Вальхен
Часть 16 из 61 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Они успели разогреть и доесть оставшуюся варёную картошку, когда явился денщик. Валя порадовалась про себя, что они с мамой до его прихода спокойно поели, поговорили, порадовались новости, что Мишка жив и здоров, обсудили поход к Петру Сергеевичу, — им было так хорошо вдвоём, почти как раньше. В присутствии немцев обитательниц кухни никогда не отпускало напряжение, боязнь что-то сделать не так, лишний раз обратить на себя внимание.
Сейчас денщик, не удостоив их взглядом, прошёл в комнату и стал вынимать из ранца какие-то длинные ветки, фотографии, бумажки, нитки, обрезки тонкой проволоки, фляги и продукты. Встал на стул, достал со шкафа старую стеклянную вазу и воткнул в неё ветки.
Мама и Валя в кухне принялись складывать высохшее бельё.
— Надеюсь, что им сегодня не захочется никакой стирки, — тихо сказала Анна Николаевна. — Хоть бы не напились только… Отнеси ему.
Валя взяла высокую стопку белья и тихо постучала в открытую дверь комнаты. Дитрих обернулся и, кивнув, указал, куда положить вещи.
— Вайнахтен![53] — весело сказал он, указывая на ветки.
Валя развела руками — мол, не понимаю, но кивнула и ушла в кухню.
— Весёлый, — сказала она маме. — Ветки в вазу поставил и на них знаешь что развешивает? Фотографии. Женщина, дети… Иголкой аккуратно самый край сверху протыкает и на нитках подвешивает… И портрет Гитлера повесил. Представляешь — на ветку! И ещё свастику, вроде как из консервной крышки вырезанную. Ветки какие-то большие, похоже, от платана. Это же у них вместо ёлки, да?
Анна Николаевна усмехнулась.
— Видимо, вместо ёлки, да. У нас же ёлки не растут. И сосенок в дендропарке всего несколько было. Жаль парк. Вырубят весь за зиму. — Она горько вздохнула, совсем не о сосенках, но взяла себя в руки. — Ладно, Валюх, не вечно же наши отступать будут. Когда-нибудь всё назад отобьют, и посадим новый парк, и дома́ будут новые… Людей не вернёшь только. Бабушку, Тамару, Фиру… тысячи…
— Думаешь, папа вернётся? Так страшно, что писем нету. И Мишка…
— Надо верить, Валюш. Я стараюсь. И ты старайся. Если мы не станем верить и ждать, им там, может, ещё тяжелее будет. Я каждый день о них думаю. И уговариваю: вы там только держитесь, а мы дождёмся.
Затопали тяжёлые сапоги в прихожей, раздались голоса — обе замолкли и напряжённо прислушались. Голосов было несколько, один — незнакомый.
«Кого ещё немцы привели? Хоть бы кутёж не устроили тут», — с тревогой думала Анна Николаевна.
Как обычно, без стука открылась дверь кухни, и вошёл Дитрих.
— Gläser! Schnell![54] — И показал жестом, как пьют из стакана.
Анна Николаевна кивнула и достала из буфета стакан. Немец показал четыре пальца, получил четыре стакана и ушёл.
Оккупанты оживлённо разговаривали, чем-то угощались, что-то пили, громко чокаясь и восклицая «Прозит!» и что-то ещё не очень понятное. Анна Николаевна отметила про себя, что время от времени из комнаты доносятся необычные для военных слова: die Predigt, beichten[55]. Выйдя потихоньку в прихожую за большими ножницами, что хранились в шкафчике у двери, она увидела на тумбочке офицерскую фуражку с крестиком над околышем. Вот как — у её постояльцев в гостях капеллан.
Валю дразнили вкусные запахи еды из комнаты, есть хотелось невероятно, но сегодня у них с мамой на ужин были только серый немецкий хлеб и чай. Потому что картошки мало и нужно растянуть её как можно дольше, объяснила мама, — ведь неизвестно, что удастся достать ещё. А остатки пшена они завтра отнесут Петру Сергеевичу.
