Уроки горы Сен-Виктуар
Часть 19 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ты имеешь в виду меня?
ГАНС
Я имею в виду тебя.
3
Софи перед занавесом. К ней присоединяется Грегор.
СОФИ
Знаешь, я ведь была в тебя влюблена. Я не просто тебя любила как брата. Стоило тебе появиться, я чувствовала волнение, как будто ты – тот самый единственный. Ты был для меня человеком, о котором я мечтала и к которому меня тянуло, человеком, которому я могла верить. Тогда я даже старалась писать твоим почерком и перерисовывала твои рисунки. Всякий раз, возвращаясь домой, ты являлся как тиран, и остальные боялись тебя. Только я не обращала внимания на твои замашки, на твой тон и твои манеры, и ты был мне благодарен за это. Когда у меня появились свои друзья, мне было стыдно перед тобой за них и в наших разговорах я старалась показать тебе, что это все так, несерьезно. А ведь как ты держался, когда родители оставляли нас на тебя, – настоящим хозяином. Да и к тому же я чувствовала, что тебе хотелось бы, чтобы я всегда была спокойной, послушной, кроткой, скромной девочкой, занятой своими мелкими девчоночьими делами, – одним словом, милой, славной младшей сестричкой. Вот почему я научилась скрывать от тебя свои желания и стремления. Правда, мне казалось при этом, что я тебя обманываю, и одновременно я перестала быть в тебя влюбленной: твой образ перестал трепетать во мне, а твой вид перестал наполнять глаза теплом. Да, теперь у меня появилась цель. Это воплощенная мечта, и только такая может считаться настоящей! Покажи мне того, кто утверждает, что стал мудрее, отказавшись от мечты, и я покажу тебе мастера отговорок. Ведь каждая мечта, которую удается воплотить, помогает воплотиться остальным. Отнесись серьезно к твоей сестре и помоги ей создать свое пространство. У меня тоже есть право. Крошечная лавка – это уже центр, из которого будет исходить ласковый свет. И быть может, в один прекрасный день этот свет доставит радость и тебе, почему нет? Поверь мне: это так чудесно – входить в свое собственное помещение полновластной хозяйкой! И разве не ты нас с братом все время учил: «В жизни нужно уметь принимать решения»?
ГРЕГОР
Какой ты будешь в этой новой роли? Я вижу тебя уже накрашенной, в костюме. Слышу стук твоих каблуков, чутко реагирующих на появление каждого, пусть даже случайно заглянувшего покупателя. В твоих глазах будет неестественный блеск, в твоем голосе – неестественная певучесть, в извивах твоего тела – неестественное изящество, в твоей танцующей походке – неестественный ритм, – с головы до пят одна сплошная ложная энергия. Однажды я проходил мимо твоей работы и увидел тебя в витрине: ты была без туфель, в одних чулках, во рту зажаты булавки. «Вот человек моей породы», – подумал я. Никакого искусственного рвения, движения твоих рук были медленны, неспешны, замысловаты, по-своему небрежны, как будто ты исполняла эту работу не для какого-то там шефа, а для меня, случайного прохожего. Ты внесла в застекленное пространство витрины свежий воздух свободы. Я знал: и дома ты всегда будешь действительно дома, в кино – в кино, в траве – в траве, и твое воскресенье будет всегда воскресеньем. Там, стоя на цыпочках, в одних чулках, ты была плоть от плоти моей и одновременно принадлежала человечеству, к которому ты, загримировавшись под бизнес-леди, никогда уже принадлежать не будешь. Твоя особая прямая, честная походка никогда уже не будет танцем свободы, но превратится в продукт плохо усвоенных уроков, преподнесенных по скоростной методе. По одну сторону прилавка будут разливаться медоточивые речи, а по другую греметь казарменные окрики. Ты сможешь предложить другим богатый выбор, но сама уже ничего не будешь любить. Вместо того чтобы смотреть, ты будешь только все оценивать, и при этом разучишься отличать мужчин от женщин, детей от взрослых, хорошее от дорогого. Зато ты будешь уметь безошибочно отличать простой пугач от настоящего пистолета. Твоим символом станет бренчащая связка ключей, надетая на палец холодной деловой руки и ощетинившаяся острыми пиками, словно смертоносное оружие. И где бы ты ни была, в лесу ли, у моря, вместо шума стихий в ушах у тебя будет стоять только стрекот кассы. И станет тебе родиной Торговая палата, и присвоено тебе будет имя «собственница магазина», которое уже при жизни будет читаться как надпись на могиле. Никогда больше у тебя не вспотеют подмышки, никогда ты не покраснеешь и никогда не будешь в туалете читать письмо. Прибьешь табличку – и с тобой все будет кончено, и ничего уже в тебе не будет летящего, кроме разве что искусственно уложенных волос. Какая сила заставляет тебя умножить число тех, кто входит в недобрый легион живых трупов, и перестать быть человеком? Какое тебе удовольствие от того, чтобы пролететь ароматным, парфюмированным облаком, пахнуть разложением и раствориться в небытии?
СОФИ
Ты не только несправедливый, ты еще и неблагодарный. Разве ты не помнишь тех мгновений, когда ты заходил с улицы в магазин, попадая из холода в тепло, из грохота в тишину, из сырости в сушь, из тьмы замкнутости в себе в яркий свет общедоступной открытости, из дрожащей секунды собственного бытия в покой столетий, из враждебной пустоты в надежное пространство, из давящей немоты в успокаивающие формы покупки и продажи? Разве примерочные кабины не были для тебя тем местом, где ты чувствовал себя окруженным заботой и мог по-новому взглянуть на себя? Неужели ты забыл ту прекрасную женщину с ясным, светлым челом, которая сидела на высоком стуле и ждала, только ждала она не покупателя? А еще там был один торговец, который подбрасывал своего ребенка в воздух и громко кричал: «Я люблю тебя», забыл? Отчего ты так уверен, что я сохраню свое человеческое «я», только если буду зависима? Я знаю, ты всегда смотрел на страдальцев, смирившихся со своей судьбой, с умилением, считая их настоящими людьми, из которых и состоит, с твоей точки зрения, подлинное человечество. Но неужели ты не помнишь, как я, бывало, вечерами металась по саду, обливаясь слезами, и ни о чем не мечтала, как только поскорее оказаться в могиле? Неужели ты не помнишь, как ты тогда мне клялся, что вытащишь меня из этого ада? Неужели ты забыл мое робкое лепетание в ответ на дикие вопли шефа или его заместителя, слышные даже на улице, мои выпученные от страха глаза перед каждым подсчетом ежедневной выручки, мое отчаянное бессилие перед сынком начальника, норовившим то и дело зажать в углу? Так знай же: такая жизнь, как у меня и мне подобных, действительно унижает человеческое достоинство, но не потому, что мы занимаемся обслуживанием, а потому что это обслуживание – неправильное, – и твой благостный гимн, пропетый во славу нас, ты напрасно считаешь обязательным к исполнению. Но я знаю тебя: ты ведь не пустой мечтатель. Ты все видишь насквозь, все оцениваешь трезвым, как ни у кого, взглядом. Когда ты был маленьким, твоего взгляда боялась не только вся семья, но и вся деревня. Многие даже жаловались на тебя родителям за то, что ты на них так смотришь. Ты отнюдь не закрываешь глаза на других. Ты видишь сразу любую беду. Но вся проблема в том, что эту чужую беду ты воспринимаешь как свою собственную. Ну а поскольку ты с ней совладать не можешь и, с другой стороны, погибать за нее не готов, тебе на помощь приходит спасительное умилительное просветление, каковое ты считаешь столь же спасительным и для нас, остальных. У тебя безжалостный взгляд, и в то же время ты наделен силой просветления. У кого-то это выглядело бы слабостью – такое умаление зла, у тебя же это выглядит силой – силой просветляющего преображения. Ты, как говорят у нас, одушевлен доброй волей к видимости. Но этого недостаточно. Ты, конечно, всегда приходишь на помощь. Ведь сколько раз ты выручал других. Твое вмешательство было столь естественным, что ты сам при этом оставался совершенно невидимым. Правда, ты, как правило, на какое-то мгновение удерживал свой порыв, но потом – разве ты не чувствовал себя потом свободным? Так и теперь – не сдерживай себя. Ты умеешь помогать, и только это дает тебе право на такое существование. Ведь ты бывал и другим – застывшим, оцепеневшим. Иной раз от тебя требуется какая-нибудь ерунда, а ты застываешь в недвижимости и становишься виноватым. И от этой вины ты в следующий раз опять впадаешь в оцепенение. Ты – помощник, вот что ты такое, и ничего другого. Только помогая, ты совершенно реален. Если ты сейчас упустишь свой шанс, то утратишь способность к просветлению. И самая замечательная твоя работа будет тебе не работой, и жизнь твоя будет тебе не в радость, и превратишься ты в дракона. Говорю тебе: я тебя в покое не оставлю. Либо ты будешь помощником, либо ты не будешь больше никем. Все, что ты будешь делать, утратит реальность, и я буду твоей темной сестрой. (Уходит в сторону.)
