Улыбка пересмешника
Часть 4 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Прохоров поднял голову, уставился на Татьяну снизу.
— Значит, когда у мамы отпуск начнется…
— Еще не факт, — процедила Татьяна, холодея от ненависти к нему. — Может быть, мы к морю поедем.
— Мам, да ты чего! — возмутился Матвей. — Сама же говорила, что на море денег нет! Я хочу в Голицыно! Там…
Мать метнула на него короткий взгляд, и он осекся, как будто его задело острым краем ее ненависти. Что он такого сказал?!
— К морю — это тоже хорошо, — усмехнулся Прохоров. — Хотя у нас все-таки лучше. Так что приезжай, я тебе в лесу покажу дупло, где дятлы гнездо соорудили.
Теперь он обращался только к мальчику, подчеркнуто игнорируя Татьяну.
— А вы откуда про дятлов знаете? — заинтересовался Матвей.
— Так я тоже в Голицыно бываю. Последние шесть лет, правда, не приезжал, но в этом году обязательно приеду. Гнездо тебе покажу, если захочешь.
— Что, там и дятлята будут? — восхитился Матвей.
— Обязательно будут. Приедешь?
— Сто пудов!
— Вот и договорились. Ну, бывай. Мать не давай в обиду.
Он поднялся и зашагал к машине, не обернувшись на Татьяну.
— Мам, а что это значит — не давать в обиду? — затеребил ее Матвей. — Тебя что, кто-то обижает? А? Ну скажи!
— Нет, — выдавила она, провожая взглядом отъезжающий джип. — Никто меня не обижает, Матюша.
Она представила, как Прохоров несется на своем джипе по трассе, отчетливо вообразила «КамАЗ», вильнувший на встречную полосу, и груду железа, в которую превратится машина Прохорова, попав под его колеса. Она отдала бы двадцать лет жизни за то, чтобы стать ведьмой и иметь возможность насылать проклятия на людей. А еще лучше — просто убивать их силой мысли. Хотя бы одного. Только одного.
Алиса
Сегодняшний день выдался солнечным и безветренным, и по дороге к родительскому дому я с удивлением наблюдала людей, кутавшихся в плащи и куртки. А они платили мне таким же недоумением во взглядах, которые бросали на мои летние хлопковые брюки и топ на тонких бретельках. Папа называет эти бретельки, а за ними и сами топики «лямочками». У него это звучит смешно и нежно: «А, опять ты сегодня в лямочках!»
Мои неразлучники, разбудившие меня с утра своей болтовней, умеют смеяться. Да-да, не удивляйтесь — они издают негромкие звуки, похожие на простуженный смех очень старого человека, радующегося тому, что ему отпущен еще один день жизни. Муж хохотал до слез, услышав их, и ушел на работу посмеиваясь. Я рада, что они привлекают его внимание.
Знаете, я классифицирую людей по смеху. Есть люди, которые смеются, как вода звенит в ручье — обычно такой смех свойственен стеснительным женщинам. Есть гогочущие, как гуси. Есть похрюкивающие — их очень много. Как ни странно, самым прелестным смехом, какой я когда-либо слышала, смеялась одна из самых глупых девушек, встретившихся в моей жизни. Я бы даже сказала, что она была набитой дурой. Но при этом смех ее был просто удивителен — заразительный, звонкий, переливистый, ну просто рассыпающаяся драгоценность, а не смех.
Мой муж смеется резко, словно выкашливая из себя звуки, и услышать это можно нечасто. При мне он расслабляется, к тому же я умею рассмешить его — не специально, так получается само собой. А моя мама смеется тихо, словно хитрая мышка, утащившая сыр из мышеловки и радующаяся своей ловкости. От ее смеха я сразу начинаю улыбаться во весь рот, и папа говорит, что я становлюсь похожей на мартышку.
Возле родительского дома я на секунду останавливаюсь, потому что мне кажется, будто привычный порядок их тихого двора нарушен. Но затем убеждаюсь, что все на своем месте: Викентий Степанович из второго подъезда висит на турнике, «пистолетиком» поднимая ноги в растянутых трико — ему скоро семьдесят, но он собирается прожить до ста десяти и «выглядеть в гробу бодрым старикашкой», как он сам говорит; тетя Света, прозванная детьми «Полбатонша» за любовь к сильно декольтированным платьям, выгуливает на поводке свою беспородную кошку; Ираида Карловна, кряхтя, рыхлит клумбы, которые она из года в год засаживает нарциссами, а те упрямо вянут — она уверена, что ей назло.
