Убить одним словом
Часть 1 из 9 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Mark Lawrence
One word kill (Impossible Times Book 1)
Copyright © Mark Lawrence, 2019
© Петрушков П.А., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство Эксмо», 2020
Всем, с кем я играл в «Подземелья и драконы». Пусть каждый ваш ход будет решающим.
1
Когда доктор Парсонс перестал ходить вокруг да около и наконец-то произнес слово «рак», он так быстро перешел на другую тему, что мне показалось, будто я ослышался. Он сказал мне, что мальчики моего возраста очень хорошо поддаются лечению. С этого момента моя мать переняла инициативу в беседе, и вскоре оба пустились в пространные рассуждения о проценте выживаемости. Она находила успокоение в технических подробностях – всякий раз, когда в жизни происходило что-то страшное. Однако же если совсем по-честному, то это была не лучшая идея – через две минуты после постановки диагноза «лейкемия» сойтись на том, что «вылечится» на врачебном языке означает «протянет еще лет пять». Пять лет позволят мне дожить до девяностых в преклонном двадцатилетнем возрасте.
Дело было восьмого января 1986 года. Доктор Парсонс, под давлением со стороны моей матери, признался, что спустя пять лет после постановки диагноза приблизительно половина пациентов с моей разновидностью этого заболевания все еще находятся над землей. «Вылечится!» Я точно так же не хотел делать необоснованные предположения, как и доктор Парсонс, но мне казалось, что на самом деле он не дал бы мне и больше четырех недель. Впрочем, как выяснилось позже, я умер еще до наступления февраля.
Доктор Ян Парсонс был высоким, угловатым мужчиной с короткими, черными, непримечательными волосами и без малейшего намека на обладание врачебным тактом. Он выглядел чрезвычайно обеспокоенным, и у меня сформировалось впечатление – возможно, несправедливое, – что он обвинял меня в создавшемся неудобном положении, которое вынуждало его сообщить пятнадцатилетнему мальчику о том, что у того практически нет шансов дожить до двадцати лет. Впрочем, я его простил. Я и сам был высоким и угловатым, и, вероятно, у меня также не было потенциала к овладению искусством врачебного такта. В общем и целом другие люди представлялись мне гораздо большей загадкой, чем, скажем, вычисление интегралов, которое, по словам моих школьных друзей, было довольно трудным делом. Я горжусь множественным числом. Друзья. У меня их было двое. Трое, если расширить границы за пределы школьного двора и посчитать Элтона, что я и сделал. Четверо, если посчитать девушку. Чего я не сделал, по своей глупости.
Я наблюдал за тем, как разговаривали доктор Парсонс и моя мама. К этому моменту я перестал вслушиваться в суть дела и следил за их беседой, как за теннисным матчем по телевизору с выключенным звуком – матч-реванш Макинроя против Лендла[1], – они перебрасывались вопросами и ответами, словно отбивали мяч ракетками. Люди выглядят нелепо, если выключить звук и смотреть, как они танцуют без музыки. То же самое – когда они говорят бессмысленные вещи. Если игнорировать слова, то обращаешь внимание на честность эмоций, которые отражаются на лицах во время разговора. В глазах моей матери читалось необычное отчаяние.
Если бы я ее слушал, я бы не заметил этого. Она всегда брала верх, в любой ситуации, собирала факты, полностью себя контролировала. Холодный, как сталь, взгляд, строгая седина волос – мать полностью поседела, когда ей еще и тридцати не было, – плотно сжатые губы, тщательно задававшие форму любому вопросу. Но «с выключенным звуком» она выглядела так, словно вот-вот разрыдается. Это меня сильно беспокоило. На нерешительном лице доктора Парсонса я видел смесь вины и скуки. Вероятно, еще и намек на удивление глубиной познаний моей матери. Полимат – вот как ее называли. Мой отец говорил когда-то, что она знает все обо всем. Он умер, когда мне было двенадцать. У него тоже был рак, от которого он вылечился, попав под колеса поезда.
Мой отец был знаменитым математиком. По крайней мере, настолько знаменитым, насколько могут быть математики или ученые, если их фамилия не Эйнштейн. Другие математики в его области знали его имя. Больше его никто не знал.
В день своей смерти он сказал мне:
– Уравнениям, которые управляют Вселенной, нет дела до «сейчас». Можно расспрашивать их об этом времени или о том времени, но нигде во всей их стройной математической системе ты не найдешь и намека на «сейчас». Идея одного отдельного момента, одного универсального «сейчас», которое мчится по дороге времени со скоростью шестьдесят минут в час, врезается между секундами, выплевывая назад прошлое и с головой бросаясь в будущее… Это всего лишь артефакт сознания, наша собственная выдумка, которая космосу ни к чему.
