Убивство и неупокоенные духи
Часть 17 из 42 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Путник останавливается перед домом с подковообразным окном. Он пришел куда надо. Он подходит к парадной двери, находящейся сбоку, поднимается на крыльцо и принимается крутить ручку звонка. Слышно, как лязг металла отдается эхом в – судя по звуку, пустом – доме. Пришедший звонит, пока не убеждается, что звонить бесполезно, потом стучит, опять и опять, и наконец принимается что есть сил колотить в темную дверь. Но ответа нет.
(2)
Решительно, хоть и с явно несчастным видом, молодой человек бредет по глубокому снегу к подковообразному окну. Он приставляет ладонь козырьком к глазам и заглядывает внутрь. Там только чернота. Внезапно – я подскакиваю и знаю, что режиссер, кто бы он ни был, рассчитывал именно на такой эффект. Лицо молодого человека почти прижато к окну, и вдруг по ту сторону стекла, носом к носу, возникает другое лицо. Пугающее – оно обрамлено прямыми темными волосами; запавшие глаза смотрят дико, над клочковатой бородой торчит крючковатый нос. Я знаком с классикой кинематографии; человек в окне так похож на актера Николая Черкасова в «Иване Грозном», что я начинаю гадать: может, где-то что-то перепуталось и фильмы смешались? Должен ли он быть страшным? Еще в окне едва виднеется рука, в которой поблескивает нож для разделки мяса. Молодой человек напуган до потери рассудка, но не отступает; впервые с самого начала фильма мы слышим человеческий голос – его голос:
– Мистер Макомиш! Мистер Макомиш, это я, Гил! Ваш зять. Впустите меня! Мне нужно с вами поговорить.
Лицо продолжает сверлить его взглядом, но понемногу в окне проступает и вторая рука, и она манит к себе; первая, с зажатым в ней ножом, указывает в сторону входной двери. Молодой человек, потрясенный, но полный решимости, бредет по снегу назад. Чуть погодя дверь открывается, и теперь мы можем разглядеть владельца лица, а также ножа полностью. На нем ночная сорочка, а поверх нее – длинный поношенный коричневый халат. Большие костлявые ступни босы.
– Тебя женщины послали, я так понимаю, – говорит Макомиш, позволяя Гилу следовать за собой вглубь темного дома, в гостиную, неровно освещенную пятнами лунного света.
Здесь тоже холодно, но это не пронизывающий ветром холод, как на улице, а душный, неподвижный, пахнущий мышами. Мебели в гостиной нет, ни единой щепки, но Макомиш исчезает в глубинах дома и чуть погодя возвращается с двумя кухонными стульями. Еще одно путешествие в темноту, и он приносит фотогенную лампу и ставит на пол. Жестом приглашает гостя садиться.
– Ну?
– Надеюсь, вы понимаете, что я пришел как нейтральное лицо, а не как человек, желающий занять позицию одной из сторон, – произносит гость. – Но необходимы некоторые формальности, и миссис Макомиш и девочки попросили меня поговорить с вами; нужно подписать кое-какие документы, чтобы все оформить по закону. Поскольку я единственный мужчина в семье, кроме вас.
– Да неужели? – отвечает мистер Макомиш. – А куда делся целый клан голландских дядюшек и братьев? Что, все вдруг умерли? Ты, всего лишь зять, единственный мужчина в семье?
– Я думаю, они имели в виду ближайших родственников. Вашу семью. – И молодой человек осекается, поняв, насколько нетактично выразился.
– Мужчина в моей семье. – Мистер Макомиш неприятно улыбается. – Единственный оставшийся мужчина – так они сказали?
– Ну, что-то вроде, – отвечает молодой человек.
– Ты ведь знаешь, что я никогда не считал тебя членом семьи, – говорит мистер Макомиш. – Я так и не признал тебя родней.
– Но я ведь женился на Мальвине. Я думал…
– Ну конечно, ты думал. Но не все так просто. Я никогда не считал тебя ровней кому-то из моих дочерей. Вы вроде как убегом обвенчались. Скажешь, нет?
– Мистер Макомиш, мне бы очень хотелось, чтобы вы положили этот нож.
– Тебе бы хотелось? Что ж, малыш, я его положу. Ты думал, я что собираюсь с ним делать? Я просто строгал щепу на растопку, когда услышал, как ты крадешься вокруг дома. Ты ведь знаешь, я могу просто чудеса творить ножом. Или не знаешь? Для растопки я строгаю кедровую палочку, пока стружка не становится как перышко – прелестные кудряшки, все в точности одинаковой длины и ширины. В точности. Но если мой нож тебя пугает, я его положу вот сюда, на пол, видишь? Удобно будет, если он мне вдруг для чего-нибудь понадобится.
– Спасибо.
– Не стоит благодарности. Абсолютно. Не нужно меня благодарить. Ни на йоту. Но я вижу, что у тебя появились всякие мысли из-за этого ножа. Правда?
– О нет, нисколько.
– Гил, не ври мне. Она сказала тебе, что я гонялся за ней с этим ножом. Сказала ведь? А сказала, как сама кудахтала и визжала, зовя старуху-сестру и умоляя, чтобы я пощадил ее линялую шкуру? Я знаю, она это пропустила, когда тебе все рассказывала.