Помните песню «Биттлз» — «Элеонора Ригби»? Она и про этих людей тоже. Я здороваюсь с ними, а Викентий Степанович подмигивает мне и, спрыгнув с турника, показывает большой палец — это значит, что ему пришелся по душе мой сегодняшний наряд. Он у нас большой эстет, особенно если дело касается открытых женских плеч и спин.
По лестнице мне навстречу сбежал человек, которого я узнала еще на первом этаже по шагам, и мне захотелось проскочить мимо него как можно быстрее, а еще лучше — стать незаметной и слиться с чужой дверью. Но не получилось ни первое, ни второе. Максим Белоусов, которого я знаю как Макса, а его пациенты — как Максима Степановича, остановился, заметив меня, а затем стал спускаться неторопливо, словно считая про себя шаги. Я-то их точно считала. Он прошел пять ступенек, прежде чем встал возле меня и улыбнулся — но так, будто он совсем не рад меня видеть, вежливой холодной улыбкой.
— Привет, Алиса.
— Привет.
Максим — мануальный терапевт. Люди записываются к нему в очередь за месяц, потому что его огромные грубые руки — красные, устрашающего вида, в веточках лопнувших сосудов — умеют избавлять их от боли. Когда у папы заболела спина, Максим вправил ему позвоночник двумя нажатиями. Дело происходило при мне, но я даже не заметила, чтобы он что-то сделал: всего лишь дотронулся растопыренными ладонями до папиной спины, подержал так, а потом лицо у отца изменилось — расслабилось, будто потекло. «Ну вот и все, — сказал тогда Максим Степанович. — Не нужно больше тяжести на спор поднимать». И подмигнул мне, как будто знал точно, что именно поднимал папа. Маму, да. Вместе со стулом, на котором она сидела.
Максу тридцать восемь лет, и у него невероятно красивая жена. Даже деревья перестают качаться от ветра, когда она идет к дому, и замирают всеми ветвями. Даже подвальные кошки забывают о своих мисках и оборачиваются ей вслед. Чуют свою, наверное, потому что жена Макса похожа на рысь в человеческом облике, и, когда я встречаю ее, мне всегда кажется, что по ночам она носится по крышам и охотится на крыс — просто так, ради тренировки.
Они были отличной парой, Макс и Маша. Она — длинная, гибкая, с раскосыми глазами и волосами до пояса, вышагивающая по нашему дворику так, словно идет по подиуму, и он — неторопливый, очень спокойный — из тех людей, которые уверены в себе и в окружающем мире. Мне кажется, что нет ничего, что могло бы выбить Макса из колеи. Он из рода людей-скал, за которых хочется уцепиться тем, кто барахтается в ледяной воде.
Я говорю «они были отличной парой», потому что два года назад развелись, и с тех пор Макс остался один в этой квартире, а Маша уехала неизвестно куда. Он частенько выпивает с друзьями, но я никогда не видела его пьяным — за исключением одного-единственного случая, когда мы столкнулись на лестнице поздно вечером и он… Впрочем, об этом я стараюсь не вспоминать. Нельзя.
Но навязчивое воспоминание все-таки прорывается сквозь заслон, который я пытаюсь установить, и мне кажется, что я чувствую легкий запах водки, которую заедали жвачкой с ментолом. От Максима в тот вечер пахло именно так.
Я тогда первый раз появилась у родителей после свадьбы — прошло около двух недель — и налетела на него, совсем как сегодня. До меня не сразу дошло, насколько он пьян, потому что прежде я ни разу не видела его пьяным. Макс стоял покачиваясь, перегородив проход, и сгреб меня в охапку прежде, чем я успела сказать: «Пропусти меня, пожалуйста».
Меня никогда так не обнимали. Мой муж — очень сильный человек, но его сила другого рода. Макс обнимал меня так, будто и хотел сделать мне больно, и очень боялся этого. Минуту мы молча смотрели друг на друга, а потом он протянул с горечью и тоской:
— Алиска, зачем?! Ну скажи, заче-е-ем?!
Я молчала.
— За кого ты вышла замуж, а? — пьяным нетвердым голосом спросил он. — За какую сволочь? Или он не сволочь? Мне плевать! Алиска, глупенькая ты моя… И я идиот!
