Умри ради меня
Часть 4 из 31 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Неправда. Это ты только что сочинила.
– Ничего я не сочинила. Все потому, что ты не срешь.
– Ага. Теперь ты у нас тут врач?
– Ева, с тех пор, как мы вышли из Лондона, ты ни разу не посрАла.
– Не посрАла, а посралА.
– Что, правда?
– Женский род, прошедшее время.
– А знаешь, pupsik, почему ты целую неделю не сралА? Потому, что ты зажата.
– Ты у нас еще и психолог. Прелестно.
– Ты стесняешься. Вот и держишь все в себе.
– Ни фига подобного.
– Тебе надо замочить пару человек. Освободить свою систему. Тогда не будешь так напрягаться и сможешь спокойно посрать перед своей девушкой.
– Повтори.
– Что повторить?
– «Своей девушкой».
– Своей девушкой. Своей девушкой, своей девушкой, своей девушкой. Довольна?
– Нет. Повторяй, не умолкая.
– Ты какая-то подкаблучница.
– Знаю. Иди сюда.
Последняя ночь в контейнере – самая тяжелая. Боковой ветер со свистом лупит по скрипящим и стонущим стеллажам. Мои голодные судороги объединяют в темноте свои усилия с килевой и бортовой качкой, и меня начинает выворачивать. Прижав колени к груди, я лежу с открытыми глазами, чувствуя, как к горлу подкатывает кислота. Потом неудержимые рвотные позывы поднимают меня на четвереньки, но мой желудок пуст. Натиск ветра длится уже несколько часов, мое тело выжато, а горло саднит от рвоты всухую.
Все это время Вилланель не произносит ни слова, не делает ни единого сочувственного жеста. Хватило бы просто касания, но я не удостаиваюсь даже намека. Не знаю, спит она или нет, злится или ей наплевать. Ее просто нет. Я ощущаю тотальное одиночество, я чуть ли не готова уже найти себя поутру в пустом контейнере. Если, конечно, утро вообще наступит.
Кое-как я отключаюсь. Сколько я проспала – неведомо, но, проснувшись, обнаруживаю, что ветер стих, мои спазмы прошли, а Вилланель спит, прижавшись к моей спине. Я лежу, не шевелясь, чувствуя тяжесть ее руки на моей и слушая посапывание у своего уха. Осторожно двигаясь, стараясь не разбудить ее, я меняю позу, чтобы взглянуть на часы. Седьмой час утра по местному времени. Снаружи светает, наступает новый день – холодный и опасный.
Вилланель наконец начинает ворочаться, зевает, потягивается как кошка и утыкается лицом в мои волосы.
– Ты в порядке? А то ночью ты издавала жуткие звуки.
– Ты не спала? Почему же ничего не сказала? Я думала, что помру.
– Ты вовсе не умирала, pupsik, а маялась морской болезнью. Словами тут не поможешь, и я заснула.
– Я чувствовала себя покинутой.
– Но я лежала прямо здесь.
– Неужели ты не могла ничего сказать?
– И что бы я сказала?
– Блин, Вилланель, я не знаю. Просто дала бы мне знать, что понимаешь, как мне плохо.
– Но я же не знала, что ты чувствуешь. – Она встает и по тюкам пробирается к аварийному люку. Через минуту в контейнер проникает тусклый утренний свет. Спустив лосины и трусы, Вилланель присаживается над ведром. В своем толстом свитере она выглядит бесформенной и зачуханной, волосы клоками торчат во все стороны. Я следую в ту же сторону, тоже мочусь, потом несу ведро к люку и выплескиваю содержимое. Моча замерзает моментально, добавляя новый слой к каскаду желтоватого льда, покрывающего внешнюю стенку контейнера.
Высунувшись навстречу морозным порывам ветра, я вглядываюсь в горизонт. Небо от земли отделено серым, еле заметным лезвием ножа. Не исключено, что это оптический обман, поэтому я достаю из кармана куртки очки и снова смотрю. Это земля. Россия. Пытаясь собраться с мыслями, я выглядываю из люка, и тут сзади подходит Вилланель, прижимается холодной щекой к моей.
Она шмыгает и вытирает нос рукавом.
– Когда доберемся, будешь делать все, что я скажу, ладно?