– Я бы не хотел вдаваться в такие подробности, мистер Макомиш. Я хочу быть нейтральным, насколько возможно. Я пришел только попросить вас, чтобы вы подписали кое-какие бумаги. Это все, что мне нужно.
– И ты думал, это будет легко, а? Поймать старика в перерыве между приступами буйства и заставить его кое-что подписать. Знаешь, Гил, ты простачина. Все вы, приезжие из Старого Света, простаки. Потому я и не хотел, чтобы ты женился на Ви́не. Единственный мужчина в семье! Какая чушь! У Вирджи целая армия братцев-голландцев, так почему никто из них не пришел? А? Потому что они струсили, вот почему. И пришлось тебе идти. Я всегда презирал вас, выходцев из Старого Света. Зазнайки, всезнайки, все до единого. Ты знаешь, какая у нас тут есть поговорка? «Англичанина всегда видать, а вот сам он дальше носа не видит». Конечно, про шотландцев такого не скажешь. Шотландцы, они совсем другой породы.
– Мистер Макомиш, я вам сколько раз говорил, я не англичанин. Я валлиец.
– Жалкие отговорки. Что там за бумаги? Я банкрот, я знаю. Я через все это уже прошел. Меня донимали и допрашивали такие типы, с которыми я в обычной жизни и не поздоровался бы. Так что за бумаги у тебя?
– Если позволите объяснить… Миссис Макомиш и девочки…
– И старая Синтия Бутелл, зуб даю.
– Да, миссис Бутелл несколько дней гостит у миссис Макомиш, это верно.
– Гил, хошь, что скажу? Наверняка ты сам, простачок, до этого сроду не догадаешься. Синтия Бутелл вечно лезет не в свои дела, всюду сует нос и портит людям жизнь. Настоящая Сэ – У – Кэ – А. Я никогда не назову таким словом женщину, а только если меня ужаснейшим образом спровоцировали. Но Синтия Бутелл – она самая и есть. Я всю жизнь был против ругани и дурных слов. Но это факт. Никакое другое слово к ней не подходит. И больше ты его от меня не услышишь.
– Весьма деликатно с вашей стороны, мистер Макомиш. Но конечно, эти бумаги никак не связаны с миссис Бутелл…
– Гил, все, что происходит в радиусе двадцати пяти миль от Синтии Бутелл, с ней как-то связано, такой уж она человек. Надо думать, по этим бумагам дом отходит к Вирджи?
– Дом, в котором она с девочками сейчас. Боюсь, это все, что осталось.
– Боишься? Я бы тоже на твоем месте боялся. Боялся бы, что меня заставят содержать весь ихний курятник.
– Нет-нет, мистер Макомиш. Вы же знаете, девочки работают. Они позаботятся о матери. Но дом… я уверен, вы согласитесь, что она имеет права на дом.
– Так законники говорят?
– Да. Больше ничего не осталось, вы же знаете. Даже этот дом…
– О, еще как знаю. Когда утром за мной придут, я этот дом больше никогда не увижу. Как и любой другой из прекрасных домов, построенных мной в этом городе. Разве что снаружи, издалека. Так что, Вирджи хочет забрать ту гнилую хижину?
– Мистер Макомиш, ей нужно где-то жить, а это единственное, что осталось. Вы же знаете, что говорят юристы: что вы с ней разъехались, но не развелись.
– Да, Гил, ничего такого. Брак – торжественная клятва, мальчик мой. Ее ничто не может расторгнуть. У нас с Вирджи есть разногласия, но если оставить в стороне взаимную ненависть, она моя жена не менее, чем в тот день, когда нас повенчали. В лучшие дни и в худшие – а то, что сейчас, это не самое худшее, далеко не самое, – она остается моей женой. Так и передай. Напомни ей. Если она думает, что все эти денежные дела и все эти важные шишки в суде расторгли наш брак, она не знает закона. А я знаю.
– Так, значит, вы подпишете?
– Мальчик, ты сам не знаешь, чего просишь. Богу Всевышнему известно, дело не в доме. Я бы в такой халупе, сляпанной на коленке, и не поселился. Мне в юности случалось строить сараи получше этой хибары. Но если я подпишу, я не дом отдам. А свою жизнь. Свою жизнь, Гил.
– Мистер Макомиш, может, вам что-нибудь принести? У вас больной вид. Там на кухне есть вода?
Макомиш задыхается:
– Да, мне нехорошо. Но воды не надо. Мне нужно принять мое лекарство.
– Не надо! Мистер Макомиш, пожалуйста!
Но мистер Макомиш уже встал на ноги. Теперь он хрипит громко, как запаленная лошадь. Молодой человек в ужасе. Старик бледен как полотно. Он с великим трудом тащится на кухню, и Гил в отчаянии следует за ним с лампой. Он ума не приложит, как действовать в этой чрезвычайной ситуации. В кухне на столе – аккуратный сверток, и мистер Макомиш движется к нему весьма целеустремленно; возможно, он вовсе не так близок к смерти, как кажется.
В свертке обнаруживаются ампула и шприц. Со сноровкой, выдающей большой опыт, мистер Макомиш наполняет шприц из ампулы. Сбрасывает жалкий бурый халат и задирает ночную рубаху до шеи; но материя собирается складками и загораживает обзор, и старик скидывает рубаху совсем и стоит в полумраке кухни совершенно голый.