Я попыталась вырваться, и тогда он наклонился и поцеловал меня. Он целовал меня долго, требовательно, прижимая к моей спине ладони — такие горячие, что казалось, они вот-вот прожгут мне платье. А потом отпустил, почти оттолкнул, сел на ступеньки и сказал, не оборачиваясь на меня, сухим и холодным тоном, словно вдруг протрезвел:
— Иди. Быстро. Обещаю, что больше такого не повторится.
Это больше и в самом деле не повторилось. И не повторится — мы оба знаем.
— Как ты?
Сейчас своим коротким вопросом Максим вышибает у меня почву из-под ног. Чужие друг другу люди не должны нарушать установленных границ, разделительные столбы на которых заменяют удобные общепринятые фразы: «как дела?», «летом смотались в Турцию на недельку», «а помнишь Светлану Изольдовну?»… Можно разговаривать пятнадцать минут и не произнести ничего, что содержало бы какой-то смысл — лишь расставить эти столбики и отойти за демаркационную линию.
Но вопрос Максима — вопрос не чужого человека. «Как ты?» — это попытка перешагнуть на мою сторону, а туда доктору Белоусову нельзя. Ему нечего там делать.
— Все хорошо, — говорю я и улыбаюсь.
И тут же чувствую, что улыбка была лишней.
Так мы с ним и стоим на лестнице: он улыбается своей вежливой улыбочкой, я — глупой, а тем временем стены вокруг нас замерзают, и лед отваливается с них кусками и с тихим звоном разбивается у моих ног.
— Я пойду… — говорю я и, поскольку он не двигается с места, осторожно обхожу его, фактически втираюсь между ним и стеной, и бегу вверх по лестнице, чувствуя, что доктор Белоусов смотрит мне вслед. Я стараюсь о нем больше не думать, потому что некоторые мысли просто нельзя впускать в голову — если они попадают туда, то начинают бродить там, словно неприкаянные гости, и громко стучатся изнутри, требуя что-то сделать.
Войдя в квартиру, я кричу: «Мам, пап, это я!» В кухне на столе ждут помидоры, которые я купила для салата, а рядом стоят банка со сметаной и бутылка подсолнечного масла. Дело в том, что мои родители никогда не ссорятся. Если только дело не касается салата! Папа уверен, что заправлять помидоры, перемешанные с репчатым луком и огурцами, можно только подсолнечным маслом, а мама настаивает на сметане. Мне-то все равно, но ради удовольствия послушать, как родители будут в шутку пререкаться, я готова покупать помидоры каждый день.
Впрочем, сегодня я просто кричу:
— Пап, я заправлю салат сметаной!
И щедро выливаю полбанки в миску.
Потом я ношусь с тряпкой из комнаты в комнату, рассказывая папе и маме все мелочи, происходившие со мной. В родительской комнате работает телевизор, с улицы доносятся голоса, солнце расползается по квартире, кувыркается в стеклянной миске с салатом, из которого торчит деревянная ложка. Безмятежность — это когда ты знаешь, что все то же самое будет и год спустя, и десять лет спустя, и двадцать, и твоя уверенность приправлена счастьем, как салат майским солнцем.
Между прочим, я не рассказывала вам, как познакомились мои родители? Нет? Ну что вы — это же наша семейная легенда!
Дело в том, что моя мама оказалась в мужском туалете. Когда ее спрашивают: «Оленька, послушайте, но как же можно перепутать мужской туалет и женский», она разводит руками и объясняет, что ах, такая глупость, она никогда не различает нарисованных на дверях человечков, которые символизируют мальчика и девочку. Это правда — мама у меня человек ужасно рассеянный и порою впадающий в ступор от самых элементарных проблем. Для этого и нужны мы с папой — чтобы опекать ее. Иначе она давно потерялась бы в лабиринте слишком сложных для нее вещей — таких, например, как стеклянные вращающиеся двери, которых она не любит и боится. Так и вижу маму, пойманную дверями и не понимающую, как из них выбраться, умоляюще глядящую из-за стекла, похожую на маленькую экзотическую рыбку, где-то потерявшую свой вуалевый хвост.
Так вот, в тот день мама пробегала по одному из корпусов своего института, куда редко заходила прежде, и искала туалет. И когда она увидела две двери, то, не раздумывая, метнулась в ту, где была нарисована девочка в юбочке — во всяком случае, так ей показалось.