Так мы с ним общались.
– Ник? – Очевидно, моя мать пришла к какому-то выводу, и от меня требовалось сказать «да» прежде, чем план действий будет претворен в жизнь.
– Я согласен с доктором, – сказал я.
– Ну что ж. – Доктор Парсонс потянулся к телефону, лежавшему около его блокнота. – Я запишу вас на химиотерапию на завтра. Мы рано обнаружили заболевание, и если не медлить с лечением, то прогноз… – Он несколько побелел под стальным взглядом матери. – Э-э… Лучше.
Я не помню первую ночь, проведенную дома, а точнее, я помню лишь то, как все прокручивал в голове одну-единственную мысль: это ужас, гнавшийся за своим собственным хвостом, паралич, замаскированный под бурную деятельность.
«Оксфордский словарь английского языка» сообщил мне, что «рак» – это существительное, затем он пояснил мне, как это слово правильно произносится, после чего он заявил, что это заболевание, спровоцированное неконтролируемым делением аномальных клеток в теле. В такой формулировке не так уж и страшно. Затем он, правда, все испортил, добавив, что английское «cancer» произошло от греческого karkinos, «краб»: метастазы, распространяющиеся во все стороны от опухоли, своим видом напоминают множество конечностей краба.
Хотя бы не в честь паука. Если уж меня сожрут живьем, чего я, правда, отнюдь не желал, то пусть это все-таки будет краб, а не паук.
Прежде чем диагноз поставили моему отцу, «рак» был одним из множества слов, которые мелькали где-то на заднем плане, лишь изредка выделяясь на общем фоне страшилок какими-то размытыми подробностями. «Миссис Эллард? А, да у нее рак. Прогноз неутешительный». «Младший братишка Саймона? Милый, он больше не будет ходить в школу». «Болезнь с большой буквы „Р“». Этого достаточно.
Затем рак превратился в монстра, который крался за моей спиной, и я шел вперед по жизни, наотрез отказываясь оглянуться, чтобы не спровоцировать его наброситься на меня. Как выяснилось, не имело никакого значения, оглянусь я или нет. На меня все равно набросились.
В больнице мне было не так страшно. Хотя статистика просто-таки кричала о том, что каждая вымощенная белой плиткой стена, каждая резиновая трубка, каждая игла и каждый пакет «химии» были признанием поражения. Эти люди не знали, как сделать мне лучше, они лишь делали вид, что знают. Их белоснежные халаты, стетоскопы, блестяще отрепетированное сочувствие. Их уверенность отчасти заполняла пустоту, которая оставалась после того, как моя уверенность давала деру.
Они называли это «химиотерапией», и иногда медсестры говорили: «Пора, Ник, принять лекарство» или что-то в этом духе. Но никто не считал ее лекарством. Потому что это не лекарство. Это яд.
В прошлом пациентов с сифилисом накачивали ядом. Спасибо маме, что поделилась со мной этой крупицей информации. Не многие пятнадцатилетние мальчики могут похвастаться такими знаниями. Если отмотать время назад, да не в масштабах моей короткой жизни, а на несколько десятилетий, то окажется, что до Второй мировой и использования пенициллина единственным действенным средством против сифилиса было накачать жертву мышьяком. Логика состояла в том, что, хотя мышьяк – это смертельный яд, он куда более смертелен для бактерий, которые вызывают заболевание, и при тщательной дозировке доктор может убить одного из вас, не убивая другого. Химиотерапия – это примерно то же самое. Может быть, эти химические вещества не входят в список фаворитов для казни знаменитых преступников, но суть та же самая. Задача – превратить мою кровь в суп, достаточно токсичный для раковых клеток, не позволяя при этом умереть мне самому.
Я лежал на чистой постели под хрусткими хлопковыми простынями в палате, в которой совершенно одинаковые кровати выстроены слева и справа, отделенные одна от другой занавесками, которые можно было задернуть для уединения. Нас было одиннадцать; еще три кровати пустовали. Примерно треть из нас выглядела так, словно нас только что схватили на улице и запихали в платье с вырезом на спине. Если честно, то приблизительно так все и произошло. Еще треть уже начала терять волосы, у некоторых проявились угрожающего вида залысины, у других волосы проредились, как у стариков. Эти ребята выглядели неважно, мешки под глазами у них были такие, будто бы они не спали пару ночей, они были бледные и сильно потели. В основном они были моложе меня. Будь я на год старше, меня отправили бы в больницу Илинг-Дженерал, к взрослым. Оставшаяся треть уже облысела и так отощала, что казалось, у них кости треснут от малейшего напряжения. Они вели себя как старики и старухи, лежали истощенные в своих постелях. Если они смотрели на тебя ввалившимися потускневшими глазами, можно было разглядеть череп сквозь кожу.