Тем временем наступил вечер. Немцы куда-то засобирались — это было ясно по шуму отдвигаемых стульев и голосам в прихожей. Анна Николаевна прислушалась и, уловив слово «Offiziersclub[56]», слегка расслабилась, с удивлением отметив, как она, оказывается, крепко сжимала ножницы, которыми подрезала подол старого пальто, перешивая его на Валю. Дочка за лето и осень совсем выросла из своего, а зима, видимо, и дальше будет необычно холодной. Хорошо, что немцы уходят. Хоть немного побыть в собственной квартире без страха и напряжения — это каждый раз почти подарок.
Хлопнула дверь в прихожей. Выждав некоторое время, Валя выглянула из кухни в надежде проникнуть в комнату и взять книжку. Однако в бывшей детской виднелась прямая спина в сером кителе — не все ушли, стало быть… Валя тихо попятилась. На шорох у дверей переводчик, который сидел у стола, обернулся. Смерил ничего не выражающим взглядом сжавшуюся фигурку.
— Ты хочешь книгу? — Он пожал плечами. — Иди.
Девочка испуганно смотрела на него, не смея двинуться с места и, кажется, не понимая, что ей говорят. Её тайные вылазки раскрыты, и сейчас последует наказание…
— Фрау, — громко и раздражённо сказал переводчик в сторону кухни, — объясните вашей дочь, я не воюю с женщина и дети. Пусть идёт и меняет свои книги, как она делает без нас. Гауптштурмфюреру не надо попадаться на глаза с этим. А я не против.
Анна Николаевна стояла на пороге кухни и тоже изумлённо смотрела на немца. Наконец она обрела дар речи:
— Vielen Dank. Wissen Sie, das Lesen bewahrt sie vor Angst und Hunger[57].
— Versteht sie Deutsch? — Переводчик кивнул на Валю.
— Ja, ein bisschen. Ich lerne es in der Schule, — ответила девочка. — Aber ich verstehe nicht gut, wenn Sie sprechen[58].
— Вот и хорошо, — перешёл он на русский. — Как у вас говорят? Мало знать — хорошо спать?
— Меньше знаешь, крепче спишь, — машинально уточнила Анна Николаевна и, помолчав, добавила: — Меняй книги, Валя, и пойдём в кухню. Нам не положено здесь быть.
— Перестаньте, — холодно и ровно сказал немец. — Гауптштурмфюрер и его ден-шик ушли в клубы. В офицерском концерт, а в солдатском просто гулянка. Даже капелланы там. Они придут не скоро, а я никого не трогаю. Я пишу письмо домой.
— Ваши капелланы… католики или?.. — не удержалась от вопроса Анна Николаевна, пока Валя занималась книгами.
— Наши капелланы… разные. Тот, что был здесь, — лютеранин. Есть и католические. Говорят, наши вожди считают религию чем-то… — переводчик запнулся, подбирая русское слово, — в общем, вредным для национал-социализма, но они немцы, поэтому… рациональные. Глупо отнимать привычную религию у людей, которых посылаешь на фронт. Это может не понравиться, а у людей в руках оружие.
— Как же христианские ценности сочетаются с нацизмом?
— Наверное, никак, — равнодушно сказал переводчик и пожал плечами. — Вот капелланы здесь для того, чтобы как-то… соединить это. Вера и традиции — большая сила. Люди должны верить в то, что они делают. Вот капелланы и проповедуют здесь, убеждают тех, кто сомневается… Как это по-русски… отпевают убитых, утешают раненых и пишут письма их родным. Чтобы люди чувствовали себя здесь… как в своей земле.
Анна Николаевна чуть не спросила, каково это — явиться на чужую землю, творить зло и при этом быть христианином, но вовремя спохватилась и промолчала. Однако немец удивил её, снова, как когда-то в разговоре на кухне, почти угадав незаданный вопрос.
— Да, наши солдаты христиане, но готовы убивать по праву сильного и раз так приказал фюрер. И в их головах не должно быть вопросы, zum Beispiel[59], почему в прошлой войне немецкие евреи сражались в нашей армии вместе с немцами-христианами, а теперь их надо уничтожать. Большинство людей легко забыли это и верят, что Deutschland über alles[60], евреи — зло, а славяне — унтерменш. Это просто война, фрау.