Не обратив внимания на некоторые нетипичные детали интерьера, мама пролетела к кабинке, и тут навстречу ей из другой кабинки вышел мой папа.
Мама рассказывала, что от возмущения у нее перехватило дыхание. Мужчина! В женском туалете! Идет, словно так и полагается, и еще имеет наглость коситься на нее. Нет, она все понимает, но должен же быть предел бесстыдству! И моя мама, забыв о деле, которое привело ее в туалет, громогласно высказала отцу все, что она думает по поводу его поведения.
Папа говорит, что речь ее была пылкой, убедительной и вдохновенной. Ему даже стало искренне стыдно — вот что значит сила слова. Он раскаялся, попросил у мамы прощения, обещал, что больше никогда не будет так делать — и все это почти от души, заметьте, — дождался, пока она смягчилась, а затем подвел ее к тем деталям интерьера, которых она не заметила, — то есть к писсуарам. И молча стал ждать результата.
По утверждению отца, никогда прежде ему не доводилось видеть на чьем-нибудь лице такую выразительную смену чувств. Пока мама таращилась на писсуары, папа таращился на нее, и закончилось все тем, что он расхохотался, а она залилась краской, и пролепетала какую-то ерунду вроде «простите меня, месье», после чего предприняла попытку удрать. Но не тут-то было! К этому моменту папа, как он уверяет, осознал, что встретил женщину своей мечты и что позволить ей сбежать будет самой большой ошибкой его жизни.
Он и не позволил.
Они поженились спустя три месяца после той встречи. На свадебной фотографии мои родители хохочут: молодой отец похож на симпатичного большеголового лягушонка, которого нарядили в жилетку, а мама — на застенчивую пухлую мышку в фате. Смешные, милые, ужасно трогательные. Они такими и остались.
Салат оказался до того вкусным, что я незаметно для себя подъела весь, разглядывая в окно чинно прогуливающуюся пару старушек с первого этажа. Затем, быстренько собравшись и крикнув на прощанье: «Пока-пока, цветы я полила!», выскочила на улицу и даже успела пройти несколько шагов, как вдруг поняла, что именно изменилось в знакомом мне с детства дворе.
Не изменилось — появилось. Машина, стоявшая возле соседнего подъезда. В ней не было бы ничего удивительного, если бы я не была уверена, что уже видела ее сегодня утром возле моего дома. Вы знаете, что я обращаю внимание на слова, на разные мелочи, которые могут не значить ничего, а могут — очень много… Утром я заметила красный «Фольксваген», буквы на номере которого складывались в слово «нос». По простейшей ассоциации мне сразу представился красноносый хозяин-алкоголик машинки, и меня это позабавило.
Теперь «Фольксваген» прятался за кленами, а его хозяин сидел внутри. Конечно, нет ничего удивительного в том, что машина переехала из одного района в другой, но мне все-таки стало не по себе. Замедлив шаг, я подумала, не рассмотреть ли водителя поближе, но затем отказалась от этой мысли.
Мне очень хотелось верить, что появление красной машины никак не связано со мной.
Виктория
Я остановилась в посредственной гостинице, главным достоинством которой было ее расположение — неподалеку от офиса моего бывшего мужа. Советский сервис не исчез с появлением на карте вместо СССР страны России, как можно было бы ожидать, а только сильнее укоренился в местах своего господства: магазинах, службах коммунального хозяйства и, конечно же, гостиницах. Горничная, убиравшая мой номер, посматривала на меня с чувством классовой ненависти, которое она даже не давала себе труда скрывать, и на лице ее было написано презрение к иностранцам с их сытой, но духовно бедной жизнью. Я по-шведски попросила ее убраться в мое отсутствие, и тогда она с удовольствием сообщила на плохом английском, что не понимает меня. Нагловатые глаза навыкате, раскормленное лицо с пухлыми губами, желтые завитушки волос и вопрос «чо?» в качестве первой реакции на любой раздражитель: вот вам портрет блохи, разносящей эту заразу — «совковый сервис», — по местам скопления людей, комфорт которых полностью зависит от чужой воли.
— Пошла — отсюда — вон, — раздельно проговорила я на русском, не глядя на девицу.
От неожиданности она даже не задала своего фирменного вопроса. Лишь замерла в дверном проеме, моргая накрашенными ресницами.
— Ты тупая? — Я коротко взглянула на нее, сняла с запястья часики и бросила на кровать. — Тебе сказано: пошла вон. Вернешься, когда номер будет свободен. Вздумаешь пакостить — уволят в пять минут.