– Ладно. – Я наблюдаю, как постепенно материализуется силуэт Санкт-Петербурга. – Вилланель?
– Да.
– Мне страшно. Я, блин, реально, до чертиков боюсь.
Она засовывает руку под мой свитер и кладет ее мне на сердце: – Не проблема. Бояться, когда ты в опасности, – это нормально.
– А ты боишься?
– Нет, но я же ненормальная. Сама знаешь.
– Знаю. Я не хочу тебя потерять.
– Ты не потеряешь меня, pupsik. Но ты должна мне доверять.
Я оборачиваюсь к ней, и мы обнимаемся, мои руки – в ее грязных волосах, а ее – в моих.
– Хороший был медовый месяц, правда? – произносит она.
– Идеальный.
– Ничего, что я психопатка?
Я напрягаюсь:
– Я никогда тебя так не называла. Вообще никогда.
– В глаза не называла. – Она покусывает меня за мочку уха. – Но я же и есть психопатка. Мы обе это знаем.
Я выглядываю в люк. Теперь видны и другие контейнеровозы, стекающиеся к порту вдалеке.
– Слушай, Ева, я знаю, ты хочешь, чтобы я – как бы – пыталась чувствовать так же, как ты…
То ли это от голода, то ли от недосыпа, то ли просто от морозного ветра, но из моих глаз начинают бежать слезы. – Солнышко, все нормально, правда, все хорошо. Я… Ты меня устраиваешь такой, какая есть.
– Я попробую быть нормальнее, но если мы хотим остаться в живых, ты тоже должна быть немного как я. Немного…
– Немного Вилланелью?
Она проводит по моей шее обветренными губами.
– Немного Оксаной.
Глава 3
Мы чувствуем, что «Кирово-Чепецк» сбавляет скорость. Выглянув в люк, мы видим, что море до берега – мили две – покрыто льдом. Следующую пару часов мы стоим почти без движения, но потом слева по борту появляется ледокол, который начинает пробивать для нас дорогу к порту. Это безумно медленный процесс, и мы то лежим на тюках в раздраженном молчании, то высовываемся из люка навстречу студеному ветру, пока ледокол метр за метром разрезает скрипящий, с трудом поддающийся лед.
Уже давно стемнело, когда «Кирово-Чепецк» входит в док Угольной гавани, и вибрация двигателей постепенно прекращается. В стальном боксе, который без малого неделю служил нам домом, воздух пропитан запахом наших тел. Мы давно доели остатки сыра и шоколада, и мой желудок терзает голод. Я истощена, выжата и ужасно напугана – в основном меня страшит мысль, что Вилланель куда-нибудь денется, и я останусь одна. Какой у нее план? Что произойдет, когда контейнер откроют? Что будет с нами, и с чем мы столкнемся?
Разгрузка начинается через пару часов после остановки. Нас снимают одними из первых. У меня сердце готово выскочить из груди, пока раскачивающийся контейнер перемещают по воздуху, а потом фиксируют на поджидающем прицепе. Во внутренних карманах моей мотоциклетной куртки – «глок», который врезается мне в ребра, и три обоймы девятимиллиметровых патронов. Бог знает, что может случиться, если наш контейнер станут сканировать на предмет тепла человеческих тел или подвергнут досмотру. Игорь заверял нас в Иммингеме, что никаких подобных проверок не будет и что здесь позаботятся о нашей благополучной доставке на промышленный склад, но от Иммингема мы очень далеко. Когда грузовик трогается, я нащупываю щеку Вилланель. Она резко отстраняется.
– Что?
– А вдруг нас остановят?
Она зевает.
– Ева, иди на хер.
– И все-таки?
– Если нас остановят, просто делай, что я скажу.
– Ты всегда так говоришь. Мне от этого не легче.
– Мне насрать. И хватит уже меня доставать.
Она поворачивается спиной, а я лежу, скрипя зубами. В настоящий момент я была бы рада аресту, полагайся к нему приличный обед, и наплевать на Вилланель и на то, что будет дальше. Мое воображение рисует теплый кабинет, дымящуюся тарелку борща, серый хлеб с толстой коркой, фруктовый сок, кофе… Я жутко взбешена и завязана в узел от голода и тревоги, и поэтому не сразу замечаю, что мы уже, оказывается, выехали из портовой зоны.