Анна Николаевна покачала головой, но ничего не сказала и, приобняв дочь за плечи, увела её в кухню.
Долго Вале не давал покоя этот разговор. У неё не укладывалось в голове, как человек, который рассуждает про веру в Бога, так равнодушно говорит об уничтожении евреев и вроде бы оправдывает нацистов, может при этом читать хорошие книги и периодически потихоньку подбрасывать им с мамой еду. Этот странный немец любил своих родителей, подолгу писал им письма, явно недолюбливал сослуживцев и, кажется, был рад, что лично ему не приходится никого убивать… Много раз потом будет она вспоминать то, что сказала мама: мы ещё не раз увидим, как понятия «друг» и «враг», «свой» и «чужой» перепутываются, а может быть, и соединяются.
Но сейчас Вале очень захотелось отвлечься от этих трудных разговоров, не думать о безвинно погибших людях… И девочка открыла томик Гайдара, купленный перед войной. В нём были рассказы и большая повесть «Школа», которую она ещё не читала. Валя любила заглядывать в неизвестный текст наугад — где раскроется. Просто чтобы посмотреть, какой он: понравится? нет? Томик, однако, открылся на хорошо знакомом месте:
Шли мы долго, часто останавливались, отдыхали и рвали цветы. Потом, когда тащить надоедало, оставляли букеты на дороге.
Я один букет бросил старой бабке в телегу. Испугалась сначала бабка, не разобравши, что такое, и погрозила нам кулаком. Но потом увидала, улыбнулась и кинула с воза три больших зелёных огурца.
Огурцы мы подняли, вытерли, положили в сумку и весело пошли своей дорогой.
Встретили мы на пути деревеньку, где живут те, что пашут землю, сеют в поле хлеб, садят картошку, капусту, свёклу или в садах и огородах работают.
«Голубая чашка»! — обрадовалась Валя любимому рассказу. Отложив незнакомую пока «Школу», она погрузилась во много раз читанную историю и забыла про войну, тревожащие мысли и голодный желудок.
…А потом был вечер. И луна и звёзды.
Долго втроём сидели мы в саду, под спелой вишней, и Маруся нам рассказывала, где была, что делала и что видела.
А уж Светланкин рассказ затянулся бы, вероятно, до полуночи, если бы Маруся не спохватилась и не погнала её спать.
— Ну что?! — забирая с собой сонного котёнка, спросила меня хитрая Светланка. — А разве теперь у нас жизнь плохая?
…Валя с мамой уже улеглись, когда из прихожей донеслись голоса и топот — это вернулись офицер и денщик. Постепенно всё затихло. Город спал.
Рождественская ночь, рождественское утро
Оглушительный взрыв раздался далеко за полночь. Зазвенели стёкла в домах, следом заревели паровозные гудки. В комнатах вскочили немцы и через минуту с руганью и криками вылетели из квартиры, грохоча сапогами. Перепуганные мать и дочь отодвинули плотную штору и пытались что-то рассмотреть. Но в окно кухни, выходящее во внутренний двор, можно было увидеть только зарево и клубы серого дыма на фоне тёмного зимнего неба. Фашисты, которых много стояло в квартирах этого дома, спешно выскакивали из разных дверей и бежали на улицу. Топот немецких сапог по булыжнику и отрывистые возгласы гулко отдавались между стенами во мраке двора, усиливая всеобщий страх.
Когда двор опустел, Анна Николаевна оделась.
— Сиди тут и не высовывайся. Пока все умчались, я выйду посмотрю.
Валя сидела в темноте. Ей было страшно, но глубоко в душе тихонько звенело что-то вроде надежды: а вдруг это наши наступают, вдруг отобьют город, прогонят фашистов. Она влезла на табурет, приоткрыла форточку, прислушалась. Больше не слыхать ни выстрелов, ни взрывов… Стоять у окна стало холодно, Валя закрыла форточку, плотно задёрнула затемнение и, закутавшись в одеяло, стала ждать маму.
