связывает все пропуски описания гибели великой армии.
Тема эта возникает опять в конце романа. Возникает вопрос: можно ли бороться со злом, если ты согласен с Каратаевым?
Наташа верит Пьеру. Мы знаем даже, что она останется верной ему в беде. Но она хочет для себя проверить правоту мужа:
«Кто и кто те люди, которые могли бы решить, действительно ли он так умнее всех?» — спрашивала она себя и перебирала в своем воображении тех людей, которые были очень уважаемы Пьером. Никого из всех людей, судя по его рассказам, он так не уважал, как Платона Каратаева.
— Ты знаешь, о чем я думаю? — сказала она, — о Платоне Каратаеве. Как он? Одобрил бы тебя теперь?
Пьер нисколько не удивился этому вопросу. Он понял ход мыслей жены.
— Платон Каратаев? — сказал он и задумался, видимо искренно стараясь представить себе суждение Каратаева об этом предмете. — Он не понял бы, а впрочем, я думаю, что да.
— Я ужасно люблю тебя! — сказала вдруг Наташа. — Ужасно. Ужасно!
— Нет, не одобрил бы, — сказал Пьер, подумав. — Что он одобрил бы, это нашу семейную жизнь».
Богучаровские мужики из-за того, что княжна Марья Болконская предложила им барский хлеб, взбунтовались. Барский хлеб был понят как «месячина», как паек дворовых, не имеющих пашни. Барский хлеб обозначал, что вся запашка принадлежит барину.
Эти мужики смотрят на барскую жизнь не по-каратаевски. Каратаев не бунтующий мужик, а для Толстого Платон Каратаев обобщенный крестьянин.
Толстой в кавказских рассказах, и в докладной записке, и в «Севастопольских рассказах» постоянно разделяет солдат на группы, разно ведущие себя в своем полковом обществе.
В своей школе Толстой точно определяет характеры мальчиков и девочек и дает художественные характеристики учеников школы, разделяя их по манере рассказывать, по манере воспринимать мир.
Яснополянская школа не кругла, не шарообразна, она не ровна как жизнь, хотя все ее ученики — дети из одной деревни.
Преклонение Пьера перед Каратаевым основано на том, что Пьер не только любит народ, но и боится народа. Пьер представляет собой только одно из течений декабристов; он считает, что общество, членом которого он является, «…не только не враждебное правительству, но это общество настоящих консерваторов. Общество джентльменов в полном значении этого слова. Мы только для того, чтобы завтра Пугачев не пришел зарезать и моих и твоих детей, и чтобы Аракчеев не послал меня в военное поселение, — мы только для этого беремся рука с рукой, с одной целью общего блага и общей безопасности».
Пьер боится Пугачева не меньше, чем Аракчеева.
В творчестве Толстого народ по-новому увидел себя, но в «Войне и мире» народ дан в военном объединении, единодушии, сопротивлении Наполеону. Толстой не разделяет самодовольное преувеличение Пьером силы «общества джентльменов» и понимает отдаление декабристов от народа.
Это создает картину декабрьского восстания как героического, но в то же время бессильного. Это Толстой дает в сне Николеньки Болконского: «Он видел во сне себя и Пьера в касках — таких, какие были нарисованы в издании Плутарха. Они с дядей Пьером шли впереди огромного войска. Войско это было составлено из белых косых линий, наполнявших воздух подобно тем паутинам, которые летают осенью и которые Десаль называл le fil de la Vierge. Впереди была слава, такая же, как и эти нити, но только несколько плотнее».
Плутарховская слава овевает декабристов, но нити, которые двигают их, путаются, ослабевают. Николенька чувствует «…слабость любви»; он почувствовал себя бессильным, бескостным и жидким. Отец ласкал и жалел его. Но дядя Николай Ильич все ближе и ближе надвигался на него. Николенька в ужасе просыпается.
Роман закончился изображением слабости и любви.
Роман кончается мечтой героев о союзе добрых и страхом перед силой благоразумного хозяина Николая Ильича.
Толстой, по-моему, приблизился в конце жизни к Герцену.
Велик был подвиг Герцена, стремящегося расширить круг революционеров. В. И. Ленин писал:
«Чествуя Герцена, мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена»[5].
Декабристы могли повести за собой, как добрые командиры, солдат, связанных войной с ними. Они хотели добра для народа, но боялись не только Аракчеева, но и Пугачева.
Между Платоном Каратаевым и Пьером — стена, признанная Пьером. И молодой Николенька Болконский, может быть, поэтому видел неудачу будущего восстания, вернее, Толстой передал сыну любимого героя, сыну того человека, который часто мыслил авторскими мыслями, в сонном видении свое знание о неудаче восстания, с пониманием его слабости, но без понимания причин слабости.
Так замкнулся круг. Так кончилась эпопея «Война и мир» — сном о Пьере и его судьбе. Но Николенька думает и о Пьере и об отце по-своему. Его слова — последние в событийной части произведения: «Отец! Да, я сделаю то, чем бы даже он был доволен…»
Потом это хотел сделать Лев Толстой.