Распределили нас в зависимости от длительности лечения, поэтому палата выглядела как конвейерная лента, на которую с одной стороны складывали здоровых детей, а с другой принимали трупы.
Медсестра, столь привлекательная, что это доставляло мне дискомфорт, немногим старше меня, называвшая меня Никки раздражающе покровительственным тоном, налаживала мою линию. «Линией» тут называли иглу, воткнутую в вену на моей руке, замотанной примерно милей белой марли. Яд, подаваемый через пластиковую трубочку из прозрачного мешка на стойке рядом с кроватью, струился по игле. Он был ядовито-желтого цвета. Мне казалось, что так могла бы выглядеть радиоактивная моча.
Родителей и других посетителей выгоняли в половине шестого. Некоторые из них резко направлялись к двери, словно жаждали глотнуть свежего воздуха, другие еле волочились по полу, затягивая свои прощания. Некоторые держались стойко и сдерживали рыдания, другие были такими же седыми и истощенными, как и дети, которых они оставляли позади. Вместе с ними в палату входили шум и пустые обещания. Мать была с ними. Я не мог побыть в уединении, и это угнетало меня в большей степени, чем когда-либо ранее. Прошел лишь один день, но я уже выяснил, что рак словно накрывает тебя куполом, полностью отрезая от мира. Ты еще видишь окружающих тебя людей, но их слова становятся приглушенными, и они не могут к тебе прикоснуться. Я никому не звонил. Я никому ни о чем не рассказал. Да и что бы я мог рассказать?
Никто в палате особо не желал общаться, за исключением девочки по имени Ева, лежавшей на противоположной кровати. Она слишком много хотела общаться. Казалось, что все остальные притворялись, будто ее нет, читая свои книжки и комиксы, поедая сладости, если еще оставался аппетит, слушая больничное радио через наушники, похожие на белые пластиковые щипцы.
– Говорят, что некоторых вообще не тошнит на первой неделе, – сказала мне Ева.
Я пытался не отрывать взгляда от страниц моей книги. Я взял с собой «Основания математики» Бертрана Рассела, потому что мне хотелось увидеть, как он строит свой чудесный математический карточный домик. Я нуждался в том, чтобы увидеть это строение во всем его величии. Свежее, цельное, полное, как идеальный сын своего отца. После чего я собирался прочитать о том, как гениальный молодой математик по имени Курт Гедель разрушил до основания великое творение Рассела восемнадцать лет спустя. Как выяснилось, золотой ребенок гения был все-таки колоссом на глиняных ногах; споткнувшись о теорему о неполноте Геделя, он раздробился, и золото превратилось в прах. Подозреваю, что теорема Геделя стала раком Рассела, неконтролируемым делением аномальных клеток глубоко внутри математики, и эту заразу никакой яд не сможет прогнать из ее вен.
Еве все это было совершенно неинтересно, кроме того, она полностью игнорировала социальные сигналы, например односложные ответы. Возможно, она всегда была такая, а может быть, она решила, что ее болезнь дала ей право вести себя, как хочется.
– Что читаешь? Кажется, скукотища. Я не люблю читать. Хотела бы я, чтобы здесь был телик. – Ева остановилась, скорее чтобы перевести дыхание, чем чтобы выслушать мой ответ.
– О-о, – протянул я.
Она сказала, что ей четырнадцать, но я бы поверил, и если бы она сказала, что ей десять или двадцать. Она была худая и непримечательная, с жиденькими каштановыми волосами и острым, как лезвие, носом. У нее были опухоли в печени, по ее словам. Она спросила меня, что это значит, но не слушала, когда я ей объяснил. Сомневаюсь, что она вообще знала, где у нее находится печень и зачем она нужна.
– Уверена, меня будет мутить всю ночь. Это моя первая ночь, знаешь? Я буду блевать, пока вчерашний завтрак не выйдет. Тебя мутит? Меня уже немного. Ты ощущаешь вкус лимона?
– Нет. – Я не был уверен в том, как я себя чувствовал. Взвинченный. Готовый сбежать. Голодный, больной, нетерпеливый, неспособный остановить танец тождеств, расплывавшихся на странице… миллион ощущений одновременно. Но в этот миллион не входило желание об этом распространяться.
Медсестра вошла через двойные двери в нашем конце палаты и прикатила с собой тележку из нержавеющей стали с кучей пакетов с ядовито-желтым токсином.