Он такой худой, что ребра торчат и выпирают тазовые кости. Он похож на ужасающего Христа работы Матиаса Грюневальда; это знаю я и, несомненно, знал режиссер фильма, но мистер Макомиш и Гил не знают. Диафрагма старика покрыта точками засохшей крови и больше всего напоминает подушечку для булавок. Он вонзает иглу в собственную плоть, тихо взвизгнув от боли, и медленно вдавливает плунжер до упора. Вытаскивает иглу и старательно вытирает о сброшенную рубашку.
– Эти иглы все время тупятся. Приходится точить, – говорит он словно откуда-то издалека, самому себе. – Гил, помоги одеться; не стоять же мне тут в чем мать родила. Силы небесные, как холодно.
И правда холодно. Гил помогает мистеру Макомишу снова надеть сорочку и халат, отводит его в гостиную и сажает на кухонный стул. Ставит лампу на пол и, пользуясь случаем, снова надевает пальто, в котором пришел.
– Вам лучше? Теперь можете подписать? – спрашивает он.
– Погоди минуту, пускай подействует. Спешить некуда. Ни на йоту. Я хочу поговорить. Я мало с кем могу говорить, но сейчас буду говорить с тобой, парень. Тебе надо знать, что к чему. Ты думаешь, я старый черт, да? Так меня зовут дочки. Не спорь. Ведь Вина меня так зовет? А?
Гил не отвечает.
– Видишь? У тебя духу не хватает отрицать. Даже в суде ты бы не стал это отрицать. Это мать их подучила. Вирджи обратила против меня мою собственную плоть и кровь. Чтобы они называли меня Старым Чертом. А ты знаешь, как это я стал Старым Чертом?
Гил мотает головой.
– Ну так тебе следует знать, что они правы. Теперь я Старый Черт, а когда был молод, то был Молодым Чертом, а это совсем другой коленкор. Я бы и йоркского шиллинга[18] не дал за парня, в котором нет хоть частицы черта. А у меня этого всегда было сполна, и я свою долю честно заработал. Ты знаешь, как я вообще тут оказался? Здесь, с тобой? На этом халтурно сделанном стуле?
Гил опять мотает головой. Мистер Макомиш чудесным образом оправился и теперь сидит на убогом стуле совершенно прямо. Глаза у него горят, а голос гремит онтарийским говором девятнадцатого века – резким, четким, шотландским, отчасти – по-американски – в нос и с мелькающим порой отзвуком ирландского акцента. Мистер Макомиш жестикулирует, тычет в Гила указательным пальцем руки, явно принадлежащей искусному мастеру – сильной, умелой, крупной кисти с узловатыми костяшками и жесткими черными волосками на фалангах. Сам мистер Макомиш – развалина, скелет, но его голова и руки все еще внушительны.
Пока он рассказывает, гостиная пропадает из кадра и появляется то, о чем мистер Макомиш сейчас говорит. Его голос слышится по-прежнему, поясняя происходящее. Кажется, киношники это называют «голос за кадром». Иллюстрированное повествование. А повесть о жизни мистера Макомиша захватывает.
Что же до бедного Гила, он сгорбился на жестком деревянном стуле – во всяком случае, настолько, насколько может сгорбиться крепкий молодой мужчина. Он в плену рассказа мистера Макомиша, своего тестя и – по его собственному признанию – Старого Черта.
(3)
– В стародавние времена, в далекой стране, – начинает мистер Макомиш, и Гил не верит своим ушам, ведь это вступление, достойное древнего барда, к рассказу, в котором наверняка не будет ничего героического, – мой народ, мои предки – да, я называю их предками, с какой стати предки могут быть только у знатных господ? почему у людей вроде меня отбирают право на прошлое? – мои предки жили в Шотландии, на самом севере западного края. Они были фермеры. В Шотландии таких зовут крофтерами, и многие из них были также и пастухами. Надо думать, с тех самых пор, как воды потопа отступили на глазах у Ноя. Но по какой-то треклятой закавыке закона, которую никому было толком не понять, всю землю забрал местный богач – как ты думаешь, зачем? Чтобы превратить в пустоши, где будут пастись его овцы, вот зачем. Это случилось, как раз когда Канаде нужны были поселенцы. Сто пятьдесят лет назад, а может, и больше. Наверно, больше, потому что я точно не знаю. И вот местный богач услышал призыв еще более важного человека – то был лорд Селькирк, который очень любезно помогал людям бросить фермы и перебраться в Новый Свет, где землю раздавали любому, кто захочет. И они поехали. Набились битком в корабль.
Я вижу крофтеров и пастухов с узлами – их шлюпками перевозят на корабль, и он в самом деле совсем небольшой. Они одеты в домотканое, и кожа у них цвета земли. Словно сама почва Шотландии перебирается в Новый Свет. Дети розовощеки, но лица их отцов и матерей землисты, отмечены печатью тяжкого труда. Их одежда – вовсе не живописные наряды горцев. Ни одного килта. Но я вижу синие чепцы, и плащи у них в самом деле из шотландки, но не клановых цветов – те появились позже, – а в темно-коричневую и черно-серую клетку. Эти люди мрачны, темны и узловаты, как их собственная земля.