— Значит, когда у мамы отпуск начнется…
— Еще не факт, — процедила Татьяна, холодея от ненависти к нему. — Может быть, мы к морю поедем.
— Мам, да ты чего! — возмутился Матвей. — Сама же говорила, что на море денег нет! Я хочу в Голицыно! Там…
Мать метнула на него короткий взгляд, и он осекся, как будто его задело острым краем ее ненависти. Что он такого сказал?!
— К морю — это тоже хорошо, — усмехнулся Прохоров. — Хотя у нас все-таки лучше. Так что приезжай, я тебе в лесу покажу дупло, где дятлы гнездо соорудили.
Теперь он обращался только к мальчику, подчеркнуто игнорируя Татьяну.
— А вы откуда про дятлов знаете? — заинтересовался Матвей.
— Так я тоже в Голицыно бываю. Последние шесть лет, правда, не приезжал, но в этом году обязательно приеду. Гнездо тебе покажу, если захочешь.
— Что, там и дятлята будут? — восхитился Матвей.
— Обязательно будут. Приедешь?
— Сто пудов!
— Вот и договорились. Ну, бывай. Мать не давай в обиду.
Он поднялся и зашагал к машине, не обернувшись на Татьяну.
— Мам, а что это значит — не давать в обиду? — затеребил ее Матвей. — Тебя что, кто-то обижает? А? Ну скажи!
— Нет, — выдавила она, провожая взглядом отъезжающий джип. — Никто меня не обижает, Матюша.
Она представила, как Прохоров несется на своем джипе по трассе, отчетливо вообразила «КамАЗ», вильнувший на встречную полосу, и груду железа, в которую превратится машина Прохорова, попав под его колеса. Она отдала бы двадцать лет жизни за то, чтобы стать ведьмой и иметь возможность насылать проклятия на людей. А еще лучше — просто убивать их силой мысли. Хотя бы одного. Только одного.
Алиса
Сегодняшний день выдался солнечным и безветренным, и по дороге к родительскому дому я с удивлением наблюдала людей, кутавшихся в плащи и куртки. А они платили мне таким же недоумением во взглядах, которые бросали на мои летние хлопковые брюки и топ на тонких бретельках. Папа называет эти бретельки, а за ними и сами топики «лямочками». У него это звучит смешно и нежно: «А, опять ты сегодня в лямочках!»
Мои неразлучники, разбудившие меня с утра своей болтовней, умеют смеяться. Да-да, не удивляйтесь — они издают негромкие звуки, похожие на простуженный смех очень старого человека, радующегося тому, что ему отпущен еще один день жизни. Муж хохотал до слез, услышав их, и ушел на работу посмеиваясь. Я рада, что они привлекают его внимание.
Знаете, я классифицирую людей по смеху. Есть люди, которые смеются, как вода звенит в ручье — обычно такой смех свойственен стеснительным женщинам. Есть гогочущие, как гуси. Есть похрюкивающие — их очень много. Как ни странно, самым прелестным смехом, какой я когда-либо слышала, смеялась одна из самых глупых девушек, встретившихся в моей жизни. Я бы даже сказала, что она была набитой дурой. Но при этом смех ее был просто удивителен — заразительный, звонкий, переливистый, ну просто рассыпающаяся драгоценность, а не смех.
Мой муж смеется резко, словно выкашливая из себя звуки, и услышать это можно нечасто. При мне он расслабляется, к тому же я умею рассмешить его — не специально, так получается само собой. А моя мама смеется тихо, словно хитрая мышка, утащившая сыр из мышеловки и радующаяся своей ловкости. От ее смеха я сразу начинаю улыбаться во весь рот, и папа говорит, что я становлюсь похожей на мартышку.
Возле родительского дома я на секунду останавливаюсь, потому что мне кажется, будто привычный порядок их тихого двора нарушен. Но затем убеждаюсь, что все на своем месте: Викентий Степанович из второго подъезда висит на турнике, «пистолетиком» поднимая ноги в растянутых трико — ему скоро семьдесят, но он собирается прожить до ста десяти и «выглядеть в гробу бодрым старикашкой», как он сам говорит; тетя Света, прозванная детьми «Полбатонша» за любовь к сильно декольтированным платьям, выгуливает на поводке свою беспородную кошку; Ираида Карловна, кряхтя, рыхлит клумбы, которые она из года в год засаживает нарциссами, а те упрямо вянут — она уверена, что ей назло.