Казалось, прошли часы, прежде чем Анна Николаевна вернулась. Девочка выскочила ей навстречу.
— Куда в одной рубашке?! Иди назад. Я сейчас… — Мать сняла пальто и платок, сбросила тёплые боты и прошла в кухню. — Горит где-то у вокзала. Сильно горит. Наверное, потому и гудели паровозы. Немцы ведь ночью тоже грузы гонят по железке. Но самый большой шум в центре, где управа. Туда какие-то машины едут. Я далеко не пошла. Комендантский час всё-таки. Но похоже, что рвануло там.
— Мам, это не наши? Не наступление?
— Нет, моя дорогая, это точно не оно. Может, диверсия, конечно, а может, сами по пьяни что-то подожгли. Утром узнаем. Давай постараемся ещё поспать. — Мама легла, обняв придвинувшуюся к ней Валю. — Думай о хорошем. О папе, о Мише, о том, как будет, когда настанет мир. Представь, как мы будем следующий Новый год встречать все вместе и без войны.
Они уже привыкли спать на полу на разложенных матрасах — жестковато и пол холодный, но терпимо. Сейчас Вале даже нравилось, что матрасы сдвинуты вплотную, что ей, совсем взрослой девочке, можно вот так прижаться к маме и тихонько лежать, засыпая под её тёплой рукой, где так хорошо и спокойно, — как маленькой.
Декабрьское утро, хмурое и серое, наступало медленно. Валя с мамой встали, привычно скатали постели, убрав их в угол кухни, позавтракали хлебом и кипятком в тишине — немцы ещё не возвращались. Анна Николаевна раздумывала, брать ли Валю с собой в город — нужно сходить в слободку к Петру Сергеевичу — или оставить её дома, а может быть, отправить к севастопольцам, у которых немцы не живут. Неизвестно, что страшнее. Сегодня в городе не будет спокойно: кто знает, что там взорвалось и что за этим последует.
Пока Валя наводила порядок в кухне, Анна Николаевна зашла в комнаты, чтобы посмотреть, не нужно ли что-то прибрать: не дай бог, придут немцы в их отсутствие и будут недовольны. Лучше их не раздражать. Подмела замусоренный пол, отнесла Вале стаканы и миски — помыть. С любопытством посмотрела на фотографии, развешанные на ветках и прислонённые к вазе. Мирные, весёлые снимки. Вот Дитрих с женой и детьми на какой-то полянке. И он, и мальчик — в шортах до колен, жена в сарафане, малыш в забавной одёжке — то ли мальчик, то ли девочка, не поймёшь. Смеющиеся простые крестьянские физиономии. Вот чьи-то дети на празднике около ёлки. Холёная, хорошо одетая женщина с нарядной причёской стоит возле камина — будто с картинки модного журнала. А вот это переводчик — в штатском, в обнимку с двумя пожилыми людьми, видимо родителями, — на фоне необычного дома, белого с тёмными перекрещёнными балками на стенах. Анна Николаевна видела такие строения в книгах. Мощённая булыжником мостовая узенькой старинной улицы, мир и покой, умные улыбчивые лица хорошо образованных людей.
Анна Николаевна вздохнула, подумав о контрасте этих фотографий с тем, где сейчас её муж и сын и что делают здесь герои снимков, но не позволила себе углубляться в переживания и быстро закончила уборку.
— Валюш, я пойду к Петру Сергеевичу, а ты иди-ка к севастопольцам и жди меня там, не стоит тебе со мной ходить.
— Ма-ам! Ну почему? Я хочу с тобой. Я же вчера ходила, и ничего.
— Валь, бог знает, что сегодня будет в городе. Так спокойнее.
— Я боюсь без тебя.
— Хорошо, я тебя доведу, — строго сказала мать, — сдам с рук на руки и уйду. Мне одной сегодня спокойнее будет. Кстати, на улице жутко холодно.