За ней в глубине длинного зеленого коридора, ведущего во внешний мир, я увидел свою мать. Она должна была покинуть здание еще десять минут назад. Я думал, что она уже на полпути домой, но она была там, а рядом с ней я увидел высокого мужчину в темном плаще. Издалека мне не удалось его как следует разглядеть, но даже так мне отчетливо казалось, что я его откуда-то знаю. Не так, как мы обычно узнаем знакомых, а скорее что-то вроде дежавю: интенсивная, почти что яростная уверенность, что эту картину я уже видел. Высокий мужчина в темном плаще, флуоресцентные лампы коридора, бликами отражавшиеся на его совершенно лысой голове. Он смотрел на мою мать со злостью или обеспокоенностью, в то время как она сделала нечто такое, что заставило меня сомневаться, она ли это вообще: отшатнулась, словно ее ударили, отступила, пока не уперлась спиной в стену, попыталась нащупать руками ручку двери.
Двери захлопнулись, и больше я ничего не увидел.
– Уверена, что меня будет мутить всю ночь. Это моя первая ночь, знаешь? – сказала Ева, и лампы над нами немного потускнели, а потом на секунду загорелись ярче, чем должны.
– Разве только что ты не сказала мне то же самое? – спросил я, бросая взгляд на иглу в моей руке, на желтый яд, которому уже не терпелось проникнуть внутрь меня.
Она нахмурилась на мгновение и продолжила:
– Я буду блевать, пока вчерашний завтрак не выйдет. Тебя мутит? Меня уже немного. Ты ощущаешь вкус лимона?
2
Если бы белоснежные простыни и самоуверенные улыбки могли исцелить рак, то от него бы никто не умирал. К сожалению, это были лишь декорации, выставленные Национальной службой здравоохранения. Я лежал на их металлической койке, рабочий конец длинной иглы был воткнут мне в вену, по которой струится их яд. На противоположной койке лежала Ева, она трещала без умолку. Мне казалось, что химический суп в пакете, который висит рядом со мной на стойке, закончится раньше, чем запасы ее бессвязной чуши. Но они у нее все-таки закончились, и вскоре после этого ее вырвало в картонное ведерко, которое ей принесла медсестра. И тут я понял, что ей попросту было страшно; она была напуганной девчонкой, которую родители бросили наедине со смертельной болезнью. Я понял, что вел себя, как последняя сволочь. Снова. После этого кислый запах ее рвоты достиг моих ноздрей, и меня самого начало мутить.
– Все будет хорошо, Ева. – Слова прозвучали неуклюже, это даже мне самому было заметно. – Держись.
Она не отреагировала и вообще не подняла головы от ведерка, в которое стекала струйка слюны из ее рта.
Я отвернулся и уставился в болезненную белизну потолка. Пакет с химией висел надо мной, словно зловредная желтая капля, похожая на те большие каплеобразные вазы со всякими жидкостями, которые выставляются в витринах аптек. Свет от потолочных ламп фокусировался в желтом содержимом пакета, окрашивая все в пределах моей видимости в желтый цвет.
– Ник!
– А… Что?
– Бросай дайс[2], слабак. – Элтон многозначительно уставился на стол, стоявший передо мной.
Я резко подскочил, опрокинув стул и пошатнув стол. Полдюжины металлических фигурок в дюйм высотой свалились. Три из них были облачены в броню и держали в руках мечи. Остальные три были более крупными и коричневыми… ограми. Саймон их раскрасил, и получилось у него, как всегда, отменно. На фоне его фигурок наши выглядели так, словно их размалевали малярными кистями младенцы.
– Что за херня происходит? – Мне казалось, что во мне двадцать футов роста. Голова кружилась так, что еще немного – и я окажусь на столе среди всех дайсов, фигурок, листов бумаги, руководств, банок колы.
– Отлично сработано, дебил! – фыркнул Джон и покачал головой. Я так и не понял, как Джон оказался в нашей группе по «Подземельям и драконам[3]». Красивый, популярный, уверенный в себе. Совсем не тот типаж. Совсем не наш типаж. Вероятно, как раз поэтому он не афишировал нашу команду в школе. Это было не так больно, как может показаться. Полагаю, я был отчаянно благодарен, что меня признал кто-то «нормальный».
Саймон уже умело раскладывал фигурки, стараясь воссоздать изначальный порядок среди разрозненных карт и листов персонажей[4]. Мне всегда казалось, что руки Саймона такие же толстые и неуклюжие, как и весь остальной Саймон, но он вполне мог бы в будущем стать нейрохирургом. Он воспроизвел расположение фигур с поразительной точностью, бубня себе что-то под нос. Саймон никогда ничего не забывал. Он знал число «пи» с точностью до стольких знаков после запятой, сколько не захотел бы запомнить ни один здравомыслящий человек. Я иногда подшучивал, что это было иррациональное свойство его памяти. Математическая шутка, которую никто не поймет.
Перейти к странице: