Турецкий гамбит
Часть 8 из 27 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
18(6) июля 1877 г.
Шарль д'Эвре
СТАРЫЕ САПОГИ
Фронтовая зарисовка
Кожа на них потрескалась и стала мягче лошадиных губ. В приличном обществе в таких сапогах не появишься. Я этого и не делаю — сапоги предназначены для иного.
Мне сшил их старый софийский еврей десять лет назад. Он содрал с меня десять лир и сказал: «Господин, из меня уже давно репей вырастет, а ты все еще будешь носить эти сапоги и вспоминать Исаака добрым словом».
Не прошло и года, и на раскопках ассирийского города в Междуречье у левого сапога отлетел каблук. Мне пришлось вернуться в лагерь одному. Я хромал по раскаленному песку, ругал старого софийского мошенника последними словами и клялся, что сожгу сапоги на костре.
Мои коллеги, британские археологи, не добрались до раскопок — на них напали всадники Рифат-бека, который считает гяуров детьми Шайтана, и вырезали всех до одного. Я не сжег сапоги, я сменил каблук и заказал серебряные подковки.
В 1873 году, в мае, когда я направлялся в Хиву, проводник Асаф решил завладеть моими часами, моим ружьем и моим вороным ахалтекинцем Ятаганом. Ночью, когда я спал в палатке, проводник бросил в мой левый сапог эфу, чей укус смертелен. Но сапог просил каши, и эфа уползла в пустыню. Утром Асаф сам рассказал мне об этом, потому что усмотрел в случившемся руку Аллаха.
Полгода спустя пароход «Адрианополь» напоролся на скалу в Термаикосском заливе. Я плыл до берега два с половиной лье. Сапоги тянули меня ко дну, но я их не сбросил. Я знал, что это будет равносильно капитуляции, и тогда мне не доплыть. Сапоги помогли мне не сдаться. До берега добрался я один, все остальные утонули.
Сейчас я там, где убивают. Каждый день над нами витает смерть. Но я спокоен. Я надеваю свои сапоги, за десять лет ставшие из черных рыжими, и чувствую себя под огнем, как в бальных туфлях на зеркальном паркете.
Я никогда не позволяю коню топтать репейник — вдруг он растет из старого Исаака?
Третий день Варя работала с Фандориным. Надо было вызволять Петю, а по словам Эраста Петровича, сделать это можно было одним-единственным способом: найти истинного виновника случившегося. И Варя сама умолила титулярного советника, чтобы он взял ее в помощницы.
Петины дела были плохи. Видеться с ним Варе не позволяли, но от Фандорина она знала: все улики против шифровальщика. Получив от подполковника Казанзаки приказ главнокомандующего, Яблоков немедленно занялся шифровкой, а потом, согласно инструкции, лично отнес депешу на телеграфный пункт. Варя подозревала, что рассеянный Петя вполне мог перепутать города, тем более что про Никопольскую крепость знали все, а про городишко Плевну ранее мало кто слышал. Однако Казанзаки в рассеянность не верил, да и сам Петя упрямился и говорил, что отлично помнит, как кодировал именно Плевну, такое смешное название. Хуже всего было то, что, по словам присутствовавшего на одном из допросов Эраста Петровича, Яблоков явно что-то скрывал и делал это крайне неумело. Врать Петя совсем не умеет — это Варя отлично знала. А между тем все шло к трибуналу.
Истинного виновника Фандорин искал как-то странно. По утрам, вырядившись в дурацкое полосатое трико, подолгу делал английскую гимнастику. Целыми днями лежал на походной кровати, изредка наведывался в оперативный отдел штаба, а вечером непременно сидел в клубе у журналистов. Курил сигары, читал книгу, не пьянея пил вино, в разговоры вступал неохотно. Никаких поручений не давал. Перед тем как пожелать спокойной ночи, говорил только: «3-завтра вечером увидимся в клубе».