Раз у мамы такой голос — спорить бесполезно, Валя вздохнула и пошла одеваться. Анна Николаевна сложила в матерчатую сумку кулёк с остатками пшена, запас липового цвета, насушенного ещё до войны, и большой старинный термос, хранившийся в семье с дореволюционных времён, — с немецкими надписями, штампом «1911» и узором на металлическом корпусе. Вале дала буханочку хлеба, завёрнутую в серую бумагу, — севастопольцам отнести.
Сейчас денщик, не удостоив их взглядом, прошёл в комнату и стал вынимать из ранца какие-то длинные ветки, фотографии, бумажки, нитки, обрезки тонкой проволоки, фляги и продукты. Встал на стул, достал со шкафа старую стеклянную вазу и воткнул в неё ветки.
Мама и Валя в кухне принялись складывать высохшее бельё.
— Надеюсь, что им сегодня не захочется никакой стирки, — тихо сказала Анна Николаевна. — Хоть бы не напились только… Отнеси ему.
Валя взяла высокую стопку белья и тихо постучала в открытую дверь комнаты. Дитрих обернулся и, кивнув, указал, куда положить вещи.
— Вайнахтен![53] — весело сказал он, указывая на ветки.
Валя развела руками — мол, не понимаю, но кивнула и ушла в кухню.
— Весёлый, — сказала она маме. — Ветки в вазу поставил и на них знаешь что развешивает? Фотографии. Женщина, дети… Иголкой аккуратно самый край сверху протыкает и на нитках подвешивает… И портрет Гитлера повесил. Представляешь — на ветку! И ещё свастику, вроде как из консервной крышки вырезанную. Ветки какие-то большие, похоже, от платана. Это же у них вместо ёлки, да?
Анна Николаевна усмехнулась.
— Видимо, вместо ёлки, да. У нас же ёлки не растут. И сосенок в дендропарке всего несколько было. Жаль парк. Вырубят весь за зиму. — Она горько вздохнула, совсем не о сосенках, но взяла себя в руки. — Ладно, Валюх, не вечно же наши отступать будут. Когда-нибудь всё назад отобьют, и посадим новый парк, и дома́ будут новые… Людей не вернёшь только. Бабушку, Тамару, Фиру… тысячи…
— Думаешь, папа вернётся? Так страшно, что писем нету. И Мишка…
— Надо верить, Валюш. Я стараюсь. И ты старайся. Если мы не станем верить и ждать, им там, может, ещё тяжелее будет. Я каждый день о них думаю. И уговариваю: вы там только держитесь, а мы дождёмся.
Затопали тяжёлые сапоги в прихожей, раздались голоса — обе замолкли и напряжённо прислушались. Голосов было несколько, один — незнакомый.
«Кого ещё немцы привели? Хоть бы кутёж не устроили тут», — с тревогой думала Анна Николаевна.
Как обычно, без стука открылась дверь кухни, и вошёл Дитрих.
— Gläser! Schnell![54] — И показал жестом, как пьют из стакана.
Анна Николаевна кивнула и достала из буфета стакан. Немец показал четыре пальца, получил четыре стакана и ушёл.
Оккупанты оживлённо разговаривали, чем-то угощались, что-то пили, громко чокаясь и восклицая «Прозит!» и что-то ещё не очень понятное. Анна Николаевна отметила про себя, что время от времени из комнаты доносятся необычные для военных слова: die Predigt, beichten[55]. Выйдя потихоньку в прихожую за большими ножницами, что хранились в шкафчике у двери, она увидела на тумбочке офицерскую фуражку с крестиком над околышем. Вот как — у её постояльцев в гостях капеллан.
Валю дразнили вкусные запахи еды из комнаты, есть хотелось невероятно, но сегодня у них с мамой на ужин были только серый немецкий хлеб и чай. Потому что картошки мало и нужно растянуть её как можно дольше, объяснила мама, — ведь неизвестно, что удастся достать ещё. А остатки пшена они завтра отнесут Петру Сергеевичу.
Тем временем наступил вечер. Немцы куда-то засобирались — это было ясно по шуму отдвигаемых стульев и голосам в прихожей. Анна Николаевна прислушалась и, уловив слово «Offiziersclub[56]», слегка расслабилась, с удивлением отметив, как она, оказывается, крепко сжимала ножницы, которыми подрезала подол старого пальто, перешивая его на Валю. Дочка за лето и осень совсем выросла из своего, а зима, видимо, и дальше будет необычно холодной. Хорошо, что немцы уходят. Хоть немного побыть в собственной квартире без страха и напряжения — это каждый раз почти подарок.