Помните песню «Биттлз» — «Элеонора Ригби»? Она и про этих людей тоже. Я здороваюсь с ними, а Викентий Степанович подмигивает мне и, спрыгнув с турника, показывает большой палец — это значит, что ему пришелся по душе мой сегодняшний наряд. Он у нас большой эстет, особенно если дело касается открытых женских плеч и спин.
По лестнице мне навстречу сбежал человек, которого я узнала еще на первом этаже по шагам, и мне захотелось проскочить мимо него как можно быстрее, а еще лучше — стать незаметной и слиться с чужой дверью. Но не получилось ни первое, ни второе. Максим Белоусов, которого я знаю как Макса, а его пациенты — как Максима Степановича, остановился, заметив меня, а затем стал спускаться неторопливо, словно считая про себя шаги. Я-то их точно считала. Он прошел пять ступенек, прежде чем встал возле меня и улыбнулся — но так, будто он совсем не рад меня видеть, вежливой холодной улыбкой.
— Привет, Алиса.
— Привет.
Максим — мануальный терапевт. Люди записываются к нему в очередь за месяц, потому что его огромные грубые руки — красные, устрашающего вида, в веточках лопнувших сосудов — умеют избавлять их от боли. Когда у папы заболела спина, Максим вправил ему позвоночник двумя нажатиями. Дело происходило при мне, но я даже не заметила, чтобы он что-то сделал: всего лишь дотронулся растопыренными ладонями до папиной спины, подержал так, а потом лицо у отца изменилось — расслабилось, будто потекло. «Ну вот и все, — сказал тогда Максим Степанович. — Не нужно больше тяжести на спор поднимать». И подмигнул мне, как будто знал точно, что именно поднимал папа. Маму, да. Вместе со стулом, на котором она сидела.
Максу тридцать восемь лет, и у него невероятно красивая жена. Даже деревья перестают качаться от ветра, когда она идет к дому, и замирают всеми ветвями. Даже подвальные кошки забывают о своих мисках и оборачиваются ей вслед. Чуют свою, наверное, потому что жена Макса похожа на рысь в человеческом облике, и, когда я встречаю ее, мне всегда кажется, что по ночам она носится по крышам и охотится на крыс — просто так, ради тренировки.
Они были отличной парой, Макс и Маша. Она — длинная, гибкая, с раскосыми глазами и волосами до пояса, вышагивающая по нашему дворику так, словно идет по подиуму, и он — неторопливый, очень спокойный — из тех людей, которые уверены в себе и в окружающем мире. Мне кажется, что нет ничего, что могло бы выбить Макса из колеи. Он из рода людей-скал, за которых хочется уцепиться тем, кто барахтается в ледяной воде.
Я говорю «они были отличной парой», потому что два года назад развелись, и с тех пор Макс остался один в этой квартире, а Маша уехала неизвестно куда. Он частенько выпивает с друзьями, но я никогда не видела его пьяным — за исключением одного-единственного случая, когда мы столкнулись на лестнице поздно вечером и он… Впрочем, об этом я стараюсь не вспоминать. Нельзя.
Но навязчивое воспоминание все-таки прорывается сквозь заслон, который я пытаюсь установить, и мне кажется, что я чувствую легкий запах водки, которую заедали жвачкой с ментолом. От Максима в тот вечер пахло именно так.
Я тогда первый раз появилась у родителей после свадьбы — прошло около двух недель — и налетела на него, совсем как сегодня. До меня не сразу дошло, насколько он пьян, потому что прежде я ни разу не видела его пьяным. Макс стоял покачиваясь, перегородив проход, и сгреб меня в охапку прежде, чем я успела сказать: «Пропусти меня, пожалуйста».
Меня никогда так не обнимали. Мой муж — очень сильный человек, но его сила другого рода. Макс обнимал меня так, будто и хотел сделать мне больно, и очень боялся этого. Минуту мы молча смотрели друг на друга, а потом он протянул с горечью и тоской:
— Алиска, зачем?! Ну скажи, заче-е-ем?!
Я молчала.
— За кого ты вышла замуж, а? — пьяным нетвердым голосом спросил он. — За какую сволочь? Или он не сволочь? Мне плевать! Алиска, глупенькая ты моя… И я идиот!