В. ШКЛОВСКИЙ
Том первый
{1} {2} {3}
Часть первая
I
«Пятый том начал понемногу подвигаться», — писал Толстой П. И. Бартеневу 20 августа 1868 года (61, 205).
Легко, как заранее предусмотренное, появилось светское толкование истории в салоне А. П. Шерер. Идут главы о Николае Ростове в Воронеже и о Ростовых в Троицкой лавре.
Близится изображение победы. Заново проверяется, как изменились герои, прошедшие через испытание войны.
Труднее всего дались Толстому главы о том, как изменился Пьер в плену.
В третьей редакции плена появляется образ Платона Каратаева. Каратаев перестраивает сознание Пьера своей народной мудростью.
Сцена казни невинных людей, объявленных поджигателями, сламывает Пьера:
«С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора».
Пропала вера в «благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога».
Очнулся Пьер, увидав разувавшегося Каратаева. Он увидел и, как ему показалось, понял основы иного, народного, не государственного и не личного самосознания.
Образ Платона Каратаева отличается от других образов, созданных Толстым, и само собой возникает вопрос о происхождении этого типа.
Образ построен на одной черте, последовательно проведенной: черта эта — «круглость», «законченность» и «спорость».
Про Каратаева сказано: «аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки…» и дальше: «Пьеру чувствовалось что-то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях…»
В следующей главе мы читаем: «Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего-то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил как бы всегда собираясь обнять что-то, были круглые; приятная улыбка и большие карие, нежные глаза были круглые».
Каратаев дал Пьеру возможность понять иное мироощущение, не основанное на злой пружине власти и жестокости.
Каратаев «не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие были проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал».
Каратаев говорит изречениями, которые сам не замечает и даже не может повторить: «Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность».
Каратаев не отдельный, не выделенный человек, он все умеет делать «не очень хорошо, но и не дурно».
Он пел песни, но «не так, как поют песенники, знающие, что их слушают…»
То, что говорит Платон Каратаев, как бы очищено, обобщено и характеризовано, как особый дух «простоты и правды».
«Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати».
Пословицы, наполняющие речь Каратаева, выписаны Толстым из сборников И. М. Снегирева и В. И. Даля. Сборники эти хорошие, но уже очищены цензурой от всяких вольностей.
В сцене смерти Каратаева характеристика его обобщается; Пьер думает, засыпая, о нем:
«И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», — сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стреми лась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею».
Глобус — это слитная жизнь бессмертного, но и безликого народа.
Каратаев жизнен, но он книжно закруглен. Описывая его, Пьер как бы цитирует книгу. Ф. Буслаев в «Исторических очерках русской народной словесности и искусства», вышедших в Санкт-Петербурге в 1861 году, так писал про народное творчество и душу народа:
«Вся область мышления наших предков ограничивалась языком. Он был не внешним только выражением, а существенной составной частью той нераздельной нравственной деятельности целого народа, в которой каждое лицо хотя и принимает живое участие, но не выступает еще из сплошной массы целого народа. Тою же силою, какою творился язык, образовались и мифы народа, и его поэзия.
Все шло своим чередом, как заведено было испокон веку: та же рассказывалась сказка, та же пелась песня и теми же словами, потому что из песни слова не выкинешь; даже минутные движения сердца, радость и горе выражались не столько личным порывом страсти, сколько обычными излияниями чувств — на свадьбе в песнях свадебных, на похоронах в причитаниях, однажды навсегда сложенных в старину незапамятную и всегда повторявшихся почти без перемен. Отдельной личности не было исхода из такого сомкнутого круга».
Книга эта была в библиотеке Толстого.
Мир Каратаева связан с освобождением Пьера от мира Элен. Развал наполеоновской армии так же показан, как развал нечеловечески ложного дела. Это снимает злорадство над побежденными и предохраняет от возможности злорадного преувеличения бедствий врага. Все описание плена освещено и обобщено каратаевским светом.
Бедствия пленных невыносимы, они показаны скупо и сдержанно. Развал наполеоновской армии дается скупыми кусками.
«Больше пропускать» — помнит все время Толстой.
Сами пленные понемногу забывают о том, кем они были когда-то.
Параллельно вырастает Пьер. Мир Каратаева своей невыделенностью из общего, так сказать, своей безымянностью — идеал Толстого и Пьера этих лет.
В то же время этот мир как бы сам борется с нечеловеческим миром Наполеона и его превращает в груду сора.
Рассказ о бездействующем и как бы ничего не испытывающем Платоне Каратаеве отрывист и занимает немного места. Каратаев мало говорит, кормит собачку, шьет рубашку, разговаривает с Пьером, но действие темы Каратаева простирается более чем на сто страниц романа и связывает все пропуски описания гибели великой армии.
Тема эта возникает опять в конце романа. Возникает вопрос: можно ли бороться со злом, если ты согласен с Каратаевым?