Хлопнула дверь в прихожей. Выждав некоторое время, Валя выглянула из кухни в надежде проникнуть в комнату и взять книжку. Однако в бывшей детской виднелась прямая спина в сером кителе — не все ушли, стало быть… Валя тихо попятилась. На шорох у дверей переводчик, который сидел у стола, обернулся. Смерил ничего не выражающим взглядом сжавшуюся фигурку.
— Ты хочешь книгу? — Он пожал плечами. — Иди.
Девочка испуганно смотрела на него, не смея двинуться с места и, кажется, не понимая, что ей говорят. Её тайные вылазки раскрыты, и сейчас последует наказание…
— Фрау, — громко и раздражённо сказал переводчик в сторону кухни, — объясните вашей дочь, я не воюю с женщина и дети. Пусть идёт и меняет свои книги, как она делает без нас. Гауптштурмфюреру не надо попадаться на глаза с этим. А я не против.
Анна Николаевна стояла на пороге кухни и тоже изумлённо смотрела на немца. Наконец она обрела дар речи:
— Vielen Dank. Wissen Sie, das Lesen bewahrt sie vor Angst und Hunger[57].
— Versteht sie Deutsch? — Переводчик кивнул на Валю.
— Ja, ein bisschen. Ich lerne es in der Schule, — ответила девочка. — Aber ich verstehe nicht gut, wenn Sie sprechen[58].
— Вот и хорошо, — перешёл он на русский. — Как у вас говорят? Мало знать — хорошо спать?
— Меньше знаешь, крепче спишь, — машинально уточнила Анна Николаевна и, помолчав, добавила: — Меняй книги, Валя, и пойдём в кухню. Нам не положено здесь быть.
— Перестаньте, — холодно и ровно сказал немец. — Гауптштурмфюрер и его ден-шик ушли в клубы. В офицерском концерт, а в солдатском просто гулянка. Даже капелланы там. Они придут не скоро, а я никого не трогаю. Я пишу письмо домой.
— Ваши капелланы… католики или?.. — не удержалась от вопроса Анна Николаевна, пока Валя занималась книгами.
— Наши капелланы… разные. Тот, что был здесь, — лютеранин. Есть и католические. Говорят, наши вожди считают религию чем-то… — переводчик запнулся, подбирая русское слово, — в общем, вредным для национал-социализма, но они немцы, поэтому… рациональные. Глупо отнимать привычную религию у людей, которых посылаешь на фронт. Это может не понравиться, а у людей в руках оружие.
— Как же христианские ценности сочетаются с нацизмом?
— Наверное, никак, — равнодушно сказал переводчик и пожал плечами. — Вот капелланы здесь для того, чтобы как-то… соединить это. Вера и традиции — большая сила. Люди должны верить в то, что они делают. Вот капелланы и проповедуют здесь, убеждают тех, кто сомневается… Как это по-русски… отпевают убитых, утешают раненых и пишут письма их родным. Чтобы люди чувствовали себя здесь… как в своей земле.
Анна Николаевна чуть не спросила, каково это — явиться на чужую землю, творить зло и при этом быть христианином, но вовремя спохватилась и промолчала. Однако немец удивил её, снова, как когда-то в разговоре на кухне, почти угадав незаданный вопрос.
— Да, наши солдаты христиане, но готовы убивать по праву сильного и раз так приказал фюрер. И в их головах не должно быть вопросы, zum Beispiel[59], почему в прошлой войне немецкие евреи сражались в нашей армии вместе с немцами-христианами, а теперь их надо уничтожать. Большинство людей легко забыли это и верят, что Deutschland über alles[60], евреи — зло, а славяне — унтерменш. Это просто война, фрау.
Анна Николаевна покачала головой, но ничего не сказала и, приобняв дочь за плечи, увела её в кухню.