Я попыталась вырваться, и тогда он наклонился и поцеловал меня. Он целовал меня долго, требовательно, прижимая к моей спине ладони — такие горячие, что казалось, они вот-вот прожгут мне платье. А потом отпустил, почти оттолкнул, сел на ступеньки и сказал, не оборачиваясь на меня, сухим и холодным тоном, словно вдруг протрезвел:
— Иди. Быстро. Обещаю, что больше такого не повторится.
Это больше и в самом деле не повторилось. И не повторится — мы оба знаем.
— Как ты?
Сейчас своим коротким вопросом Максим вышибает у меня почву из-под ног. Чужие друг другу люди не должны нарушать установленных границ, разделительные столбы на которых заменяют удобные общепринятые фразы: «как дела?», «летом смотались в Турцию на недельку», «а помнишь Светлану Изольдовну?»… Можно разговаривать пятнадцать минут и не произнести ничего, что содержало бы какой-то смысл — лишь расставить эти столбики и отойти за демаркационную линию.
Но вопрос Максима — вопрос не чужого человека. «Как ты?» — это попытка перешагнуть на мою сторону, а туда доктору Белоусову нельзя. Ему нечего там делать.
— Все хорошо, — говорю я и улыбаюсь.
И тут же чувствую, что улыбка была лишней.
Так мы с ним и стоим на лестнице: он улыбается своей вежливой улыбочкой, я — глупой, а тем временем стены вокруг нас замерзают, и лед отваливается с них кусками и с тихим звоном разбивается у моих ног.
— Я пойду… — говорю я и, поскольку он не двигается с места, осторожно обхожу его, фактически втираюсь между ним и стеной, и бегу вверх по лестнице, чувствуя, что доктор Белоусов смотрит мне вслед. Я стараюсь о нем больше не думать, потому что некоторые мысли просто нельзя впускать в голову — если они попадают туда, то начинают бродить там, словно неприкаянные гости, и громко стучатся изнутри, требуя что-то сделать.
Войдя в квартиру, я кричу: «Мам, пап, это я!» В кухне на столе ждут помидоры, которые я купила для салата, а рядом стоят банка со сметаной и бутылка подсолнечного масла. Дело в том, что мои родители никогда не ссорятся. Если только дело не касается салата! Папа уверен, что заправлять помидоры, перемешанные с репчатым луком и огурцами, можно только подсолнечным маслом, а мама настаивает на сметане. Мне-то все равно, но ради удовольствия послушать, как родители будут в шутку пререкаться, я готова покупать помидоры каждый день.
Впрочем, сегодня я просто кричу:
— Пап, я заправлю салат сметаной!
И щедро выливаю полбанки в миску.
Потом я ношусь с тряпкой из комнаты в комнату, рассказывая папе и маме все мелочи, происходившие со мной. В родительской комнате работает телевизор, с улицы доносятся голоса, солнце расползается по квартире, кувыркается в стеклянной миске с салатом, из которого торчит деревянная ложка. Безмятежность — это когда ты знаешь, что все то же самое будет и год спустя, и десять лет спустя, и двадцать, и твоя уверенность приправлена счастьем, как салат майским солнцем.
Между прочим, я не рассказывала вам, как познакомились мои родители? Нет? Ну что вы — это же наша семейная легенда!
Дело в том, что моя мама оказалась в мужском туалете. Когда ее спрашивают: «Оленька, послушайте, но как же можно перепутать мужской туалет и женский», она разводит руками и объясняет, что ах, такая глупость, она никогда не различает нарисованных на дверях человечков, которые символизируют мальчика и девочку. Это правда — мама у меня человек ужасно рассеянный и порою впадающий в ступор от самых элементарных проблем. Для этого и нужны мы с папой — чтобы опекать ее. Иначе она давно потерялась бы в лабиринте слишком сложных для нее вещей — таких, например, как стеклянные вращающиеся двери, которых она не любит и боится. Так и вижу маму, пойманную дверями и не понимающую, как из них выбраться, умоляюще глядящую из-за стекла, похожую на маленькую экзотическую рыбку, где-то потерявшую свой вуалевый хвост.
Так вот, в тот день мама пробегала по одному из корпусов своего института, куда редко заходила прежде, и искала туалет. И когда она увидела две двери, то, не раздумывая, метнулась в ту, где была нарисована девочка в юбочке — во всяком случае, так ей показалось.
Не обратив внимания на некоторые нетипичные детали интерьера, мама пролетела к кабинке, и тут навстречу ей из другой кабинки вышел мой папа.