Мне показывают и еще кое-что. Эта сцена разворачивается под крышей – несомненно, в обиталище здешнего помещика, хоть и оно выглядит весьма убого. Вот он, помещик, сидит по одну сторону стола, а по другую – человек, по виду похожий на законника, а по речи – англичанин. Помещик подписывает бумагу – заметно, что он не очень уверенно владеет пером, – и законник подталкивает к нему мешочек, который при этом звякает. Я знаю, что в нем – по гинее за каждого крофтера, которого помещик лаской или угрозами заманил на судно; и по гинее за каждую женщину. За детей – ничего, они не в счет. Денег в мешке много больше, чем на тридцать сиклей серебра, но помещику, хоть он и набожен, не приходит в голову, что это цена предательства. Монеты золотые, и они – его награда за то, что он помогает своей стране населить новые земли на западе.
– Гил, ты хоть примерно представляешь себе, куда везли этих несчастных бедняг? В ужасное место, болота к северу от озера Сент-Клэр. Поселение назвали Болдун, по имению графа Селькирка в Шотландии. Поселенцам предложили – весьма любезно – основать там фермы. Но что можно было бы выращивать на тех фермах? Точно не овец, разве что овцы отрастили бы перепонки меж пальцев и научились питаться камышом и осокой, острой, как ножи. А холод! В Шотландии холод такой, словно тебя с головы до ног обложили компрессом из холодного льняного масла; но здешняя стужа – словно твое тело, каждую четверть дюйма, полосуют острыми бритвами.
И впрямь, на экране появляются те неприветливые места, и даже мою призрачную плоть пронзает сырой холод.
– Но кое в ком из шотландцев сидел черт. Они увидели, что половина приехавших умерла в первую же зиму от голода и холода и даже от чахотки, но главное – от беспросветности и от изгнания. И они решили выбираться оттуда. Даже в этой Богом проклятой стране, думали они, должно найтись что-нибудь получше Болдуна. И вот, когда наступила весна, они пошли – пешком пошли, понимаешь, – на юго-восток. Они даже не знали, что такое юг, кроме того, что туда указывает стрелка компаса. Они не знали, что там на юге, только предполагали, что там более подходящие места для овец, чем Болдун. И они шли и шли, и мужчины несли тюки по сто пятьдесят фунтов, а женщины – малых детей, что пока не могли идти сами, и питались они в пути бог знает чем – овсянкой, наверно, да еще подвернувшимися корешками, если те были не горькие. И те, кто не умер в пути, дошли. И мой прадед дошел, и этот рассказ я слышал от него. Очень, очень часто… Ты знаешь, Гил, сколько они прошли? Не знаешь, и я не знал, но там пятьсот миль как один вершок – по прямой, как птица летит, а ведь они были не птицы. Ты думаешь, они делали по двадцать пять миль в день – в необитаемых землях, как-то перебираясь через реки? И твари, каких они сроду не видели, выходили из подлеска и смотрели на них. Индейцы наверняка тоже, и, скорее всего, они принимали индейцев за врагов, хоть те, наверно, и не были их врагами. Индейцы любят проказничать и наверняка сыграли над ними кое-какие шутки. Но те, в ком сидел черт, дошли. И мои черти дошли сюда, в здешние места. И стали трудиться. Как они трудились! Но для них это был рай, ведь каждая семья получила свой надел, как тогда это называли. Бесплатно и безо всяких обязательств. Отсюда никакой помещик не мог их согнать по своей прихоти. И они поработали на земле, а потом мои дед с бабкой открыли таверну, и бабка занималась таверной, а дед возделывал землю. Тяжкий, тяжкий труд, но для них это было счастье – после ужасов Болдуна… И в этой таверне, Гил, я играл еще совсем мальцом, а у бабки была грифельная доска, на которой она подбивала счет для посетителей, и по этой доске я выучился считать, и это далось мне так легко, что с тех пор я почти всю жизнь зарабатывал счетом. Я считал ловчей самого черта. По счетам часто расплачивались натуральным товаром, и надо было хорошо знать, что сколько стоит.
Я вижу таверну и унылую комнатушку в ней – это бар. Стены уставлены шкафами, и маленький Уильям, каким он тогда был, играет среди них – ползает от шкафа к шкафу, чтобы посчитать, какое расстояние можно покрыть от одной стены до другой, не врезавшись в ящик со спиртным. Ящиков немного – виски и ром хранятся в бочонках за стойкой бара, и из этих бочонков бабушка – она держит посетителей в строгости, не допуская ни похабных баек, ни брани, – наливает щедрой меркой по пенни за стаканчик. Поскольку закупают виски по двадцать пять центов галлон, такая торговля весьма прибыльна. На столах стоят кувшины с родниковой водой, но мало кто из посетителей разбавляет свою выпивку. Спиртное неплохое в своем роде, но не такое, как мы пьем сейчас, – этому виски придают цвет и вкус щедрой добавкой табачного листа и соли. Есть таверны, где непорядочные хозяева добавляют еще и чуток опия, но миссис Макомиш такого не потерпит. Таверна Макомишей считается приличным местом. Но и в приличной таверне пьют много виски, ибо здешняя клиентура – фермеры, которые могли бы и щелок пить без особого вреда для себя, и путники, прибывающие в неудобных дилижансах, до того тряских, что все косточки себе пересчитаешь. Всем этим людям нужно крепкое питье, чтобы согреться. Но пьяниц отсюда гонят, и миссис Макомиш припечатывает их вдогонку словами Писания: «Вино глумливо, сикера – буйна»[19]. Конечно, к виски это не относится. Капля виски после целого дня тяжелой работы нужна мужчине для утешения, но пьяниц, заливающих глаза, тут не терпят.