Долго Вале не давал покоя этот разговор. У неё не укладывалось в голове, как человек, который рассуждает про веру в Бога, так равнодушно говорит об уничтожении евреев и вроде бы оправдывает нацистов, может при этом читать хорошие книги и периодически потихоньку подбрасывать им с мамой еду. Этот странный немец любил своих родителей, подолгу писал им письма, явно недолюбливал сослуживцев и, кажется, был рад, что лично ему не приходится никого убивать… Много раз потом будет она вспоминать то, что сказала мама: мы ещё не раз увидим, как понятия «друг» и «враг», «свой» и «чужой» перепутываются, а может быть, и соединяются.
Но сейчас Вале очень захотелось отвлечься от этих трудных разговоров, не думать о безвинно погибших людях… И девочка открыла томик Гайдара, купленный перед войной. В нём были рассказы и большая повесть «Школа», которую она ещё не читала. Валя любила заглядывать в неизвестный текст наугад — где раскроется. Просто чтобы посмотреть, какой он: понравится? нет? Томик, однако, открылся на хорошо знакомом месте:
Шли мы долго, часто останавливались, отдыхали и рвали цветы. Потом, когда тащить надоедало, оставляли букеты на дороге.
Я один букет бросил старой бабке в телегу. Испугалась сначала бабка, не разобравши, что такое, и погрозила нам кулаком. Но потом увидала, улыбнулась и кинула с воза три больших зелёных огурца.
Огурцы мы подняли, вытерли, положили в сумку и весело пошли своей дорогой.
Встретили мы на пути деревеньку, где живут те, что пашут землю, сеют в поле хлеб, садят картошку, капусту, свёклу или в садах и огородах работают.
«Голубая чашка»! — обрадовалась Валя любимому рассказу. Отложив незнакомую пока «Школу», она погрузилась во много раз читанную историю и забыла про войну, тревожащие мысли и голодный желудок.
…А потом был вечер. И луна и звёзды.
Долго втроём сидели мы в саду, под спелой вишней, и Маруся нам рассказывала, где была, что делала и что видела.
А уж Светланкин рассказ затянулся бы, вероятно, до полуночи, если бы Маруся не спохватилась и не погнала её спать.
— Ну что?! — забирая с собой сонного котёнка, спросила меня хитрая Светланка. — А разве теперь у нас жизнь плохая?
…Валя с мамой уже улеглись, когда из прихожей донеслись голоса и топот — это вернулись офицер и денщик. Постепенно всё затихло. Город спал.
Рождественская ночь, рождественское утро
Оглушительный взрыв раздался далеко за полночь. Зазвенели стёкла в домах, следом заревели паровозные гудки. В комнатах вскочили немцы и через минуту с руганью и криками вылетели из квартиры, грохоча сапогами. Перепуганные мать и дочь отодвинули плотную штору и пытались что-то рассмотреть. Но в окно кухни, выходящее во внутренний двор, можно было увидеть только зарево и клубы серого дыма на фоне тёмного зимнего неба. Фашисты, которых много стояло в квартирах этого дома, спешно выскакивали из разных дверей и бежали на улицу. Топот немецких сапог по булыжнику и отрывистые возгласы гулко отдавались между стенами во мраке двора, усиливая всеобщий страх.
Когда двор опустел, Анна Николаевна оделась.
— Сиди тут и не высовывайся. Пока все умчались, я выйду посмотрю.
Валя сидела в темноте. Ей было страшно, но глубоко в душе тихонько звенело что-то вроде надежды: а вдруг это наши наступают, вдруг отобьют город, прогонят фашистов. Она влезла на табурет, приоткрыла форточку, прислушалась. Больше не слыхать ни выстрелов, ни взрывов… Стоять у окна стало холодно, Валя закрыла форточку, плотно задёрнула затемнение и, закутавшись в одеяло, стала ждать маму.
Казалось, прошли часы, прежде чем Анна Николаевна вернулась. Девочка выскочила ей навстречу.