– Ничего я не сочинила. Все потому, что ты не срешь.
– Ага. Теперь ты у нас тут врач?
– Ева, с тех пор, как мы вышли из Лондона, ты ни разу не посрАла.
– Не посрАла, а посралА.
– Что, правда?
– Женский род, прошедшее время.
– А знаешь, pupsik, почему ты целую неделю не сралА? Потому, что ты зажата.
– Ты у нас еще и психолог. Прелестно.
– Ты стесняешься. Вот и держишь все в себе.
– Ни фига подобного.
– Тебе надо замочить пару человек. Освободить свою систему. Тогда не будешь так напрягаться и сможешь спокойно посрать перед своей девушкой.
– Повтори.
– Что повторить?
– «Своей девушкой».
– Своей девушкой. Своей девушкой, своей девушкой, своей девушкой. Довольна?
– Нет. Повторяй, не умолкая.
– Ты какая-то подкаблучница.
– Знаю. Иди сюда.
Последняя ночь в контейнере – самая тяжелая. Боковой ветер со свистом лупит по скрипящим и стонущим стеллажам. Мои голодные судороги объединяют в темноте свои усилия с килевой и бортовой качкой, и меня начинает выворачивать. Прижав колени к груди, я лежу с открытыми глазами, чувствуя, как к горлу подкатывает кислота. Потом неудержимые рвотные позывы поднимают меня на четвереньки, но мой желудок пуст. Натиск ветра длится уже несколько часов, мое тело выжато, а горло саднит от рвоты всухую.
Все это время Вилланель не произносит ни слова, не делает ни единого сочувственного жеста. Хватило бы просто касания, но я не удостаиваюсь даже намека. Не знаю, спит она или нет, злится или ей наплевать. Ее просто нет. Я ощущаю тотальное одиночество, я чуть ли не готова уже найти себя поутру в пустом контейнере. Если, конечно, утро вообще наступит.
Кое-как я отключаюсь. Сколько я проспала – неведомо, но, проснувшись, обнаруживаю, что ветер стих, мои спазмы прошли, а Вилланель спит, прижавшись к моей спине. Я лежу, не шевелясь, чувствуя тяжесть ее руки на моей и слушая посапывание у своего уха. Осторожно двигаясь, стараясь не разбудить ее, я меняю позу, чтобы взглянуть на часы. Седьмой час утра по местному времени. Снаружи светает, наступает новый день – холодный и опасный.
Вилланель наконец начинает ворочаться, зевает, потягивается как кошка и утыкается лицом в мои волосы.
– Ты в порядке? А то ночью ты издавала жуткие звуки.
– Ты не спала? Почему же ничего не сказала? Я думала, что помру.
– Ты вовсе не умирала, pupsik, а маялась морской болезнью. Словами тут не поможешь, и я заснула.
– Я чувствовала себя покинутой.
– Но я лежала прямо здесь.
– Неужели ты не могла ничего сказать?
– И что бы я сказала?
– Блин, Вилланель, я не знаю. Просто дала бы мне знать, что понимаешь, как мне плохо.
– Но я же не знала, что ты чувствуешь. – Она встает и по тюкам пробирается к аварийному люку. Через минуту в контейнер проникает тусклый утренний свет. Спустив лосины и трусы, Вилланель присаживается над ведром. В своем толстом свитере она выглядит бесформенной и зачуханной, волосы клоками торчат во все стороны. Я следую в ту же сторону, тоже мочусь, потом несу ведро к люку и выплескиваю содержимое. Моча замерзает моментально, добавляя новый слой к каскаду желтоватого льда, покрывающего внешнюю стенку контейнера.
Высунувшись навстречу морозным порывам ветра, я вглядываюсь в горизонт. Небо от земли отделено серым, еле заметным лезвием ножа. Не исключено, что это оптический обман, поэтому я достаю из кармана куртки очки и снова смотрю. Это земля. Россия. Пытаясь собраться с мыслями, я выглядываю из люка, и тут сзади подходит Вилланель, прижимается холодной щекой к моей.
Она шмыгает и вытирает нос рукавом.
– Когда доберемся, будешь делать все, что я скажу, ладно?