(2)
Решительно, хоть и с явно несчастным видом, молодой человек бредет по глубокому снегу к подковообразному окну. Он приставляет ладонь козырьком к глазам и заглядывает внутрь. Там только чернота. Внезапно – я подскакиваю и знаю, что режиссер, кто бы он ни был, рассчитывал именно на такой эффект. Лицо молодого человека почти прижато к окну, и вдруг по ту сторону стекла, носом к носу, возникает другое лицо. Пугающее – оно обрамлено прямыми темными волосами; запавшие глаза смотрят дико, над клочковатой бородой торчит крючковатый нос. Я знаком с классикой кинематографии; человек в окне так похож на актера Николая Черкасова в «Иване Грозном», что я начинаю гадать: может, где-то что-то перепуталось и фильмы смешались? Должен ли он быть страшным? Еще в окне едва виднеется рука, в которой поблескивает нож для разделки мяса. Молодой человек напуган до потери рассудка, но не отступает; впервые с самого начала фильма мы слышим человеческий голос – его голос:
– Мистер Макомиш! Мистер Макомиш, это я, Гил! Ваш зять. Впустите меня! Мне нужно с вами поговорить.
Лицо продолжает сверлить его взглядом, но понемногу в окне проступает и вторая рука, и она манит к себе; первая, с зажатым в ней ножом, указывает в сторону входной двери. Молодой человек, потрясенный, но полный решимости, бредет по снегу назад. Чуть погодя дверь открывается, и теперь мы можем разглядеть владельца лица, а также ножа полностью. На нем ночная сорочка, а поверх нее – длинный поношенный коричневый халат. Большие костлявые ступни босы.
– Тебя женщины послали, я так понимаю, – говорит Макомиш, позволяя Гилу следовать за собой вглубь темного дома, в гостиную, неровно освещенную пятнами лунного света.
Здесь тоже холодно, но это не пронизывающий ветром холод, как на улице, а душный, неподвижный, пахнущий мышами. Мебели в гостиной нет, ни единой щепки, но Макомиш исчезает в глубинах дома и чуть погодя возвращается с двумя кухонными стульями. Еще одно путешествие в темноту, и он приносит фотогенную лампу и ставит на пол. Жестом приглашает гостя садиться.
– Ну?
– Надеюсь, вы понимаете, что я пришел как нейтральное лицо, а не как человек, желающий занять позицию одной из сторон, – произносит гость. – Но необходимы некоторые формальности, и миссис Макомиш и девочки попросили меня поговорить с вами; нужно подписать кое-какие документы, чтобы все оформить по закону. Поскольку я единственный мужчина в семье, кроме вас.
– Да неужели? – отвечает мистер Макомиш. – А куда делся целый клан голландских дядюшек и братьев? Что, все вдруг умерли? Ты, всего лишь зять, единственный мужчина в семье?
– Я думаю, они имели в виду ближайших родственников. Вашу семью. – И молодой человек осекается, поняв, насколько нетактично выразился.
– Мужчина в моей семье. – Мистер Макомиш неприятно улыбается. – Единственный оставшийся мужчина – так они сказали?
– Ну, что-то вроде, – отвечает молодой человек.
– Ты ведь знаешь, что я никогда не считал тебя членом семьи, – говорит мистер Макомиш. – Я так и не признал тебя родней.
– Но я ведь женился на Мальвине. Я думал…
– Ну конечно, ты думал. Но не все так просто. Я никогда не считал тебя ровней кому-то из моих дочерей. Вы вроде как убегом обвенчались. Скажешь, нет?
– Мистер Макомиш, мне бы очень хотелось, чтобы вы положили этот нож.
– Тебе бы хотелось? Что ж, малыш, я его положу. Ты думал, я что собираюсь с ним делать? Я просто строгал щепу на растопку, когда услышал, как ты крадешься вокруг дома. Ты ведь знаешь, я могу просто чудеса творить ножом. Или не знаешь? Для растопки я строгаю кедровую палочку, пока стружка не становится как перышко – прелестные кудряшки, все в точности одинаковой длины и ширины. В точности. Но если мой нож тебя пугает, я его положу вот сюда, на пол, видишь? Удобно будет, если он мне вдруг для чего-нибудь понадобится.
– Спасибо.
– Не стоит благодарности. Абсолютно. Не нужно меня благодарить. Ни на йоту. Но я вижу, что у тебя появились всякие мысли из-за этого ножа. Правда?
– О нет, нисколько.
– Гил, не ври мне. Она сказала тебе, что я гонялся за ней с этим ножом. Сказала ведь? А сказала, как сама кудахтала и визжала, зовя старуху-сестру и умоляя, чтобы я пощадил ее линялую шкуру? Я знаю, она это пропустила, когда тебе все рассказывала.
– Я бы не хотел вдаваться в такие подробности, мистер Макомиш. Я хочу быть нейтральным, насколько возможно. Я пришел только попросить вас, чтобы вы подписали кое-какие бумаги. Это все, что мне нужно.