Варя бесилась от сознания своей беспомощности. Днем ходила по лагерю, смотрела в оба — не обнаружится ли что-нибудь подозрительное. Подозрительное не обнаруживалось, и, устав, Варя шла в палатку к Эрасту Петровичу, чтобы расшевелить его и побудить к действию. В берлоге титулярного советника царил поистине ужасающий беспорядок: повсюду валялись книги, трехверстные карты, плетеные бутылки из-под болгарского вина, одежда, пушечные ядра, очевидно, использовавшиеся в качестве гирь. Однажды Варя, не заметив, села на тарелку с холодным пловом, которая почему-то оказалась на стуле, страшно рассердилась и потом никак не могла застирать жирное пятно на своем единственном приличном платье.
Вечером 7 июля полковник Лукан устроил в пресс-клубе (так на английский манер стали называть журналистский шатер) вечеринку по поводу дня своего рождения. По этому случаю из Букарешта доставили три ящика шампанского, причем именинник утверждал, что заплатил по тридцать франков за бутылку. Деньги были потрачены впустую — про виновника торжества очень быстро забыли, потому что истинным героем дня нынче был д'Эвре.
Утром, вооружившись выигранным у посрамленного Маклафлина цейсовским биноклем (Фандорин, между прочим, за свою несчастную сотню получил целую тысячу — и все благодаря Варе), француз совершил дерзкую экспедицию: в одиночку съездил в Плевну, под прикрытием корреспондентской повязки проник на передовой рубеж противника и даже умудрился взять интервью у турецкого полковника.
— Мсье Перепелкин любезно объяснил мне, как лучше всего подобраться к городу, не угодив под пулю, — рассказывал окруженный восторженными слушателями д'Эвре. — Это и в самом деле оказалось совсем несложно — турки и дозоров-то толком выставить не удосужились. Первого аскера я повстречал только на окраине. «Что вылупился? — кричу. — Веди меня скорей к самому главному начальнику». На Востоке, господа, самое главное — держаться падишахом. Если орешь и ругаешься, стало быть, имеешь на это право. Приводят меня к полковнику. Звать Али-бей — красная феска, черная бородища, на груди значок Сен-Сира. Отлично, думаю, прекрасная Франция меня выручит. Так и так, говорю. Парижская пресса. Волей судеб заброшен в русский лагерь, а там скучища смертная, никакой экзотики — одно пьянство. Не откажет ли почтенный Али-бей дать интервью для парижской публики? Не отказал. Сидим, пьем прохладный шербет. Мой Али-бей спрашивает: «Сохранилось ли то чудесное кафе на углу бульвара Распай и рю-де-Севр?» Я, честно говоря, понятия не имею, сохранилось оно или нет, ибо давно не был в Париже, однако говорю: «Как же, и процветает лучше прежнего». Поговорили о бульварах, о канкане, о кокотках. Полковник совсем растрогался, борода распушилась — а бородища знатная, просто маршал де Ре — и вздыхает: «Нет, вот закончится эта проклятая война, и в Париж, в Париж». «Скоро ль она закончится, эфенди?» «Скоро, — говорит Али-бей. — Очень скоро. Вот вышибут русские меня с моими несчастными тремя таборами из Плевны, и можно будет ставить точку. Дорога откроется до самой Софии». «Ай-я-яй, — сокрушаюсь я. — Вы смелый человек, Али-бей. С тремя батальонами против всей русской армии! Я непременно напишу об этом в свою газету. Но где же славный Осман Нури-паша со своим корпусом?» Полковник феску снял, рукой махнул: «Обещал завтра быть. Только не поспеет — дороги плохи. Послезавтра к вечеру — самое раннее». В общем, посидели славно. И про Константинополь поговорили, и про Александрию. Насилу вырвался — полковник уж приказал барана резать. По совету monsieur Perepyolkin я ознакомил со своим интервью штаб великого князя. Там мою беседу с почтенным Али-беем сочли интересной, — скромно закончил корреспондент. — Полагаю, завтра же турецкого полковника ожидает небольшой сюрприз.