ГРЕГОР (один перед занавесом)
О река в тумане. О краски осени на другом берегу, учившие меня когда-то ничего не страшиться. О далекое море. О заледеневший источник. О скалы доисторических времен. О предрассветные сумерки и капли дождя на пыльной дороге, по которой однажды, в незапамятные времена, я шел не один и чувствовал небывалую близость бытия. О земля, которую некогда называли царством света. О лето и зима, парки и площади, фронтоны и скамейки, беседки и вокзалы, запах дыма и ночные самолеты, тишина и грохот; – река, которой я всегда был ответом, река, сиянию и бурлению которой неизменно отвечало «Я!» – как необъятен мир! – а среди этого повсюду бренчание, бряцание, бурление, брожение, барахтанье, братание, брыкание, брюзжание, бумагомарание беснующегося бизнеса, балабольство бизнеса, баламутство бизнеса, балаганство бизнеса, оболванивание, оскопление, обезжизневание бизнесом, злобный дух бизнеса, вечные раздоры бизнеса, проклятье бизнеса. Довольно! Пусть совершится правосудие! (Медленно уходит в другую сторону. Останавливается.) Мне снился сон: я увидел участок земли, спасенный от грозившей ему опасности, а над ним – синее небо, и подумал: я спас кусочек земли. Я спас кусочек неба.
4
Вторая картина. Стена деревенского кладбища с аркой. Сквозь арку могилы не видны, только яркая зелень. За стеной верхушки двух тонких темных деревьев – сосны или кипарисы. По одну сторону от арки каменная скамья с небольшой продольной ложбинкой посередине. Сцена освещена ярким светом на протяжении всего действия. Это свет «тихого праздника», вроде Дня всех святых, только без примет какого бы то ни было времени года. Звон колоколов. (По звуку это напоминает мощную гитару, переливы которой разливаются по всей округе.) Старая женщина в простом темном нарядном платье идет, все время оборачиваясь, со стороны кладбища, проходит через арку и останавливается.
СТАРАЯ ЖЕНЩИНА
Ну, вот опять приходится уходить отсюда, а ведь это единственное место, которое мне дорого. Вон там, сразу за перекрестком, проходит граница: там больше ничего уже нет. За мостом разбегаются три дороги. Одна ведет вверх по ручью в ущелье, где прежде стояли мельницы. Теперь от них остались одни стены, жернова растащили по домам, приспособили под клумбы, но только цветы, растущие в них, совсем не цветы. В самом начале ущелья еще попадается бледная малина, дальше идет сплошная беспросветная сырость и уже ничего не растет, кроме бесплодных кустов, а даже если встречаются ягоды, то всегда незрелые или поеденные мучнистого цвета червями. В последнее половодье снесло почти все мостки, и ни одна душа не возьмется построить тут новые. Но может статься так, что это ущелье еще пригодится – на случай войны: здесь растут съедобные грибы, вода – чистая, в ручье можно найти кремень, в кустах устроить шалаши, а в некоторых местах, повыше, на скалах, даже солнечно и тихо. – Другая дорога идет вниз по ручью через поля. Земли здесь пока еще возделываются, но если прежде это были отдельные пашни, то теперь одно сплошное поле, засеянное кормовой культурой, которая называется не так, как раньше, – «кукуруза», а именуется по номерам силосных башен, где она потом перерабатывается. Она такая высокая, что деревню за ней видно только зимой. Хорошо, что она еще хоть пахнет – иногда от нее исходит такой же сладковатый запах, как от старой кукурузы, и мягкие листья отгибаются, чуть подламываются и склоняются вниз, покорно и преданно, как я, старая говорунья (показывает на себя), когда-то в юности, вот только жаль, что слишком редко, а за листьями скрываются просвечивающие сквозь нежную оплетку початки с золотистыми завитушками: Лазарь, восстань из мертвых, Лазарь, явись, Лазарь, приди ко мне. – Третья дорога ведет в деревню, и там, где некогда разбегалось ручейками пролитое молоко, теперь переливаются радугой маслянистые пятна на асфальте, и единственный родной звук тут – треньканье велосипедного звоночка. Только я еще и вижу, как вы идете ночью, я стою на обочине, которая уже давно не обочина, и смотрю вам вслед. А деревня? Там, где раньше был сход, теперь установлен щит: «Центр». Все проселочные дороги тоже имеют названия и называются по именам богатых пришлых, которые понастроили тут свои виллы и платят большие налоги. От общины осталась одна только управа, с такими же окошками, как в соседней сберкассе. Но зато каждый год мы участвуем в конкурсе на звание «Самая красивая деревня» и устроители бросают злобные взгляды, если у кого-нибудь из баб, поливающих цветы, стригущих кусты, обтирающих флагшток, из-под платья выглядывает нижняя юбка. Только после полуночи еще порою слышно, как шумит вода, пусть даже это всего-навсего вода в канале, и яблоки падают в траву, и стайка листьев заслоняет белый свет от прожектора, звезды сияют на небе, и я вижу там, наверху, другой путь. И тогда, слыша возню под окном, я знаю, это не кто-то чужой, а мой ночной зверь пришел подкормиться и теперь топчется возле выставленной миски. Иметь такого домашнего друга, конечно, хорошо, но этого недостаточно: мне все равно страшно оттого, что я одна, и оттого, что вокруг все такое мертвое. В деревне мопеды, дома – мухи. Я чувствую тогда, как ломит все тело и болит голова, и эти боли сводят меня с ума. Кто-то мне сказал, что мне не на что жаловаться: у меня, дескать, есть крыша над головой, теплая комната и еды достаточно. На это я отвечу: я не жалуюсь, я плачу. Всякий раз, когда я прихожу к перекрестку, откуда расходятся три дороги, мне хочется лечь там, на этом треугольном островке, в траву, словно это единственное место за пределами ворот нашего кладбища, где еще можно надежно укрыться. Это все, что осталось от деревни. Мне хочется, чтобы в мой последний час меня привели сюда и я бы исчезла в этой высокой траве, как та слепая королева из сказки. А может быть, деревни никогда и не существовало. Когда я была маленькой, меня поставили однажды в школе в угол, на полено, и я так простояла целый день. Тогда разбилось мое сердце. Позже нашелся человек, который сделал мне предложение. Я, помнится, страшно испугалась, потому что представила себе, что непременно умру в родах. «Ну так что, женимся или нет?» – «Да-да», – пролепетала я в ответ, и после этого ни о какой женитьбе уже не было речи. Какое здесь все стало чужое, как изменилось, уж не знаю, после землетрясения, или последней войны, или после того стояния на деревяшке. Как обесценилась деревня. Как сверкает золотом отремонтированная церковь. Как хотелось бы мне изо дня в день слушать слова моего Бога, вместо того чтобы видеть только, как прыгают желтые пластмассовые шары. (Говорит, словно обращаясь к земле.) Где те милые сердцу существа, к которым я могла бы обратить свой взор и возрадоваться? (Выпрямляется.) Будь проклята эта деревня и ее обитатели, которые ничего не слышат, кроме электрического рева кегельбана, будь прокляты ваши рожи с губами, похожими на щель в копилке, в которую вам все время что-то запихивают, запихивают, вот только ничего вы с этого не получаете. Будь прокляты ваши фальшивые наряды, с гипсово-белыми чулками, кожаными ремнями и костяными пуговицами, напоминающими черепа. Будь прокляты ваши потомки, которые, едва встав на ноги, уже стоят, как мясники, и смотрят так, словно их самих уже привели на заклание. (В зал.) Вы – трупы, сами не ведающие того, что давно уже умерли! Вы не люди, ибо нет ничего людского в жизнезабвении и жизнезабвенности! Быть может, ада и не существует, зато есть проклятие!
Грегор и Нова выходят на авансцену. Старая женщина отходит в сторону.
ГРЕГОР
Вот здесь это было. Вот оно, это место, которое уже не относится к деревне. Сколько раз я проходил этот отрезок пути – отсюда в деревню и обратно, сколько раз пробегал по нему: пасхальным утром, торопясь домой, с освященной горящей головешкой, предназначенной для того, чтобы зажечь огонь в печи, – головешкой, которая по дороге вся обугливается и рассыпается на части у самых ворот, так что я едва успеваю подхватить голыми руками последний, еле тлеющий уголек и донести его на ладошке до двери; и было другое утро, когда я, наоборот, выскочив из дому, помчался в церковь, чтобы велеть звонить в колокола в связи со смертью кого-то из родственников. Я привязан к этому клочку земли, который лежит за пределами деревни, как ни к какой другой далекой манящей стране. Я даже испытываю гордость от того, что родился по соседству с ним, и мне важно знать, что я записан в здешних метриках. Когда я по дороге сюда увидел издалека эти стены и верхушки деревьев, мне захотелось поскорее очутиться там. Я летел. Все летело. Это место предстало передо мной как царство чистого цвета и форм, очищенных от всего мелкого, частного, переменчивого, от всего типичного, от всего панического. Здешняя зелень была для меня сердцевинным средоточием всякой зелени, а вся местность чем-то вроде длящейся древности, в которой каждый различен, но у всех – один голос, и называлась она ЗДЕШНОСТЬ. А когда зазвонил большой колокол, я представил себе, что его гул слышат теперь все и каждый в отдельности – на полях, в могилах, на склонах, на крышах, в комнатах, на тракторах, и понял смысл этого перезвона; не «я» был тут, а «я и гул». «Ты никогда не изменишь этому гулу и никогда его не разгласишь», – сказал я себе. Ведь и вокруг мест разыгрываются драмы: быть может, это последние драмы, непревзойденные драмы. Вот отсюда для меня все начинается, с этого безмолвного кладбища, – отсюда берет начало моя культура. (Подходит к скамейке и показывает на ложбинку.) Меня всегда особенно занимала эта ложбинка. Она существует много столетий, и никто не знает, каково ее назначение, и тем не менее она для меня – символ всего этого места. Я давно уже здесь не живу и все равно, случается, непроизвольно указываю его, давая кому-нибудь свой адрес, и когда я вижу его на карте, мне почему-то хочется, чтобы значок, его обозначающий, имел ту же форму, что эта ложбинка. (Нова исчезает за воротами кладбища. Старая женщина приближается к Грегору, обходит его со всех сторон, внимательно рассматривая).
СТАРАЯ ЖЕНЩИНА
Это он. Мне даже не нужно присматриваться, есть ли у него те старые, знакомые шрамы. Он стал старше, но все же остался тем, кем он был. Едва начинается дождь, он выходит из дому, со стулом, садится под навес и смотрит со скрещенными руками на льющиеся струи. В бурю он мчится в лес устраиваться под сосной, в ложбинке между корнями, и слушает, как шумят верхушки. Он бежит всякой работы и рьяно отдается ей. Он боится страданий и превозмогает всякую боль. Он молча сочувствует и громко издевается. Он – отрада родителей и их несчастье. Он тот, кто пропускает вопросы, и тот, кто их задает. Он наш сосед и наш заморский гость. (Обращаясь к Грегору.) Приветствую тебя, младенец с доверчивыми глазами, сопливое дитя, мальчишка с толстой попой и вечным можжевеловым прутиком, подросток с голубым велосипедом, горожанин в солнечных очках и белых брюках, важный гость с карманами, набитыми деньгами, скорбящий сын, преклоняющий колена, чужак с серебристой ореховой тросточкой, человек в бесшумных ботинках. Когда ты наконец решишь остаться тут навсегда, чтобы позаботиться о нас? Когда ты наконец выступишь против всей этой вопиющей несправедливости, против бесчинства этих так называемых представителей народа, региональных программ, опросов, фальшивой заботы, электрических ограждений, этой злобной сети, сотканной из мелькающих картинок и пустых слов и предназначенной для того, чтобы заманить нас в ловушку и держать, пока не умрем, пока не померкнет свет души, пока совсем не задохнемся? Настал час мести! Ты – наш. Останься тут и отомсти за нас. Они нацепили охотничьи шапки с перышками и думают, что этого достаточно. Прогони этих псевдоохотников из наших гор. Покажи, что эти ряженые – призраки дурных времен. Покажи, что каждое их слово – лай, а в каждой мерзкой пасти – колючая проволока. Приготовь им саваны, и пусть они, наши издевающиеся над нами зрители, насладятся в последний час своим нынешним смехом, который ты им сыграешь.
Улыбаются.