Мама рассказывала, что от возмущения у нее перехватило дыхание. Мужчина! В женском туалете! Идет, словно так и полагается, и еще имеет наглость коситься на нее. Нет, она все понимает, но должен же быть предел бесстыдству! И моя мама, забыв о деле, которое привело ее в туалет, громогласно высказала отцу все, что она думает по поводу его поведения.
Папа говорит, что речь ее была пылкой, убедительной и вдохновенной. Ему даже стало искренне стыдно — вот что значит сила слова. Он раскаялся, попросил у мамы прощения, обещал, что больше никогда не будет так делать — и все это почти от души, заметьте, — дождался, пока она смягчилась, а затем подвел ее к тем деталям интерьера, которых она не заметила, — то есть к писсуарам. И молча стал ждать результата.
По утверждению отца, никогда прежде ему не доводилось видеть на чьем-нибудь лице такую выразительную смену чувств. Пока мама таращилась на писсуары, папа таращился на нее, и закончилось все тем, что он расхохотался, а она залилась краской, и пролепетала какую-то ерунду вроде «простите меня, месье», после чего предприняла попытку удрать. Но не тут-то было! К этому моменту папа, как он уверяет, осознал, что встретил женщину своей мечты и что позволить ей сбежать будет самой большой ошибкой его жизни.
Он и не позволил.
Они поженились спустя три месяца после той встречи. На свадебной фотографии мои родители хохочут: молодой отец похож на симпатичного большеголового лягушонка, которого нарядили в жилетку, а мама — на застенчивую пухлую мышку в фате. Смешные, милые, ужасно трогательные. Они такими и остались.
Салат оказался до того вкусным, что я незаметно для себя подъела весь, разглядывая в окно чинно прогуливающуюся пару старушек с первого этажа. Затем, быстренько собравшись и крикнув на прощанье: «Пока-пока, цветы я полила!», выскочила на улицу и даже успела пройти несколько шагов, как вдруг поняла, что именно изменилось в знакомом мне с детства дворе.
Не изменилось — появилось. Машина, стоявшая возле соседнего подъезда. В ней не было бы ничего удивительного, если бы я не была уверена, что уже видела ее сегодня утром возле моего дома. Вы знаете, что я обращаю внимание на слова, на разные мелочи, которые могут не значить ничего, а могут — очень много… Утром я заметила красный «Фольксваген», буквы на номере которого складывались в слово «нос». По простейшей ассоциации мне сразу представился красноносый хозяин-алкоголик машинки, и меня это позабавило.
Теперь «Фольксваген» прятался за кленами, а его хозяин сидел внутри. Конечно, нет ничего удивительного в том, что машина переехала из одного района в другой, но мне все-таки стало не по себе. Замедлив шаг, я подумала, не рассмотреть ли водителя поближе, но затем отказалась от этой мысли.
Мне очень хотелось верить, что появление красной машины никак не связано со мной.
Виктория
Я остановилась в посредственной гостинице, главным достоинством которой было ее расположение — неподалеку от офиса моего бывшего мужа. Советский сервис не исчез с появлением на карте вместо СССР страны России, как можно было бы ожидать, а только сильнее укоренился в местах своего господства: магазинах, службах коммунального хозяйства и, конечно же, гостиницах. Горничная, убиравшая мой номер, посматривала на меня с чувством классовой ненависти, которое она даже не давала себе труда скрывать, и на лице ее было написано презрение к иностранцам с их сытой, но духовно бедной жизнью. Я по-шведски попросила ее убраться в мое отсутствие, и тогда она с удовольствием сообщила на плохом английском, что не понимает меня. Нагловатые глаза навыкате, раскормленное лицо с пухлыми губами, желтые завитушки волос и вопрос «чо?» в качестве первой реакции на любой раздражитель: вот вам портрет блохи, разносящей эту заразу — «совковый сервис», — по местам скопления людей, комфорт которых полностью зависит от чужой воли.
— Пошла — отсюда — вон, — раздельно проговорила я на русском, не глядя на девицу.
От неожиданности она даже не задала своего фирменного вопроса. Лишь замерла в дверном проеме, моргая накрашенными ресницами.
— Ты тупая? — Я коротко взглянула на нее, сняла с запястья часики и бросила на кровать. — Тебе сказано: пошла вон. Вернешься, когда номер будет свободен. Вздумаешь пакостить — уволят в пять минут.