— Ох, Эвре, отчаянная голова! — налетел на француза Соболев, раскрыв генеральские объятья. — Истинный галл! Дай поцелую!
Лицо д'Эвре скрылось за пышной бородой, а Маклафлин, игравший в шахматы с Перепелкиным (капитан уже снял черную повязку и взирал на доску обоими сосредоточенно прищуренными глазами), сухо заметил:
— Капитан не должен был использовать вас в качестве лазутчика. Не уверен, дорогой Шарль, что ваша выходка вполне безупречна с точки зрения журналистского этоса. Корреспондент нейтрального государства не имеет права принимать в конфликте чью-либо сторону и тем более брать на себя роль шпиона, поскольку…
Однако все, включая и Варю, столь дружно набросились на нудного кельта, что он был вынужден умолкнуть.
— Ого, да здесь весело! — вдруг раздался звучный, уверенный голос.
Обернувшись, Варя увидела у входа статного гусарского офицера, черноволосого, с лихими усами, бесшабашными, чуть навыкате глазами и новеньким «георгием» на ментике. Вошедшего всеобщее внимание нисколько не смутило — напротив, гусар воспринял его как нечто само собой разумеющееся.
— Гродненского гусарского полка ротмистр граф Зуров, — отрекомендовался офицер и отсалютовал Соболеву. — He припоминаете, ваше превосходительство? Вместе на Коканд ходили, я в штабе у Константина Петровича служил.
— Как же, помню, — кивнул генерал. — Вас, кажется, под суд отдали за картежную игру в походе и дуэль с каким-то интендантом.
— Бог милостив, обошлось, — легкомысленно ответил гусар. — Мне сказали, здесь бывает мой давний приятель Эразм Фандорин. Надеюсь, не соврали?
Варя быстро взглянула на сидевшего в дальнем углу Эраста Петровича. Тот встал, страдальчески вздохнул и уныло произнес:
— Ипполит? К-какими судьбами?
— Вот он, чтоб мне провалиться! — ринулся на Фандорина гусар и стал трясти его за плечи, да так усердно, что голова у Эраста Петровича замоталась взад-вперед. — А говорили, тебя в Сербии турки на кол посадили! Ох, подурнел ты, братец, не узнать. Виски для импозантности подкрашиваешь?
Любопытный, однако, круг знакомств обрисовывался у титулярного советника: видинский паша, шеф жандармов, а теперь еще этот лубочный красавец с бретерскими замашками. Варя как бы ненароком подобралась поближе, чтобы не упустить ни одного слова.
— Побросала нас с тобой судьба, побросала. — Зуров перестал трясти собеседника и вместо этого принялся хлопать его по спине. — Про свои приключения расскажу особо, тет-а-тет, ибо не для дамских ушей. — Он игриво покосился на Варю. — Ну а финал известный: остался без гроша, один-одинешенек и с вдребезги разбитым сердцем (снова взгляд в Варину сторону).
— Кто бы мог п-подумать, — прокомментировал Фандорин, отодвигаясь.
— Заикаешься? Контузия? Ерунда, пройдет. Меня под Кокандом взрывной волной так об угол мечети приложило — месяц зубами клацал, веришь ли — стаканом в рот не попадал. А потом ничего, отпустило.
— А с-сюда откуда?
— Это, брат Эразм, долгая история.
Гусар обвел взглядом завсегдатаев клуба, посматривавших на него с явным любопытством, и сказал:
— Не тушуйтесь, господа, подходите. Я тут Эразму свою шахерезаду рассказываю.
— Одиссею, — вполголоса поправил Эраст Петрович, ретируясь за спину полковника Лукана.
— Одиссея — это когда в Греции, а у меня была именно что шахерезада. — Зуров выдержал аппетитную паузу и приступил к повествованию. — Итак, господа, в результате некоторых обстоятельств, про которые известно только мне и Фандорину, я оказался в Неаполе, на совершеннейшей мели. Занял у русского консула пятьсот рублей — больше, сквалыга, не дал — и поплыл морем в Одессу. Но по дороге бес меня попутал соорудить банчок с капитаном и штурманом. Обчистили, шельмы, до копейки. Я, натурально, заявил протест, нанес некоторый ущерб корабельному имуществу и в Константинополе был выкинут… то есть я хочу сказать, высажен на берег — без денег, без вещей и даже без шляпы. А зима, господа. Хоть и турецкая, но все равно холодно. Делать нечего, отправился в наше посольство. Прорвался через все препоны к самому послу, Николаю Павловичу Гнатьеву. Душевный человек. Денег, говорит, одолжить не могу, ибо принципиальный противник всяческих одалживаний, но если угодно, граф, могу взять к себе адъютантом — мне храбрые офицеры нужны. В этом случае получите подъемные и все прочее. Ну я и стал адъютантом.
— У самого Гнатьева? — покачал головой Соболев. — Видно, хитрая лиса усмотрела в вас что-то особенное.
Зуров скромно развел руками и продолжил:
— В первый же день новой службы я вызвал международный конфликт и обмен дипломатическими нотами. Николай Павлович отправил меня с запросом к известному русоненавистнику и святоше Гасану Хайрулле — это главный турецкий поп, вроде папы римского.
— Шейх-уль-ислам, — уточнил строчивший в блокноте Маклафлин. — Болше похож на ваш обер-прокурор Синод.
— Вот-вот, — кивнул Зуров. — Я и говорю. Мы с этим Хайруллой сразу друг другу не понравились. Я ему честь по чести, через переводчика: «Ваше преосвященство, срочный пакет от генерал-адъютанта Гнатьева». А он, пес, глазами зырк и отвечает на французском — нарочно, чтоб драгоман не смягчил: «Сейчас время молитвы. Жди». Сел на корточки, лицом к Мекке, и давай приговаривать: «О великий и всемогущий Аллах, окажи милость Твоему верному рабу, дай ему увидеть при жизни, как горят в аду подлые гяуры, недостойные топтать Твою священную землю». Хорошие дела. С каких это пор Аллаху по-французски молятся? Ладно, думаю, я тоже сейчас новое в православный канон введу. Хайрулла поворачивается ко мне, рожа довольная — как же, гяура на место поставил. «Давай письмо твоего генерала», — говорит. «Pardonnez-moi, eminence,[8] — отвечаю. — У нас, русских, сейчас как раз время обедни. Вы уж потерпите минутку». Бух на коленки и молюсь на языке Корнеля и Рокамболя: «Господь всеблагий, порадуй грешного раба твоего болярина, то бишь шевалье Ипполита, дай ему полюбоваться, как жарятся на сковородке мусульманские собаки». В общем, осложнил и без того непростые российско-турецкие отношения. Хайрулла пакета не взял, громко заругался по-своему и выставил нас с драгоманом за дверь. Ну, Николай Павлович меня для вида пожурил, а сам, по-моему, остался доволен. Видно, знал, кого, к кому и зачем посылать.
— Лихо, по-туркестански, — одобрил Соболев.
— Но не слишком дипломатично, — вставил капитан Перепелкин, неодобрительно глядя на развязного гусара.
— А я недолго продержался в дипломатах, — вздохнул Зуров и задумчиво добавил. — Видно, не моя стезя.
Эраст Петрович довольно громко хмыкнул.
— Иду я как-то по Галатскому мосту, демонстрирую русский мундир и на красоток поглядываю. Они хоть и в чадрах, но ткань, чертовки, подбирают наипрозрачнейшую, так что еще соблазнительней получается. Вдруг вижу — едет в коляске нечто божественное, бархатные глазищи поверх вуалетки так и сверкают. Рядом — жирный евнух-абиссинец, кабан кабаном, сзади еще коляска с прислужницами. Я остановился, поклонился — с достоинством, как подобает дипломату, а она перчаточку сняла и белой ручкой мне (Зуров сложил губы дудочкой) — воздушный поцелуй.