ГРЕГОР
С давних пор повелось здесь, у вас, что всегда есть кто-то, на кого вы возлагаете надежды. Еще бабушка с дедушкой рассказывали мне историю некоего человека, который отправился куда-то за море, но, говорили они, он обязательно вернется, и тогда, может быть, опять все будет хорошо. Кое-кто из этих легендарных личностей действительно возвращался и даже считался местным мудрецом. Но кто из них сохранился в преданиях? Разве ты не знаешь историю того, кто потерял по дороге родину и о ком говорится: «Так умирают все истинно великие цари жизни»? Избавьтесь наконец от пут ожидания, будто кто-то придет к вам и покается в содеянном, или избавит вас от проклятия, или расскажет вам о разных чудесах, произошедших в другом месте. Разве здесь не дует ветер мира? Разве не сверкает иногда тонкий ручеек дальним морем? Разве ты не видела, как поблескивает в лунном свете скала из другого настоящего? А когда прекращается излияние затяжного дождя, разве не кажется порой, что это был всего лишь короткий миг излившейся молчащей вечности? Вечно живой огонь горит и здесь, и хлеб – это хлеб, а вино в подвале – вино. На довоенной банке из-под кофе красуется экзотическая танцовщица, за ослепительно увядающей лиственницей дерзко краснеют гранаты, а ночью отяжелевшим ветвям приходит на помощь ветвь Ориона. Ведь ты тоже бывала за морем. Ты побывала даже на Луне. Ты была на всех лунах. Но и за морями, и за континентами есть свои покинутые, и там исковерканный, искореженный язык ученых мужей норовит установить свое господство. И ты, любезная старушка, одаренная календарем из супермаркета, накормленная в церкви заголовками бездарно-тупо-злобных бульварных газет, оглоушенная до самого чулана ревом раскатывающего по главной улице передвижного громкоговорителя, – ведь и ты говоришь на языке авантюры.
СТАРАЯ ЖЕНЩИНА
Теперь я узнаю тебя: ты все еще так же, как прежде, в ваших детских стычках, утверждаешь непримиримость и жаждешь примирения. Но и тебе теперь не избежать конфликта. В деревне ходит слух, будто вы собираетесь возложить на дом ваших предков бремя кредита. Твою сестру тут видели не раз в компании с человеком из банка. Оба они говорили очень быстро, даже странно, и главное слово в их разговоре было слово «ипотека». Твой брат просто молча сидел при этом, а они все говорили ему что-то, говорили, вроде уговаривали. Нашим он сказал потом только, что он рабочий и в торговле ничего не смыслит, и все твердил одно: «В конце концов, она мне все же сестра». А когда ему начали втолковывать, что, мол, ничего хорошего из этого не выйдет, что какая из вашей сестры бизнесменша, что он еще останется со всей семьей на бобах, он отвечал: «Все равно со мною все кончено». А еще он говорит: «Если дома больше не будет, то и всей земли тут больше не будет. А если не будет земли, то и меня не должно тут больше быть». Он даже сказал: «И мне хочется, чтобы тут ничего больше не было. Я радуюсь войне. Я радуюсь своей смерти. Конец бессмысленным разъездам, впереди другие маршруты. Довольно чужих углов, пусть будут лучше просторы чужбины. Долой тоскливые воскресные прогулки, да здравствует марш. Прочь из садов-огородов – в бескрайнюю тундру. Выбейте из головы свои детские голоса – возвращается время рыка. – В конце концов, она мне все же сестра. В конце концов, она мне все же сестра!»
Нова возвращается с кладбища и присоединяется к остальным.
НОВА
Хотя там никого нет, внутри все будто изготовилось к событию, словно что-то должно произойти, скоро, еще сегодня, в этот час. Дыры в стенах глядят бойницами, как много веков назад, и на памятнике павшим воинам разгорается золоченая надпись. Из черноты буковых ветвей вылетают стаи мотыльков и прочей ночной живности. В восьмиугольном склепе валяются пустые бутылки из-под пива. Алтарный кружевной плат покрыт прозрачной клеенкой, по которой ползет умирающий шершень. На многих надгробиях начертаны чужеземные слова. Небо над прямоугольным участком кажется сводом большого зала. Когда я шла по диагональной дорожке, надо мною, по диагонали, пролетел самолет. Колокол на башне тихонько раскачивался, издалека я приняла его сначала за человека, качающегося на качелях. Через другие ворота можно попасть в большой фруктовый сад. У меня такое чувство, будто это не просто место, а место действия, будто чернота, покрывающая стены, не пыль веков, а цвет грядущего, цвет грозы, надвигающихся туч вражеских стрел, застилающих солнце. Здесь пусто, как в предшествии пира. И вместе с тем спокойно – как внутри круга развернувшегося для обороны обоза.
Берет Грегора под руку и ведет его на кладбище.
Грегор останавливается перед воротами, оборачивается к старой женщине.
ГРЕГОР
Ты никому не скажешь, что я здесь.
СТАРАЯ ЖЕНЩИНА
Об этом знает вся деревня. Об этом знают даже в соседних деревнях. Быть может, тебя никто тут не узнает и никто с тобой не поздоровается, но о том, что ты приехал, знает уже вся долина. Когда ты ехал сюда на поезде, разве ты не слышал, как кондуктор, прокомпостировав твой билет, с невозмутимым видом прошел дальше и уже в следующем купе зычным голосом возвестил, что ты явился? Разве ты не слышал, как он, переходя от пассажира к пассажиру, изрыгал твое имя? Нельзя сказать, что в этой его акции было много почтения и симпатии к тебе. А когда потом ты пересел на желтый автобус, разве ты не видел, как водитель каждому входящему показывал на тебя, тыча большим пальцем вглубь салона? И в этом жесте не было ни гордости, ни радости, ни почтения. И как потом о тебе говорили в деревне: «Этот явился»? Не туда тебя занесло, дорогой. Эта земля мала и злобна, здесь все забито узниками, которых просто забыли в их камерах, но еще больше – забывчивых надзирателей, прибирающих себе с каждым злодейством все больше власти, с голосами, звучащими так, словно им в глотки вмонтировали усилители смерти, с цепкими руками, похожими на абордажные крючья, намазанные ядом, с глазами, из которых с каждым взглядом вылетают безжалостные осы. Даже их следы на снегу похожи на отпечатки утюгов, проверенных в пытках. Твое отсутствие, с их точки зрения, тебя ни от чего не избавляет. В отечестве теряешь сострадание! Возвращайся домой, на чужбину. Только там ты – здесь, только там возможна земная радость. Найди себе более просторные земли. Человеку, чтобы быть человеком, нужен простор и покинутость. А где ты найдешь здесь покинутых? Будь уверен: никто тебя не любит. И покоя тебе тут тоже не будет. Они уже идут. – Как кстати для меня: значит, я могу пока не возвращаться в синеву бензозаправки и черноту окна. (Садится на каменную скамью, всматривается в даль.) Я вижу то, что ты еще не видишь. Они уже приближаются. Прежде они были бы окутаны облаком пыли, и от топота копыт дрожала бы земля, и белая пена разлеталась бы брызгами. Тяжелый хрип коней вырывался бы из-под железных доспехов гулким храпом, и боевая песня всадников означала бы только одно: наконец-то свершилось, наконец-то все эти холмы, ущелья, скалы, просеки выстроились нужным ландшафтным порядком, исполнив свое единственное предназначение: служить территорией войны. Покончено со всеми играми: довольно изображать тут то, чего не было. Нет мирного согласия и не было никогда. Их руки готовы к штурму. Вместо лиц у них маски, вместо глаз – только темнеющие зрачки, непроницаемые, исполненные печали, как некогда у тех царей, что отправлялись в царство мертвых, и брат шагает впереди, высоко поднимая черное знамя. Отныне здесь проходит фронт.
Появляется Ганс с сыном на руках. За ним следуют Антон, Игнац и Альбин. Движения у всех медленные и спокойные. Они в парадных черных костюмах, в шляпах, которые они, приближаясь к центру, снимают. Ребенок сжимает в одной руке большую палку, в другой – жестяную копилку, в которой бренчат монетки. По мере приближения он начинает оглядываться, озираться, но не так, как взрослые. Все останавливаются перед воротами, ведущими на кладбище.