— Куда в одной рубашке?! Иди назад. Я сейчас… — Мать сняла пальто и платок, сбросила тёплые боты и прошла в кухню. — Горит где-то у вокзала. Сильно горит. Наверное, потому и гудели паровозы. Немцы ведь ночью тоже грузы гонят по железке. Но самый большой шум в центре, где управа. Туда какие-то машины едут. Я далеко не пошла. Комендантский час всё-таки. Но похоже, что рвануло там.
— Мам, это не наши? Не наступление?
— Нет, моя дорогая, это точно не оно. Может, диверсия, конечно, а может, сами по пьяни что-то подожгли. Утром узнаем. Давай постараемся ещё поспать. — Мама легла, обняв придвинувшуюся к ней Валю. — Думай о хорошем. О папе, о Мише, о том, как будет, когда настанет мир. Представь, как мы будем следующий Новый год встречать все вместе и без войны.
Они уже привыкли спать на полу на разложенных матрасах — жестковато и пол холодный, но терпимо. Сейчас Вале даже нравилось, что матрасы сдвинуты вплотную, что ей, совсем взрослой девочке, можно вот так прижаться к маме и тихонько лежать, засыпая под её тёплой рукой, где так хорошо и спокойно, — как маленькой.
Декабрьское утро, хмурое и серое, наступало медленно. Валя с мамой встали, привычно скатали постели, убрав их в угол кухни, позавтракали хлебом и кипятком в тишине — немцы ещё не возвращались. Анна Николаевна раздумывала, брать ли Валю с собой в город — нужно сходить в слободку к Петру Сергеевичу — или оставить её дома, а может быть, отправить к севастопольцам, у которых немцы не живут. Неизвестно, что страшнее. Сегодня в городе не будет спокойно: кто знает, что там взорвалось и что за этим последует.
Пока Валя наводила порядок в кухне, Анна Николаевна зашла в комнаты, чтобы посмотреть, не нужно ли что-то прибрать: не дай бог, придут немцы в их отсутствие и будут недовольны. Лучше их не раздражать. Подмела замусоренный пол, отнесла Вале стаканы и миски — помыть. С любопытством посмотрела на фотографии, развешанные на ветках и прислонённые к вазе. Мирные, весёлые снимки. Вот Дитрих с женой и детьми на какой-то полянке. И он, и мальчик — в шортах до колен, жена в сарафане, малыш в забавной одёжке — то ли мальчик, то ли девочка, не поймёшь. Смеющиеся простые крестьянские физиономии. Вот чьи-то дети на празднике около ёлки. Холёная, хорошо одетая женщина с нарядной причёской стоит возле камина — будто с картинки модного журнала. А вот это переводчик — в штатском, в обнимку с двумя пожилыми людьми, видимо родителями, — на фоне необычного дома, белого с тёмными перекрещёнными балками на стенах. Анна Николаевна видела такие строения в книгах. Мощённая булыжником мостовая узенькой старинной улицы, мир и покой, умные улыбчивые лица хорошо образованных людей.
Анна Николаевна вздохнула, подумав о контрасте этих фотографий с тем, где сейчас её муж и сын и что делают здесь герои снимков, но не позволила себе углубляться в переживания и быстро закончила уборку.
— Валюш, я пойду к Петру Сергеевичу, а ты иди-ка к севастопольцам и жди меня там, не стоит тебе со мной ходить.
— Ма-ам! Ну почему? Я хочу с тобой. Я же вчера ходила, и ничего.
— Валь, бог знает, что сегодня будет в городе. Так спокойнее.
— Я боюсь без тебя.
— Хорошо, я тебя доведу, — строго сказала мать, — сдам с рук на руки и уйду. Мне одной сегодня спокойнее будет. Кстати, на улице жутко холодно.
Раз у мамы такой голос — спорить бесполезно, Валя вздохнула и пошла одеваться. Анна Николаевна сложила в матерчатую сумку кулёк с остатками пшена, запас липового цвета, насушенного ещё до войны, и большой старинный термос, хранившийся в семье с дореволюционных времён, — с немецкими надписями, штампом «1911» и узором на металлическом корпусе. Вале дала буханочку хлеба, завёрнутую в серую бумагу, — севастопольцам отнести.