— Сняла пегчатку? — с видом эксперта переспросил д'Эвре. — Да это не шутки, господа. Пгогок считал хогошенькие гучки самой соблазнительной частью женского тела и стгого-настгого запгетил благогодным мусульманкам ходить без пегчаток, чтобы не подвеггать соблазну мужские сегдца. Так что снятие пегчатки — c'est un grand signe,[9] как если бы евгопейская женщина сняла… Впгочем, воздегжусь от пагаллелей, — замялся он, искоса взглянув на Варю.
— Ну вот видите, — подхватил гусар. — Мог ли я после этого обидеть даму невниманием? Беру коренную под уздцы, останавливаю, хочу отрекомендоваться. Тут евнух, сапог смазной, ка-ак хлестнет меня плеткой по щеке. Что прикажете делать? Вынул саблю, проткнул невежу насквозь, вытер клинок об его шелковый кафтан и грустный пошел домой. Не до красотки стало. Чувствовал, добром не кончится. И как в воду смотрел — вышло препаршиво.
— А что такое? — полюбопытствовал Лукан. — Оказалась жена паши?
— Хуже, — вздохнул Зуров. — Самого басурманского величества, Абдул-Гамида II. И евнух, натурально, тоже султанский. Николай Павлович отбивал меня как мог. Самому падишаху сказал: «Если б мой адъютант стерпел от раба удар плеткой, я б с него самолично погоны сорвал за позор званию русского офицера». Но разве они понимают, что такое офицерский мундир? Турнули, в двадцать четыре часа. На пакетбот — и в Одессу. Хорошо хоть вскоре война началась. Николай Павлович на прощанье говорил: «Благодари Бога, Зуров, что не старшая жена, а всего лишь „маленькая госпожа“, „кучум-кадинэ“.
— Не «к-кучум», а «кучук», — поправил Фандорин и вдруг покраснел, что показалось Варе странным.
Зуров присвистнул:
— Ого! А ты-то откуда знаешь?
Эраст Петрович молчал, причем вид имел крайне недовольный.
— Господин Фандорин жил в гостях у турецкого паши, — вкрадчиво сообщила Варя.
— И тебя там опекал весь гарем? — оживился граф. — Ну расскажи, не будь скотиной.
— Не весь г-гарем, а только кучук-ханум, — пробурчал титулярный советник, явно не желая углубляться в подробности. — Очень славная, отзывчивая д-девушка. И вполне современная. Знает французский и английский, любит Байрона. Медициной интересуется.
Агент открывался с новой, неожиданной стороны, которая Варе отчего-то совсем не понравилась.
— Современная женщина не станет жить в гареме пятнадцатой женой, — отрезала она. — Это унизительно и вообще варварство.
— Пгошу пгощения, мадемуазель, но это не совсем справедливое замечание, — снова заграссировал по-русски д'Эвре, однако сразу же перешел на французский. — Видите ли, за годы странствий по Востоку я неплохо изучил мусульманский быт.
— Да-да, Шарль, расскажите, — попросил Маклафлин. — Я помню вашу серию очерков о гаремной жизни. Она была превосходной. — И ирландец расцвел от собственного великодушия.
— Любой общественный институт, в том числе и многоженство, следует воспринимать в историческом контексте, — профессорским тоном начал д'Эвре, но Зуров скорчил такую физиономию, что француз образумился и заговорил по-человечески. — На самом деле в условиях Востока гарем для женщины — единственно возможный способ выжить. Судите сами: мусульмане с самого начала были народом воинов и пророков. Мужчины жили войной, гибли, и огромное количество женщин оставались вдовами или же вовсе не могли найти себе мужа. Кто бы стал кормить их и их детей? У Магомета было пятнадцать жен, но вовсе не из-за его непомерного сластолюбия, а из человечности. Он брал на себя заботу о вдовах погибших соратников, и в западном смысле эти женщины даже не могли называться его женами. Ведь что такое гарем, господа? Вы представляете себе журчание фонтана, полуголых одалисок, лениво поедающих рахат-лукум, звон монист, пряный аромат духов, и все окутано этакой развратно-пресыщенной дымкой.