ГАНС
ГАНС
Я имею в виду тебя.
3
Софи перед занавесом. К ней присоединяется Грегор.
СОФИ
Знаешь, я ведь была в тебя влюблена. Я не просто тебя любила как брата. Стоило тебе появиться, я чувствовала волнение, как будто ты – тот самый единственный. Ты был для меня человеком, о котором я мечтала и к которому меня тянуло, человеком, которому я могла верить. Тогда я даже старалась писать твоим почерком и перерисовывала твои рисунки. Всякий раз, возвращаясь домой, ты являлся как тиран, и остальные боялись тебя. Только я не обращала внимания на твои замашки, на твой тон и твои манеры, и ты был мне благодарен за это. Когда у меня появились свои друзья, мне было стыдно перед тобой за них и в наших разговорах я старалась показать тебе, что это все так, несерьезно. А ведь как ты держался, когда родители оставляли нас на тебя, – настоящим хозяином. Да и к тому же я чувствовала, что тебе хотелось бы, чтобы я всегда была спокойной, послушной, кроткой, скромной девочкой, занятой своими мелкими девчоночьими делами, – одним словом, милой, славной младшей сестричкой. Вот почему я научилась скрывать от тебя свои желания и стремления. Правда, мне казалось при этом, что я тебя обманываю, и одновременно я перестала быть в тебя влюбленной: твой образ перестал трепетать во мне, а твой вид перестал наполнять глаза теплом. Да, теперь у меня появилась цель. Это воплощенная мечта, и только такая может считаться настоящей! Покажи мне того, кто утверждает, что стал мудрее, отказавшись от мечты, и я покажу тебе мастера отговорок. Ведь каждая мечта, которую удается воплотить, помогает воплотиться остальным. Отнесись серьезно к твоей сестре и помоги ей создать свое пространство. У меня тоже есть право. Крошечная лавка – это уже центр, из которого будет исходить ласковый свет. И быть может, в один прекрасный день этот свет доставит радость и тебе, почему нет? Поверь мне: это так чудесно – входить в свое собственное помещение полновластной хозяйкой! И разве не ты нас с братом все время учил: «В жизни нужно уметь принимать решения»?
ГРЕГОР
Какой ты будешь в этой новой роли? Я вижу тебя уже накрашенной, в костюме. Слышу стук твоих каблуков, чутко реагирующих на появление каждого, пусть даже случайно заглянувшего покупателя. В твоих глазах будет неестественный блеск, в твоем голосе – неестественная певучесть, в извивах твоего тела – неестественное изящество, в твоей танцующей походке – неестественный ритм, – с головы до пят одна сплошная ложная энергия. Однажды я проходил мимо твоей работы и увидел тебя в витрине: ты была без туфель, в одних чулках, во рту зажаты булавки. «Вот человек моей породы», – подумал я. Никакого искусственного рвения, движения твоих рук были медленны, неспешны, замысловаты, по-своему небрежны, как будто ты исполняла эту работу не для какого-то там шефа, а для меня, случайного прохожего. Ты внесла в застекленное пространство витрины свежий воздух свободы. Я знал: и дома ты всегда будешь действительно дома, в кино – в кино, в траве – в траве, и твое воскресенье будет всегда воскресеньем. Там, стоя на цыпочках, в одних чулках, ты была плоть от плоти моей и одновременно принадлежала человечеству, к которому ты, загримировавшись под бизнес-леди, никогда уже принадлежать не будешь. Твоя особая прямая, честная походка никогда уже не будет танцем свободы, но превратится в продукт плохо усвоенных уроков, преподнесенных по скоростной методе. По одну сторону прилавка будут разливаться медоточивые речи, а по другую греметь казарменные окрики. Ты сможешь предложить другим богатый выбор, но сама уже ничего не будешь любить. Вместо того чтобы смотреть, ты будешь только все оценивать, и при этом разучишься отличать мужчин от женщин, детей от взрослых, хорошее от дорогого. Зато ты будешь уметь безошибочно отличать простой пугач от настоящего пистолета. Твоим символом станет бренчащая связка ключей, надетая на палец холодной деловой руки и ощетинившаяся острыми пиками, словно смертоносное оружие. И где бы ты ни была, в лесу ли, у моря, вместо шума стихий в ушах у тебя будет стоять только стрекот кассы. И станет тебе родиной Торговая палата, и присвоено тебе будет имя «собственница магазина», которое уже при жизни будет читаться как надпись на могиле. Никогда больше у тебя не вспотеют подмышки, никогда ты не покраснеешь и никогда не будешь в туалете читать письмо. Прибьешь табличку – и с тобой все будет кончено, и ничего уже в тебе не будет летящего, кроме разве что искусственно уложенных волос. Какая сила заставляет тебя умножить число тех, кто входит в недобрый легион живых трупов, и перестать быть человеком? Какое тебе удовольствие от того, чтобы пролететь ароматным, парфюмированным облаком, пахнуть разложением и раствориться в небытии?
СОФИ
Ты не только несправедливый, ты еще и неблагодарный. Разве ты не помнишь тех мгновений, когда ты заходил с улицы в магазин, попадая из холода в тепло, из грохота в тишину, из сырости в сушь, из тьмы замкнутости в себе в яркий свет общедоступной открытости, из дрожащей секунды собственного бытия в покой столетий, из враждебной пустоты в надежное пространство, из давящей немоты в успокаивающие формы покупки и продажи? Разве примерочные кабины не были для тебя тем местом, где ты чувствовал себя окруженным заботой и мог по-новому взглянуть на себя? Неужели ты забыл ту прекрасную женщину с ясным, светлым челом, которая сидела на высоком стуле и ждала, только ждала она не покупателя? А еще там был один торговец, который подбрасывал своего ребенка в воздух и громко кричал: «Я люблю тебя», забыл? Отчего ты так уверен, что я сохраню свое человеческое «я», только если буду зависима? Я знаю, ты всегда смотрел на страдальцев, смирившихся со своей судьбой, с умилением, считая их настоящими людьми, из которых и состоит, с твоей точки зрения, подлинное человечество. Но неужели ты не помнишь, как я, бывало, вечерами металась по саду, обливаясь слезами, и ни о чем не мечтала, как только поскорее оказаться в могиле? Неужели ты не помнишь, как ты тогда мне клялся, что вытащишь меня из этого ада? Неужели ты забыл мое робкое лепетание в ответ на дикие вопли шефа или его заместителя, слышные даже на улице, мои выпученные от страха глаза перед каждым подсчетом ежедневной выручки, мое отчаянное бессилие перед сынком начальника, норовившим то и дело зажать в углу? Так знай же: такая жизнь, как у меня и мне подобных, действительно унижает человеческое достоинство, но не потому, что мы занимаемся обслуживанием, а потому что это обслуживание – неправильное, – и твой благостный гимн, пропетый во славу нас, ты напрасно считаешь обязательным к исполнению. Но я знаю тебя: ты ведь не пустой мечтатель. Ты все видишь насквозь, все оцениваешь трезвым, как ни у кого, взглядом. Когда ты был маленьким, твоего взгляда боялась не только вся семья, но и вся деревня. Многие даже жаловались на тебя родителям за то, что ты на них так смотришь. Ты отнюдь не закрываешь глаза на других. Ты видишь сразу любую беду. Но вся проблема в том, что эту чужую беду ты воспринимаешь как свою собственную. Ну а поскольку ты с ней совладать не можешь и, с другой стороны, погибать за нее не готов, тебе на помощь приходит спасительное умилительное просветление, каковое ты считаешь столь же спасительным и для нас, остальных. У тебя безжалостный взгляд, и в то же время ты наделен силой просветления. У кого-то это выглядело бы слабостью – такое умаление зла, у тебя же это выглядит силой – силой просветляющего преображения. Ты, как говорят у нас, одушевлен доброй волей к видимости. Но этого недостаточно. Ты, конечно, всегда приходишь на помощь. Ведь сколько раз ты выручал других. Твое вмешательство было столь естественным, что ты сам при этом оставался совершенно невидимым. Правда, ты, как правило, на какое-то мгновение удерживал свой порыв, но потом – разве ты не чувствовал себя потом свободным? Так и теперь – не сдерживай себя. Ты умеешь помогать, и только это дает тебе право на такое существование. Ведь ты бывал и другим – застывшим, оцепеневшим. Иной раз от тебя требуется какая-нибудь ерунда, а ты застываешь в недвижимости и становишься виноватым. И от этой вины ты в следующий раз опять впадаешь в оцепенение. Ты – помощник, вот что ты такое, и ничего другого. Только помогая, ты совершенно реален. Если ты сейчас упустишь свой шанс, то утратишь способность к просветлению. И самая замечательная твоя работа будет тебе не работой, и жизнь твоя будет тебе не в радость, и превратишься ты в дракона. Говорю тебе: я тебя в покое не оставлю. Либо ты будешь помощником, либо ты не будешь больше никем. Все, что ты будешь делать, утратит реальность, и я буду твоей темной сестрой. (Уходит в сторону.)