– И ты думал, это будет легко, а? Поймать старика в перерыве между приступами буйства и заставить его кое-что подписать. Знаешь, Гил, ты простачина. Все вы, приезжие из Старого Света, простаки. Потому я и не хотел, чтобы ты женился на Ви́не. Единственный мужчина в семье! Какая чушь! У Вирджи целая армия братцев-голландцев, так почему никто из них не пришел? А? Потому что они струсили, вот почему. И пришлось тебе идти. Я всегда презирал вас, выходцев из Старого Света. Зазнайки, всезнайки, все до единого. Ты знаешь, какая у нас тут есть поговорка? «Англичанина всегда видать, а вот сам он дальше носа не видит». Конечно, про шотландцев такого не скажешь. Шотландцы, они совсем другой породы.
– Мистер Макомиш, я вам сколько раз говорил, я не англичанин. Я валлиец.
– Жалкие отговорки. Что там за бумаги? Я банкрот, я знаю. Я через все это уже прошел. Меня донимали и допрашивали такие типы, с которыми я в обычной жизни и не поздоровался бы. Так что за бумаги у тебя?
– Если позволите объяснить… Миссис Макомиш и девочки…
– И старая Синтия Бутелл, зуб даю.
– Да, миссис Бутелл несколько дней гостит у миссис Макомиш, это верно.
– Гил, хошь, что скажу? Наверняка ты сам, простачок, до этого сроду не догадаешься. Синтия Бутелл вечно лезет не в свои дела, всюду сует нос и портит людям жизнь. Настоящая Сэ – У – Кэ – А. Я никогда не назову таким словом женщину, а только если меня ужаснейшим образом спровоцировали. Но Синтия Бутелл – она самая и есть. Я всю жизнь был против ругани и дурных слов. Но это факт. Никакое другое слово к ней не подходит. И больше ты его от меня не услышишь.
– Весьма деликатно с вашей стороны, мистер Макомиш. Но конечно, эти бумаги никак не связаны с миссис Бутелл…
– Гил, все, что происходит в радиусе двадцати пяти миль от Синтии Бутелл, с ней как-то связано, такой уж она человек. Надо думать, по этим бумагам дом отходит к Вирджи?
– Дом, в котором она с девочками сейчас. Боюсь, это все, что осталось.
– Боишься? Я бы тоже на твоем месте боялся. Боялся бы, что меня заставят содержать весь ихний курятник.
– Нет-нет, мистер Макомиш. Вы же знаете, девочки работают. Они позаботятся о матери. Но дом… я уверен, вы согласитесь, что она имеет права на дом.
– Так законники говорят?
– Да. Больше ничего не осталось, вы же знаете. Даже этот дом…
– О, еще как знаю. Когда утром за мной придут, я этот дом больше никогда не увижу. Как и любой другой из прекрасных домов, построенных мной в этом городе. Разве что снаружи, издалека. Так что, Вирджи хочет забрать ту гнилую хижину?
– Мистер Макомиш, ей нужно где-то жить, а это единственное, что осталось. Вы же знаете, что говорят юристы: что вы с ней разъехались, но не развелись.
– Да, Гил, ничего такого. Брак – торжественная клятва, мальчик мой. Ее ничто не может расторгнуть. У нас с Вирджи есть разногласия, но если оставить в стороне взаимную ненависть, она моя жена не менее, чем в тот день, когда нас повенчали. В лучшие дни и в худшие – а то, что сейчас, это не самое худшее, далеко не самое, – она остается моей женой. Так и передай. Напомни ей. Если она думает, что все эти денежные дела и все эти важные шишки в суде расторгли наш брак, она не знает закона. А я знаю.
– Так, значит, вы подпишете?
– Мальчик, ты сам не знаешь, чего просишь. Богу Всевышнему известно, дело не в доме. Я бы в такой халупе, сляпанной на коленке, и не поселился. Мне в юности случалось строить сараи получше этой хибары. Но если я подпишу, я не дом отдам. А свою жизнь. Свою жизнь, Гил.
– Мистер Макомиш, может, вам что-нибудь принести? У вас больной вид. Там на кухне есть вода?
Макомиш задыхается:
– Да, мне нехорошо. Но воды не надо. Мне нужно принять мое лекарство.
– Не надо! Мистер Макомиш, пожалуйста!
Но мистер Макомиш уже встал на ноги. Теперь он хрипит громко, как запаленная лошадь. Молодой человек в ужасе. Старик бледен как полотно. Он с великим трудом тащится на кухню, и Гил в отчаянии следует за ним с лампой. Он ума не приложит, как действовать в этой чрезвычайной ситуации. В кухне на столе – аккуратный сверток, и мистер Макомиш движется к нему весьма целеустремленно; возможно, он вовсе не так близок к смерти, как кажется.
В свертке обнаруживаются ампула и шприц. Со сноровкой, выдающей большой опыт, мистер Макомиш наполняет шприц из ампулы. Сбрасывает жалкий бурый халат и задирает ночную рубаху до шеи; но материя собирается складками и загораживает обзор, и старик скидывает рубаху совсем и стоит в полумраке кухни совершенно голый.
Он такой худой, что ребра торчат и выпирают тазовые кости. Он похож на ужасающего Христа работы Матиаса Грюневальда; это знаю я и, несомненно, знал режиссер фильма, но мистер Макомиш и Гил не знают. Диафрагма старика покрыта точками засохшей крови и больше всего напоминает подушечку для булавок. Он вонзает иглу в собственную плоть, тихо взвизгнув от боли, и медленно вдавливает плунжер до упора. Вытаскивает иглу и старательно вытирает о сброшенную рубашку.