— А посредине властелин всего этого курятника, в халате, с кальяном и блаженной улыбкой на красных устах, — мечтательно вставил гусар.
— Должен вас огорчить, мсье ротмистр. Гарем — это кроме жен всякие бедные родственницы, куча детей, в том числе и чужих, многочисленные служанки, доживающие свой век старые рабыни и еще бог знает кто. Всю эту орду должен кормить и содержать кормилец, мужчина. Чем он богаче и могущественней, тем больше у него иждивенцев, тем тяжелей возложенный на него груз ответственности. Система гарема не только гуманна, но и единственно возможна в условиях Востока — иначе многие женщины просто умерли бы от голода.
— Вы прямо описываете какой-то фаланстер, а турецкий муж у вас получается вроде Шарля Фурье, — не выдержала Варя. — Не лучше ли дать женщине возможность самой зарабатывать на жизнь, чем держать ее на положении рабыни?
— Восточное общество медлительно и не склонно к переменам, мадемуазель Барбара, — почтительно ответил француз, так мило произнеся ее имя, что сердиться на него стало совершенно невозможно. — В нем очень мало рабочих мест, за каждое приходится сражаться, и женщине конкуренции с мужчинами не выдержать. К тому же жена вовсе не рабыня. Если муж ей не по нраву, она всегда может вернуть себе свободу. Для этого достаточно создать своему благоверному такую невыносимую жизнь, чтобы он в сердцах воскликнул при свидетелях: «Ты мне больше не жена!» Согласитесь, что довести мужа до такого состояния совсем нетрудно. После этого можно забирать свои вещи и уходить. Развод на Востоке прост, не то что на Западе. К тому же получается, что муж одинок, а женщины представляют собой целый коллектив. Стоит ли удивляться, что истинная власть принадлежит гарему, а вовсе не его владельцу? Главные лица в Османской империи не султан и великий везир, а мать и любимая жена падишаха. Ну и, разумеется, кизляр-агази — главный евнух гарема.
Шарль д'Эвре
СТАРЫЕ САПОГИ
Фронтовая зарисовка
Кожа на них потрескалась и стала мягче лошадиных губ. В приличном обществе в таких сапогах не появишься. Я этого и не делаю — сапоги предназначены для иного.
Мне сшил их старый софийский еврей десять лет назад. Он содрал с меня десять лир и сказал: «Господин, из меня уже давно репей вырастет, а ты все еще будешь носить эти сапоги и вспоминать Исаака добрым словом».
Не прошло и года, и на раскопках ассирийского города в Междуречье у левого сапога отлетел каблук. Мне пришлось вернуться в лагерь одному. Я хромал по раскаленному песку, ругал старого софийского мошенника последними словами и клялся, что сожгу сапоги на костре.
Мои коллеги, британские археологи, не добрались до раскопок — на них напали всадники Рифат-бека, который считает гяуров детьми Шайтана, и вырезали всех до одного. Я не сжег сапоги, я сменил каблук и заказал серебряные подковки.
В 1873 году, в мае, когда я направлялся в Хиву, проводник Асаф решил завладеть моими часами, моим ружьем и моим вороным ахалтекинцем Ятаганом. Ночью, когда я спал в палатке, проводник бросил в мой левый сапог эфу, чей укус смертелен. Но сапог просил каши, и эфа уползла в пустыню. Утром Асаф сам рассказал мне об этом, потому что усмотрел в случившемся руку Аллаха.