ГРЕГОР (один перед занавесом)
О река в тумане. О краски осени на другом берегу, учившие меня когда-то ничего не страшиться. О далекое море. О заледеневший источник. О скалы доисторических времен. О предрассветные сумерки и капли дождя на пыльной дороге, по которой однажды, в незапамятные времена, я шел не один и чувствовал небывалую близость бытия. О земля, которую некогда называли царством света. О лето и зима, парки и площади, фронтоны и скамейки, беседки и вокзалы, запах дыма и ночные самолеты, тишина и грохот; – река, которой я всегда был ответом, река, сиянию и бурлению которой неизменно отвечало «Я!» – как необъятен мир! – а среди этого повсюду бренчание, бряцание, бурление, брожение, барахтанье, братание, брыкание, брюзжание, бумагомарание беснующегося бизнеса, балабольство бизнеса, баламутство бизнеса, балаганство бизнеса, оболванивание, оскопление, обезжизневание бизнесом, злобный дух бизнеса, вечные раздоры бизнеса, проклятье бизнеса. Довольно! Пусть совершится правосудие! (Медленно уходит в другую сторону. Останавливается.) Мне снился сон: я увидел участок земли, спасенный от грозившей ему опасности, а над ним – синее небо, и подумал: я спас кусочек земли. Я спас кусочек неба.
4
Вторая картина. Стена деревенского кладбища с аркой. Сквозь арку могилы не видны, только яркая зелень. За стеной верхушки двух тонких темных деревьев – сосны или кипарисы. По одну сторону от арки каменная скамья с небольшой продольной ложбинкой посередине. Сцена освещена ярким светом на протяжении всего действия. Это свет «тихого праздника», вроде Дня всех святых, только без примет какого бы то ни было времени года. Звон колоколов. (По звуку это напоминает мощную гитару, переливы которой разливаются по всей округе.) Старая женщина в простом темном нарядном платье идет, все время оборачиваясь, со стороны кладбища, проходит через арку и останавливается.
СТАРАЯ ЖЕНЩИНА
Ну, вот опять приходится уходить отсюда, а ведь это единственное место, которое мне дорого. Вон там, сразу за перекрестком, проходит граница: там больше ничего уже нет. За мостом разбегаются три дороги. Одна ведет вверх по ручью в ущелье, где прежде стояли мельницы. Теперь от них остались одни стены, жернова растащили по домам, приспособили под клумбы, но только цветы, растущие в них, совсем не цветы. В самом начале ущелья еще попадается бледная малина, дальше идет сплошная беспросветная сырость и уже ничего не растет, кроме бесплодных кустов, а даже если встречаются ягоды, то всегда незрелые или поеденные мучнистого цвета червями. В последнее половодье снесло почти все мостки, и ни одна душа не возьмется построить тут новые. Но может статься так, что это ущелье еще пригодится – на случай войны: здесь растут съедобные грибы, вода – чистая, в ручье можно найти кремень, в кустах устроить шалаши, а в некоторых местах, повыше, на скалах, даже солнечно и тихо. – Другая дорога идет вниз по ручью через поля. Земли здесь пока еще возделываются, но если прежде это были отдельные пашни, то теперь одно сплошное поле, засеянное кормовой культурой, которая называется не так, как раньше, – «кукуруза», а именуется по номерам силосных башен, где она потом перерабатывается. Она такая высокая, что деревню за ней видно только зимой. Хорошо, что она еще хоть пахнет – иногда от нее исходит такой же сладковатый запах, как от старой кукурузы, и мягкие листья отгибаются, чуть подламываются и склоняются вниз, покорно и преданно, как я, старая говорунья (показывает на себя), когда-то в юности, вот только жаль, что слишком редко, а за листьями скрываются просвечивающие сквозь нежную оплетку початки с золотистыми завитушками: Лазарь, восстань из мертвых, Лазарь, явись, Лазарь, приди ко мне. – Третья дорога ведет в деревню, и там, где некогда разбегалось ручейками пролитое молоко, теперь переливаются радугой маслянистые пятна на асфальте, и единственный родной звук тут – треньканье велосипедного звоночка. Только я еще и вижу, как вы идете ночью, я стою на обочине, которая уже давно не обочина, и смотрю вам вслед. А деревня? Там, где раньше был сход, теперь установлен щит: «Центр». Все проселочные дороги тоже имеют названия и называются по именам богатых пришлых, которые понастроили тут свои виллы и платят большие налоги. От общины осталась одна только управа, с такими же окошками, как в соседней сберкассе. Но зато каждый год мы участвуем в конкурсе на звание «Самая красивая деревня» и устроители бросают злобные взгляды, если у кого-нибудь из баб, поливающих цветы, стригущих кусты, обтирающих флагшток, из-под платья выглядывает нижняя юбка. Только после полуночи еще порою слышно, как шумит вода, пусть даже это всего-навсего вода в канале, и яблоки падают в траву, и стайка листьев заслоняет белый свет от прожектора, звезды сияют на небе, и я вижу там, наверху, другой путь. И тогда, слыша возню под окном, я знаю, это не кто-то чужой, а мой ночной зверь пришел подкормиться и теперь топчется возле выставленной миски. Иметь такого домашнего друга, конечно, хорошо, но этого недостаточно: мне все равно страшно оттого, что я одна, и оттого, что вокруг все такое мертвое. В деревне мопеды, дома – мухи. Я чувствую тогда, как ломит все тело и болит голова, и эти боли сводят меня с ума. Кто-то мне сказал, что мне не на что жаловаться: у меня, дескать, есть крыша над головой, теплая комната и еды достаточно. На это я отвечу: я не жалуюсь, я плачу. Всякий раз, когда я прихожу к перекрестку, откуда расходятся три дороги, мне хочется лечь там, на этом треугольном островке, в траву, словно это единственное место за пределами ворот нашего кладбища, где еще можно надежно укрыться. Это все, что осталось от деревни. Мне хочется, чтобы в мой последний час меня привели сюда и я бы исчезла в этой высокой траве, как та слепая королева из сказки. А может быть, деревни никогда и не существовало. Когда я была маленькой, меня поставили однажды в школе в угол, на полено, и я так простояла целый день. Тогда разбилось мое сердце. Позже нашелся человек, который сделал мне предложение. Я, помнится, страшно испугалась, потому что представила себе, что непременно умру в родах. «Ну так что, женимся или нет?» – «Да-да», – пролепетала я в ответ, и после этого ни о какой женитьбе уже не было речи. Какое здесь все стало чужое, как изменилось, уж не знаю, после землетрясения, или последней войны, или после того стояния на деревяшке. Как обесценилась деревня. Как сверкает золотом отремонтированная церковь. Как хотелось бы мне изо дня в день слушать слова моего Бога, вместо того чтобы видеть только, как прыгают желтые пластмассовые шары. (Говорит, словно обращаясь к земле.) Где те милые сердцу существа, к которым я могла бы обратить свой взор и возрадоваться? (Выпрямляется.) Будь проклята эта деревня и ее обитатели, которые ничего не слышат, кроме электрического рева кегельбана, будь прокляты ваши рожи с губами, похожими на щель в копилке, в которую вам все время что-то запихивают, запихивают, вот только ничего вы с этого не получаете. Будь прокляты ваши фальшивые наряды, с гипсово-белыми чулками, кожаными ремнями и костяными пуговицами, напоминающими черепа. Будь прокляты ваши потомки, которые, едва встав на ноги, уже стоят, как мясники, и смотрят так, словно их самих уже привели на заклание. (В зал.) Вы – трупы, сами не ведающие того, что давно уже умерли! Вы не люди, ибо нет ничего людского в жизнезабвении и жизнезабвенности! Быть может, ада и не существует, зато есть проклятие!