Наташа верит Пьеру. Мы знаем даже, что она останется верной ему в беде. Но она хочет для себя проверить правоту мужа:
«Кто и кто те люди, которые могли бы решить, действительно ли он так умнее всех?» — спрашивала она себя и перебирала в своем воображении тех людей, которые были очень уважаемы Пьером. Никого из всех людей, судя по его рассказам, он так не уважал, как Платона Каратаева.
— Ты знаешь, о чем я думаю? — сказала она, — о Платоне Каратаеве. Как он? Одобрил бы тебя теперь?
Пьер нисколько не удивился этому вопросу. Он понял ход мыслей жены.
— Платон Каратаев? — сказал он и задумался, видимо искренно стараясь представить себе суждение Каратаева об этом предмете. — Он не понял бы, а впрочем, я думаю, что да.
— Я ужасно люблю тебя! — сказала вдруг Наташа. — Ужасно. Ужасно!
— Нет, не одобрил бы, — сказал Пьер, подумав. — Что он одобрил бы, это нашу семейную жизнь».
Богучаровские мужики из-за того, что княжна Марья Болконская предложила им барский хлеб, взбунтовались. Барский хлеб был понят как «месячина», как паек дворовых, не имеющих пашни. Барский хлеб обозначал, что вся запашка принадлежит барину.
Эти мужики смотрят на барскую жизнь не по-каратаевски. Каратаев не бунтующий мужик, а для Толстого Платон Каратаев обобщенный крестьянин.
Толстой в кавказских рассказах, и в докладной записке, и в «Севастопольских рассказах» постоянно разделяет солдат на группы, разно ведущие себя в своем полковом обществе.
В своей школе Толстой точно определяет характеры мальчиков и девочек и дает художественные характеристики учеников школы, разделяя их по манере рассказывать, по манере воспринимать мир.
Яснополянская школа не кругла, не шарообразна, она не ровна как жизнь, хотя все ее ученики — дети из одной деревни.
Преклонение Пьера перед Каратаевым основано на том, что Пьер не только любит народ, но и боится народа. Пьер представляет собой только одно из течений декабристов; он считает, что общество, членом которого он является, «…не только не враждебное правительству, но это общество настоящих консерваторов. Общество джентльменов в полном значении этого слова. Мы только для того, чтобы завтра Пугачев не пришел зарезать и моих и твоих детей, и чтобы Аракчеев не послал меня в военное поселение, — мы только для этого беремся рука с рукой, с одной целью общего блага и общей безопасности».
Пьер боится Пугачева не меньше, чем Аракчеева.
В творчестве Толстого народ по-новому увидел себя, но в «Войне и мире» народ дан в военном объединении, единодушии, сопротивлении Наполеону. Толстой не разделяет самодовольное преувеличение Пьером силы «общества джентльменов» и понимает отдаление декабристов от народа.
Это создает картину декабрьского восстания как героического, но в то же время бессильного. Это Толстой дает в сне Николеньки Болконского: «Он видел во сне себя и Пьера в касках — таких, какие были нарисованы в издании Плутарха. Они с дядей Пьером шли впереди огромного войска. Войско это было составлено из белых косых линий, наполнявших воздух подобно тем паутинам, которые летают осенью и которые Десаль называл le fil de la Vierge. Впереди была слава, такая же, как и эти нити, но только несколько плотнее».
Плутарховская слава овевает декабристов, но нити, которые двигают их, путаются, ослабевают. Николенька чувствует «…слабость любви»; он почувствовал себя бессильным, бескостным и жидким. Отец ласкал и жалел его. Но дядя Николай Ильич все ближе и ближе надвигался на него. Николенька в ужасе просыпается.
Роман закончился изображением слабости и любви.
Роман кончается мечтой героев о союзе добрых и страхом перед силой благоразумного хозяина Николая Ильича.
Толстой, по-моему, приблизился в конце жизни к Герцену.
Велик был подвиг Герцена, стремящегося расширить круг революционеров. В. И. Ленин писал:
«Чествуя Герцена, мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена»[5].
Декабристы могли повести за собой, как добрые командиры, солдат, связанных войной с ними. Они хотели добра для народа, но боялись не только Аракчеева, но и Пугачева.
Между Платоном Каратаевым и Пьером — стена, признанная Пьером. И молодой Николенька Болконский, может быть, поэтому видел неудачу будущего восстания, вернее, Толстой передал сыну любимого героя, сыну того человека, который часто мыслил авторскими мыслями, в сонном видении свое знание о неудаче восстания, с пониманием его слабости, но без понимания причин слабости.
Так замкнулся круг. Так кончилась эпопея «Война и мир» — сном о Пьере и его судьбе. Но Николенька думает и о Пьере и об отце по-своему. Его слова — последние в событийной части произведения: «Отец! Да, я сделаю то, чем бы даже он был доволен…»
Потом это хотел сделать Лев Толстой.
В. ШКЛОВСКИЙ
Том первый
{1} {2} {3}
Часть первая
I