Полгода спустя пароход «Адрианополь» напоролся на скалу в Термаикосском заливе. Я плыл до берега два с половиной лье. Сапоги тянули меня ко дну, но я их не сбросил. Я знал, что это будет равносильно капитуляции, и тогда мне не доплыть. Сапоги помогли мне не сдаться. До берега добрался я один, все остальные утонули.
Сейчас я там, где убивают. Каждый день над нами витает смерть. Но я спокоен. Я надеваю свои сапоги, за десять лет ставшие из черных рыжими, и чувствую себя под огнем, как в бальных туфлях на зеркальном паркете.
Я никогда не позволяю коню топтать репейник — вдруг он растет из старого Исаака?
Третий день Варя работала с Фандориным. Надо было вызволять Петю, а по словам Эраста Петровича, сделать это можно было одним-единственным способом: найти истинного виновника случившегося. И Варя сама умолила титулярного советника, чтобы он взял ее в помощницы.
Петины дела были плохи. Видеться с ним Варе не позволяли, но от Фандорина она знала: все улики против шифровальщика. Получив от подполковника Казанзаки приказ главнокомандующего, Яблоков немедленно занялся шифровкой, а потом, согласно инструкции, лично отнес депешу на телеграфный пункт. Варя подозревала, что рассеянный Петя вполне мог перепутать города, тем более что про Никопольскую крепость знали все, а про городишко Плевну ранее мало кто слышал. Однако Казанзаки в рассеянность не верил, да и сам Петя упрямился и говорил, что отлично помнит, как кодировал именно Плевну, такое смешное название. Хуже всего было то, что, по словам присутствовавшего на одном из допросов Эраста Петровича, Яблоков явно что-то скрывал и делал это крайне неумело. Врать Петя совсем не умеет — это Варя отлично знала. А между тем все шло к трибуналу.
Истинного виновника Фандорин искал как-то странно. По утрам, вырядившись в дурацкое полосатое трико, подолгу делал английскую гимнастику. Целыми днями лежал на походной кровати, изредка наведывался в оперативный отдел штаба, а вечером непременно сидел в клубе у журналистов. Курил сигары, читал книгу, не пьянея пил вино, в разговоры вступал неохотно. Никаких поручений не давал. Перед тем как пожелать спокойной ночи, говорил только: «3-завтра вечером увидимся в клубе».
Варя бесилась от сознания своей беспомощности. Днем ходила по лагерю, смотрела в оба — не обнаружится ли что-нибудь подозрительное. Подозрительное не обнаруживалось, и, устав, Варя шла в палатку к Эрасту Петровичу, чтобы расшевелить его и побудить к действию. В берлоге титулярного советника царил поистине ужасающий беспорядок: повсюду валялись книги, трехверстные карты, плетеные бутылки из-под болгарского вина, одежда, пушечные ядра, очевидно, использовавшиеся в качестве гирь. Однажды Варя, не заметив, села на тарелку с холодным пловом, которая почему-то оказалась на стуле, страшно рассердилась и потом никак не могла застирать жирное пятно на своем единственном приличном платье.
Вечером 7 июля полковник Лукан устроил в пресс-клубе (так на английский манер стали называть журналистский шатер) вечеринку по поводу дня своего рождения. По этому случаю из Букарешта доставили три ящика шампанского, причем именинник утверждал, что заплатил по тридцать франков за бутылку. Деньги были потрачены впустую — про виновника торжества очень быстро забыли, потому что истинным героем дня нынче был д'Эвре.
Утром, вооружившись выигранным у посрамленного Маклафлина цейсовским биноклем (Фандорин, между прочим, за свою несчастную сотню получил целую тысячу — и все благодаря Варе), француз совершил дерзкую экспедицию: в одиночку съездил в Плевну, под прикрытием корреспондентской повязки проник на передовой рубеж противника и даже умудрился взять интервью у турецкого полковника.