Грегор и Нова выходят на авансцену. Старая женщина отходит в сторону.
ГРЕГОР
Вот здесь это было. Вот оно, это место, которое уже не относится к деревне. Сколько раз я проходил этот отрезок пути – отсюда в деревню и обратно, сколько раз пробегал по нему: пасхальным утром, торопясь домой, с освященной горящей головешкой, предназначенной для того, чтобы зажечь огонь в печи, – головешкой, которая по дороге вся обугливается и рассыпается на части у самых ворот, так что я едва успеваю подхватить голыми руками последний, еле тлеющий уголек и донести его на ладошке до двери; и было другое утро, когда я, наоборот, выскочив из дому, помчался в церковь, чтобы велеть звонить в колокола в связи со смертью кого-то из родственников. Я привязан к этому клочку земли, который лежит за пределами деревни, как ни к какой другой далекой манящей стране. Я даже испытываю гордость от того, что родился по соседству с ним, и мне важно знать, что я записан в здешних метриках. Когда я по дороге сюда увидел издалека эти стены и верхушки деревьев, мне захотелось поскорее очутиться там. Я летел. Все летело. Это место предстало передо мной как царство чистого цвета и форм, очищенных от всего мелкого, частного, переменчивого, от всего типичного, от всего панического. Здешняя зелень была для меня сердцевинным средоточием всякой зелени, а вся местность чем-то вроде длящейся древности, в которой каждый различен, но у всех – один голос, и называлась она ЗДЕШНОСТЬ. А когда зазвонил большой колокол, я представил себе, что его гул слышат теперь все и каждый в отдельности – на полях, в могилах, на склонах, на крышах, в комнатах, на тракторах, и понял смысл этого перезвона; не «я» был тут, а «я и гул». «Ты никогда не изменишь этому гулу и никогда его не разгласишь», – сказал я себе. Ведь и вокруг мест разыгрываются драмы: быть может, это последние драмы, непревзойденные драмы. Вот отсюда для меня все начинается, с этого безмолвного кладбища, – отсюда берет начало моя культура. (Подходит к скамейке и показывает на ложбинку.) Меня всегда особенно занимала эта ложбинка. Она существует много столетий, и никто не знает, каково ее назначение, и тем не менее она для меня – символ всего этого места. Я давно уже здесь не живу и все равно, случается, непроизвольно указываю его, давая кому-нибудь свой адрес, и когда я вижу его на карте, мне почему-то хочется, чтобы значок, его обозначающий, имел ту же форму, что эта ложбинка. (Нова исчезает за воротами кладбища. Старая женщина приближается к Грегору, обходит его со всех сторон, внимательно рассматривая).
СТАРАЯ ЖЕНЩИНА
Это он. Мне даже не нужно присматриваться, есть ли у него те старые, знакомые шрамы. Он стал старше, но все же остался тем, кем он был. Едва начинается дождь, он выходит из дому, со стулом, садится под навес и смотрит со скрещенными руками на льющиеся струи. В бурю он мчится в лес устраиваться под сосной, в ложбинке между корнями, и слушает, как шумят верхушки. Он бежит всякой работы и рьяно отдается ей. Он боится страданий и превозмогает всякую боль. Он молча сочувствует и громко издевается. Он – отрада родителей и их несчастье. Он тот, кто пропускает вопросы, и тот, кто их задает. Он наш сосед и наш заморский гость. (Обращаясь к Грегору.) Приветствую тебя, младенец с доверчивыми глазами, сопливое дитя, мальчишка с толстой попой и вечным можжевеловым прутиком, подросток с голубым велосипедом, горожанин в солнечных очках и белых брюках, важный гость с карманами, набитыми деньгами, скорбящий сын, преклоняющий колена, чужак с серебристой ореховой тросточкой, человек в бесшумных ботинках. Когда ты наконец решишь остаться тут навсегда, чтобы позаботиться о нас? Когда ты наконец выступишь против всей этой вопиющей несправедливости, против бесчинства этих так называемых представителей народа, региональных программ, опросов, фальшивой заботы, электрических ограждений, этой злобной сети, сотканной из мелькающих картинок и пустых слов и предназначенной для того, чтобы заманить нас в ловушку и держать, пока не умрем, пока не померкнет свет души, пока совсем не задохнемся? Настал час мести! Ты – наш. Останься тут и отомсти за нас. Они нацепили охотничьи шапки с перышками и думают, что этого достаточно. Прогони этих псевдоохотников из наших гор. Покажи, что эти ряженые – призраки дурных времен. Покажи, что каждое их слово – лай, а в каждой мерзкой пасти – колючая проволока. Приготовь им саваны, и пусть они, наши издевающиеся над нами зрители, насладятся в последний час своим нынешним смехом, который ты им сыграешь.
Улыбаются.