– Эти иглы все время тупятся. Приходится точить, – говорит он словно откуда-то издалека, самому себе. – Гил, помоги одеться; не стоять же мне тут в чем мать родила. Силы небесные, как холодно.
И правда холодно. Гил помогает мистеру Макомишу снова надеть сорочку и халат, отводит его в гостиную и сажает на кухонный стул. Ставит лампу на пол и, пользуясь случаем, снова надевает пальто, в котором пришел.
– Вам лучше? Теперь можете подписать? – спрашивает он.
– Погоди минуту, пускай подействует. Спешить некуда. Ни на йоту. Я хочу поговорить. Я мало с кем могу говорить, но сейчас буду говорить с тобой, парень. Тебе надо знать, что к чему. Ты думаешь, я старый черт, да? Так меня зовут дочки. Не спорь. Ведь Вина меня так зовет? А?
Гил не отвечает.
– Видишь? У тебя духу не хватает отрицать. Даже в суде ты бы не стал это отрицать. Это мать их подучила. Вирджи обратила против меня мою собственную плоть и кровь. Чтобы они называли меня Старым Чертом. А ты знаешь, как это я стал Старым Чертом?
Гил мотает головой.
– Ну так тебе следует знать, что они правы. Теперь я Старый Черт, а когда был молод, то был Молодым Чертом, а это совсем другой коленкор. Я бы и йоркского шиллинга[18] не дал за парня, в котором нет хоть частицы черта. А у меня этого всегда было сполна, и я свою долю честно заработал. Ты знаешь, как я вообще тут оказался? Здесь, с тобой? На этом халтурно сделанном стуле?
Гил опять мотает головой. Мистер Макомиш чудесным образом оправился и теперь сидит на убогом стуле совершенно прямо. Глаза у него горят, а голос гремит онтарийским говором девятнадцатого века – резким, четким, шотландским, отчасти – по-американски – в нос и с мелькающим порой отзвуком ирландского акцента. Мистер Макомиш жестикулирует, тычет в Гила указательным пальцем руки, явно принадлежащей искусному мастеру – сильной, умелой, крупной кисти с узловатыми костяшками и жесткими черными волосками на фалангах. Сам мистер Макомиш – развалина, скелет, но его голова и руки все еще внушительны.
Пока он рассказывает, гостиная пропадает из кадра и появляется то, о чем мистер Макомиш сейчас говорит. Его голос слышится по-прежнему, поясняя происходящее. Кажется, киношники это называют «голос за кадром». Иллюстрированное повествование. А повесть о жизни мистера Макомиша захватывает.
Что же до бедного Гила, он сгорбился на жестком деревянном стуле – во всяком случае, настолько, насколько может сгорбиться крепкий молодой мужчина. Он в плену рассказа мистера Макомиша, своего тестя и – по его собственному признанию – Старого Черта.
(3)
– В стародавние времена, в далекой стране, – начинает мистер Макомиш, и Гил не верит своим ушам, ведь это вступление, достойное древнего барда, к рассказу, в котором наверняка не будет ничего героического, – мой народ, мои предки – да, я называю их предками, с какой стати предки могут быть только у знатных господ? почему у людей вроде меня отбирают право на прошлое? – мои предки жили в Шотландии, на самом севере западного края. Они были фермеры. В Шотландии таких зовут крофтерами, и многие из них были также и пастухами. Надо думать, с тех самых пор, как воды потопа отступили на глазах у Ноя. Но по какой-то треклятой закавыке закона, которую никому было толком не понять, всю землю забрал местный богач – как ты думаешь, зачем? Чтобы превратить в пустоши, где будут пастись его овцы, вот зачем. Это случилось, как раз когда Канаде нужны были поселенцы. Сто пятьдесят лет назад, а может, и больше. Наверно, больше, потому что я точно не знаю. И вот местный богач услышал призыв еще более важного человека – то был лорд Селькирк, который очень любезно помогал людям бросить фермы и перебраться в Новый Свет, где землю раздавали любому, кто захочет. И они поехали. Набились битком в корабль.
Я вижу крофтеров и пастухов с узлами – их шлюпками перевозят на корабль, и он в самом деле совсем небольшой. Они одеты в домотканое, и кожа у них цвета земли. Словно сама почва Шотландии перебирается в Новый Свет. Дети розовощеки, но лица их отцов и матерей землисты, отмечены печатью тяжкого труда. Их одежда – вовсе не живописные наряды горцев. Ни одного килта. Но я вижу синие чепцы, и плащи у них в самом деле из шотландки, но не клановых цветов – те появились позже, – а в темно-коричневую и черно-серую клетку. Эти люди мрачны, темны и узловаты, как их собственная земля.
Мне показывают и еще кое-что. Эта сцена разворачивается под крышей – несомненно, в обиталище здешнего помещика, хоть и оно выглядит весьма убого. Вот он, помещик, сидит по одну сторону стола, а по другую – человек, по виду похожий на законника, а по речи – англичанин. Помещик подписывает бумагу – заметно, что он не очень уверенно владеет пером, – и законник подталкивает к нему мешочек, который при этом звякает. Я знаю, что в нем – по гинее за каждого крофтера, которого помещик лаской или угрозами заманил на судно; и по гинее за каждую женщину. За детей – ничего, они не в счет. Денег в мешке много больше, чем на тридцать сиклей серебра, но помещику, хоть он и набожен, не приходит в голову, что это цена предательства. Монеты золотые, и они – его награда за то, что он помогает своей стране населить новые земли на западе.
– Гил, ты хоть примерно представляешь себе, куда везли этих несчастных бедняг? В ужасное место, болота к северу от озера Сент-Клэр. Поселение назвали Болдун, по имению графа Селькирка в Шотландии. Поселенцам предложили – весьма любезно – основать там фермы. Но что можно было бы выращивать на тех фермах? Точно не овец, разве что овцы отрастили бы перепонки меж пальцев и научились питаться камышом и осокой, острой, как ножи. А холод! В Шотландии холод такой, словно тебя с головы до ног обложили компрессом из холодного льняного масла; но здешняя стужа – словно твое тело, каждую четверть дюйма, полосуют острыми бритвами.
И впрямь, на экране появляются те неприветливые места, и даже мою призрачную плоть пронзает сырой холод.
– Но кое в ком из шотландцев сидел черт. Они увидели, что половина приехавших умерла в первую же зиму от голода и холода и даже от чахотки, но главное – от беспросветности и от изгнания. И они решили выбираться оттуда. Даже в этой Богом проклятой стране, думали они, должно найтись что-нибудь получше Болдуна. И вот, когда наступила весна, они пошли – пешком пошли, понимаешь, – на юго-восток. Они даже не знали, что такое юг, кроме того, что туда указывает стрелка компаса. Они не знали, что там на юге, только предполагали, что там более подходящие места для овец, чем Болдун. И они шли и шли, и мужчины несли тюки по сто пятьдесят фунтов, а женщины – малых детей, что пока не могли идти сами, и питались они в пути бог знает чем – овсянкой, наверно, да еще подвернувшимися корешками, если те были не горькие. И те, кто не умер в пути, дошли. И мой прадед дошел, и этот рассказ я слышал от него. Очень, очень часто… Ты знаешь, Гил, сколько они прошли? Не знаешь, и я не знал, но там пятьсот миль как один вершок – по прямой, как птица летит, а ведь они были не птицы. Ты думаешь, они делали по двадцать пять миль в день – в необитаемых землях, как-то перебираясь через реки? И твари, каких они сроду не видели, выходили из подлеска и смотрели на них. Индейцы наверняка тоже, и, скорее всего, они принимали индейцев за врагов, хоть те, наверно, и не были их врагами. Индейцы любят проказничать и наверняка сыграли над ними кое-какие шутки. Но те, в ком сидел черт, дошли. И мои черти дошли сюда, в здешние места. И стали трудиться. Как они трудились! Но для них это был рай, ведь каждая семья получила свой надел, как тогда это называли. Бесплатно и безо всяких обязательств. Отсюда никакой помещик не мог их согнать по своей прихоти. И они поработали на земле, а потом мои дед с бабкой открыли таверну, и бабка занималась таверной, а дед возделывал землю. Тяжкий, тяжкий труд, но для них это было счастье – после ужасов Болдуна… И в этой таверне, Гил, я играл еще совсем мальцом, а у бабки была грифельная доска, на которой она подбивала счет для посетителей, и по этой доске я выучился считать, и это далось мне так легко, что с тех пор я почти всю жизнь зарабатывал счетом. Я считал ловчей самого черта. По счетам часто расплачивались натуральным товаром, и надо было хорошо знать, что сколько стоит.
Я вижу таверну и унылую комнатушку в ней – это бар. Стены уставлены шкафами, и маленький Уильям, каким он тогда был, играет среди них – ползает от шкафа к шкафу, чтобы посчитать, какое расстояние можно покрыть от одной стены до другой, не врезавшись в ящик со спиртным. Ящиков немного – виски и ром хранятся в бочонках за стойкой бара, и из этих бочонков бабушка – она держит посетителей в строгости, не допуская ни похабных баек, ни брани, – наливает щедрой меркой по пенни за стаканчик. Поскольку закупают виски по двадцать пять центов галлон, такая торговля весьма прибыльна. На столах стоят кувшины с родниковой водой, но мало кто из посетителей разбавляет свою выпивку. Спиртное неплохое в своем роде, но не такое, как мы пьем сейчас, – этому виски придают цвет и вкус щедрой добавкой табачного листа и соли. Есть таверны, где непорядочные хозяева добавляют еще и чуток опия, но миссис Макомиш такого не потерпит. Таверна Макомишей считается приличным местом. Но и в приличной таверне пьют много виски, ибо здешняя клиентура – фермеры, которые могли бы и щелок пить без особого вреда для себя, и путники, прибывающие в неудобных дилижансах, до того тряских, что все косточки себе пересчитаешь. Всем этим людям нужно крепкое питье, чтобы согреться. Но пьяниц отсюда гонят, и миссис Макомиш припечатывает их вдогонку словами Писания: «Вино глумливо, сикера – буйна»[19]. Конечно, к виски это не относится. Капля виски после целого дня тяжелой работы нужна мужчине для утешения, но пьяниц, заливающих глаза, тут не терпят.