– Ладно. – Я наблюдаю, как постепенно материализуется силуэт Санкт-Петербурга. – Вилланель?
– Да.
– Мне страшно. Я, блин, реально, до чертиков боюсь.
Она засовывает руку под мой свитер и кладет ее мне на сердце: – Не проблема. Бояться, когда ты в опасности, – это нормально.
– А ты боишься?
– Нет, но я же ненормальная. Сама знаешь.
– Знаю. Я не хочу тебя потерять.
– Ты не потеряешь меня, pupsik. Но ты должна мне доверять.
Я оборачиваюсь к ней, и мы обнимаемся, мои руки – в ее грязных волосах, а ее – в моих.
– Хороший был медовый месяц, правда? – произносит она.
– Идеальный.
– Ничего, что я психопатка?
Я напрягаюсь:
– Я никогда тебя так не называла. Вообще никогда.
– В глаза не называла. – Она покусывает меня за мочку уха. – Но я же и есть психопатка. Мы обе это знаем.
Я выглядываю в люк. Теперь видны и другие контейнеровозы, стекающиеся к порту вдалеке.
– Слушай, Ева, я знаю, ты хочешь, чтобы я – как бы – пыталась чувствовать так же, как ты…
То ли это от голода, то ли от недосыпа, то ли просто от морозного ветра, но из моих глаз начинают бежать слезы. – Солнышко, все нормально, правда, все хорошо. Я… Ты меня устраиваешь такой, какая есть.
– Я попробую быть нормальнее, но если мы хотим остаться в живых, ты тоже должна быть немного как я. Немного…
– Немного Вилланелью?
Она проводит по моей шее обветренными губами.
– Немного Оксаной.
Глава 3
Мы чувствуем, что «Кирово-Чепецк» сбавляет скорость. Выглянув в люк, мы видим, что море до берега – мили две – покрыто льдом. Следующую пару часов мы стоим почти без движения, но потом слева по борту появляется ледокол, который начинает пробивать для нас дорогу к порту. Это безумно медленный процесс, и мы то лежим на тюках в раздраженном молчании, то высовываемся из люка навстречу студеному ветру, пока ледокол метр за метром разрезает скрипящий, с трудом поддающийся лед.
Уже давно стемнело, когда «Кирово-Чепецк» входит в док Угольной гавани, и вибрация двигателей постепенно прекращается. В стальном боксе, который без малого неделю служил нам домом, воздух пропитан запахом наших тел. Мы давно доели остатки сыра и шоколада, и мой желудок терзает голод. Я истощена, выжата и ужасно напугана – в основном меня страшит мысль, что Вилланель куда-нибудь денется, и я останусь одна. Какой у нее план? Что произойдет, когда контейнер откроют? Что будет с нами, и с чем мы столкнемся?
Разгрузка начинается через пару часов после остановки. Нас снимают одними из первых. У меня сердце готово выскочить из груди, пока раскачивающийся контейнер перемещают по воздуху, а потом фиксируют на поджидающем прицепе. Во внутренних карманах моей мотоциклетной куртки – «глок», который врезается мне в ребра, и три обоймы девятимиллиметровых патронов. Бог знает, что может случиться, если наш контейнер станут сканировать на предмет тепла человеческих тел или подвергнут досмотру. Игорь заверял нас в Иммингеме, что никаких подобных проверок не будет и что здесь позаботятся о нашей благополучной доставке на промышленный склад, но от Иммингема мы очень далеко. Когда грузовик трогается, я нащупываю щеку Вилланель. Она резко отстраняется.
– Что?
– А вдруг нас остановят?
Она зевает.
– Ева, иди на хер.
– И все-таки?
– Если нас остановят, просто делай, что я скажу.
– Ты всегда так говоришь. Мне от этого не легче.
– Мне насрать. И хватит уже меня доставать.
Она поворачивается спиной, а я лежу, скрипя зубами. В настоящий момент я была бы рада аресту, полагайся к нему приличный обед, и наплевать на Вилланель и на то, что будет дальше. Мое воображение рисует теплый кабинет, дымящуюся тарелку борща, серый хлеб с толстой коркой, фруктовый сок, кофе… Я жутко взбешена и завязана в узел от голода и тревоги, и поэтому не сразу замечаю, что мы уже, оказывается, выехали из портовой зоны.