ГРЕГОР
С давних пор повелось здесь, у вас, что всегда есть кто-то, на кого вы возлагаете надежды. Еще бабушка с дедушкой рассказывали мне историю некоего человека, который отправился куда-то за море, но, говорили они, он обязательно вернется, и тогда, может быть, опять все будет хорошо. Кое-кто из этих легендарных личностей действительно возвращался и даже считался местным мудрецом. Но кто из них сохранился в преданиях? Разве ты не знаешь историю того, кто потерял по дороге родину и о ком говорится: «Так умирают все истинно великие цари жизни»? Избавьтесь наконец от пут ожидания, будто кто-то придет к вам и покается в содеянном, или избавит вас от проклятия, или расскажет вам о разных чудесах, произошедших в другом месте. Разве здесь не дует ветер мира? Разве не сверкает иногда тонкий ручеек дальним морем? Разве ты не видела, как поблескивает в лунном свете скала из другого настоящего? А когда прекращается излияние затяжного дождя, разве не кажется порой, что это был всего лишь короткий миг излившейся молчащей вечности? Вечно живой огонь горит и здесь, и хлеб – это хлеб, а вино в подвале – вино. На довоенной банке из-под кофе красуется экзотическая танцовщица, за ослепительно увядающей лиственницей дерзко краснеют гранаты, а ночью отяжелевшим ветвям приходит на помощь ветвь Ориона. Ведь ты тоже бывала за морем. Ты побывала даже на Луне. Ты была на всех лунах. Но и за морями, и за континентами есть свои покинутые, и там исковерканный, искореженный язык ученых мужей норовит установить свое господство. И ты, любезная старушка, одаренная календарем из супермаркета, накормленная в церкви заголовками бездарно-тупо-злобных бульварных газет, оглоушенная до самого чулана ревом раскатывающего по главной улице передвижного громкоговорителя, – ведь и ты говоришь на языке авантюры.
СТАРАЯ ЖЕНЩИНА
Теперь я узнаю тебя: ты все еще так же, как прежде, в ваших детских стычках, утверждаешь непримиримость и жаждешь примирения. Но и тебе теперь не избежать конфликта. В деревне ходит слух, будто вы собираетесь возложить на дом ваших предков бремя кредита. Твою сестру тут видели не раз в компании с человеком из банка. Оба они говорили очень быстро, даже странно, и главное слово в их разговоре было слово «ипотека». Твой брат просто молча сидел при этом, а они все говорили ему что-то, говорили, вроде уговаривали. Нашим он сказал потом только, что он рабочий и в торговле ничего не смыслит, и все твердил одно: «В конце концов, она мне все же сестра». А когда ему начали втолковывать, что, мол, ничего хорошего из этого не выйдет, что какая из вашей сестры бизнесменша, что он еще останется со всей семьей на бобах, он отвечал: «Все равно со мною все кончено». А еще он говорит: «Если дома больше не будет, то и всей земли тут больше не будет. А если не будет земли, то и меня не должно тут больше быть». Он даже сказал: «И мне хочется, чтобы тут ничего больше не было. Я радуюсь войне. Я радуюсь своей смерти. Конец бессмысленным разъездам, впереди другие маршруты. Довольно чужих углов, пусть будут лучше просторы чужбины. Долой тоскливые воскресные прогулки, да здравствует марш. Прочь из садов-огородов – в бескрайнюю тундру. Выбейте из головы свои детские голоса – возвращается время рыка. – В конце концов, она мне все же сестра. В конце концов, она мне все же сестра!»
Нова возвращается с кладбища и присоединяется к остальным.
НОВА
Хотя там никого нет, внутри все будто изготовилось к событию, словно что-то должно произойти, скоро, еще сегодня, в этот час. Дыры в стенах глядят бойницами, как много веков назад, и на памятнике павшим воинам разгорается золоченая надпись. Из черноты буковых ветвей вылетают стаи мотыльков и прочей ночной живности. В восьмиугольном склепе валяются пустые бутылки из-под пива. Алтарный кружевной плат покрыт прозрачной клеенкой, по которой ползет умирающий шершень. На многих надгробиях начертаны чужеземные слова. Небо над прямоугольным участком кажется сводом большого зала. Когда я шла по диагональной дорожке, надо мною, по диагонали, пролетел самолет. Колокол на башне тихонько раскачивался, издалека я приняла его сначала за человека, качающегося на качелях. Через другие ворота можно попасть в большой фруктовый сад. У меня такое чувство, будто это не просто место, а место действия, будто чернота, покрывающая стены, не пыль веков, а цвет грядущего, цвет грозы, надвигающихся туч вражеских стрел, застилающих солнце. Здесь пусто, как в предшествии пира. И вместе с тем спокойно – как внутри круга развернувшегося для обороны обоза.
Берет Грегора под руку и ведет его на кладбище.
Грегор останавливается перед воротами, оборачивается к старой женщине.
ГРЕГОР
Ты никому не скажешь, что я здесь.
СТАРАЯ ЖЕНЩИНА
Об этом знает вся деревня. Об этом знают даже в соседних деревнях. Быть может, тебя никто тут не узнает и никто с тобой не поздоровается, но о том, что ты приехал, знает уже вся долина. Когда ты ехал сюда на поезде, разве ты не слышал, как кондуктор, прокомпостировав твой билет, с невозмутимым видом прошел дальше и уже в следующем купе зычным голосом возвестил, что ты явился? Разве ты не слышал, как он, переходя от пассажира к пассажиру, изрыгал твое имя? Нельзя сказать, что в этой его акции было много почтения и симпатии к тебе. А когда потом ты пересел на желтый автобус, разве ты не видел, как водитель каждому входящему показывал на тебя, тыча большим пальцем вглубь салона? И в этом жесте не было ни гордости, ни радости, ни почтения. И как потом о тебе говорили в деревне: «Этот явился»? Не туда тебя занесло, дорогой. Эта земля мала и злобна, здесь все забито узниками, которых просто забыли в их камерах, но еще больше – забывчивых надзирателей, прибирающих себе с каждым злодейством все больше власти, с голосами, звучащими так, словно им в глотки вмонтировали усилители смерти, с цепкими руками, похожими на абордажные крючья, намазанные ядом, с глазами, из которых с каждым взглядом вылетают безжалостные осы. Даже их следы на снегу похожи на отпечатки утюгов, проверенных в пытках. Твое отсутствие, с их точки зрения, тебя ни от чего не избавляет. В отечестве теряешь сострадание! Возвращайся домой, на чужбину. Только там ты – здесь, только там возможна земная радость. Найди себе более просторные земли. Человеку, чтобы быть человеком, нужен простор и покинутость. А где ты найдешь здесь покинутых? Будь уверен: никто тебя не любит. И покоя тебе тут тоже не будет. Они уже идут. – Как кстати для меня: значит, я могу пока не возвращаться в синеву бензозаправки и черноту окна. (Садится на каменную скамью, всматривается в даль.) Я вижу то, что ты еще не видишь. Они уже приближаются. Прежде они были бы окутаны облаком пыли, и от топота копыт дрожала бы земля, и белая пена разлеталась бы брызгами. Тяжелый хрип коней вырывался бы из-под железных доспехов гулким храпом, и боевая песня всадников означала бы только одно: наконец-то свершилось, наконец-то все эти холмы, ущелья, скалы, просеки выстроились нужным ландшафтным порядком, исполнив свое единственное предназначение: служить территорией войны. Покончено со всеми играми: довольно изображать тут то, чего не было. Нет мирного согласия и не было никогда. Их руки готовы к штурму. Вместо лиц у них маски, вместо глаз – только темнеющие зрачки, непроницаемые, исполненные печали, как некогда у тех царей, что отправлялись в царство мертвых, и брат шагает впереди, высоко поднимая черное знамя. Отныне здесь проходит фронт.
Появляется Ганс с сыном на руках. За ним следуют Антон, Игнац и Альбин. Движения у всех медленные и спокойные. Они в парадных черных костюмах, в шляпах, которые они, приближаясь к центру, снимают. Ребенок сжимает в одной руке большую палку, в другой – жестяную копилку, в которой бренчат монетки. По мере приближения он начинает оглядываться, озираться, но не так, как взрослые. Все останавливаются перед воротами, ведущими на кладбище.
ГАНС