— Мсье Перепелкин любезно объяснил мне, как лучше всего подобраться к городу, не угодив под пулю, — рассказывал окруженный восторженными слушателями д'Эвре. — Это и в самом деле оказалось совсем несложно — турки и дозоров-то толком выставить не удосужились. Первого аскера я повстречал только на окраине. «Что вылупился? — кричу. — Веди меня скорей к самому главному начальнику». На Востоке, господа, самое главное — держаться падишахом. Если орешь и ругаешься, стало быть, имеешь на это право. Приводят меня к полковнику. Звать Али-бей — красная феска, черная бородища, на груди значок Сен-Сира. Отлично, думаю, прекрасная Франция меня выручит. Так и так, говорю. Парижская пресса. Волей судеб заброшен в русский лагерь, а там скучища смертная, никакой экзотики — одно пьянство. Не откажет ли почтенный Али-бей дать интервью для парижской публики? Не отказал. Сидим, пьем прохладный шербет. Мой Али-бей спрашивает: «Сохранилось ли то чудесное кафе на углу бульвара Распай и рю-де-Севр?» Я, честно говоря, понятия не имею, сохранилось оно или нет, ибо давно не был в Париже, однако говорю: «Как же, и процветает лучше прежнего». Поговорили о бульварах, о канкане, о кокотках. Полковник совсем растрогался, борода распушилась — а бородища знатная, просто маршал де Ре — и вздыхает: «Нет, вот закончится эта проклятая война, и в Париж, в Париж». «Скоро ль она закончится, эфенди?» «Скоро, — говорит Али-бей. — Очень скоро. Вот вышибут русские меня с моими несчастными тремя таборами из Плевны, и можно будет ставить точку. Дорога откроется до самой Софии». «Ай-я-яй, — сокрушаюсь я. — Вы смелый человек, Али-бей. С тремя батальонами против всей русской армии! Я непременно напишу об этом в свою газету. Но где же славный Осман Нури-паша со своим корпусом?» Полковник феску снял, рукой махнул: «Обещал завтра быть. Только не поспеет — дороги плохи. Послезавтра к вечеру — самое раннее». В общем, посидели славно. И про Константинополь поговорили, и про Александрию. Насилу вырвался — полковник уж приказал барана резать. По совету monsieur Perepyolkin я ознакомил со своим интервью штаб великого князя. Там мою беседу с почтенным Али-беем сочли интересной, — скромно закончил корреспондент. — Полагаю, завтра же турецкого полковника ожидает небольшой сюрприз.
— Ох, Эвре, отчаянная голова! — налетел на француза Соболев, раскрыв генеральские объятья. — Истинный галл! Дай поцелую!
Лицо д'Эвре скрылось за пышной бородой, а Маклафлин, игравший в шахматы с Перепелкиным (капитан уже снял черную повязку и взирал на доску обоими сосредоточенно прищуренными глазами), сухо заметил:
— Капитан не должен был использовать вас в качестве лазутчика. Не уверен, дорогой Шарль, что ваша выходка вполне безупречна с точки зрения журналистского этоса. Корреспондент нейтрального государства не имеет права принимать в конфликте чью-либо сторону и тем более брать на себя роль шпиона, поскольку…
Однако все, включая и Варю, столь дружно набросились на нудного кельта, что он был вынужден умолкнуть.
— Ого, да здесь весело! — вдруг раздался звучный, уверенный голос.
Обернувшись, Варя увидела у входа статного гусарского офицера, черноволосого, с лихими усами, бесшабашными, чуть навыкате глазами и новеньким «георгием» на ментике. Вошедшего всеобщее внимание нисколько не смутило — напротив, гусар воспринял его как нечто само собой разумеющееся.
— Гродненского гусарского полка ротмистр граф Зуров, — отрекомендовался офицер и отсалютовал Соболеву. — He припоминаете, ваше превосходительство? Вместе на Коканд ходили, я в штабе у Константина Петровича служил.
— Как же, помню, — кивнул генерал. — Вас, кажется, под суд отдали за картежную игру в походе и дуэль с каким-то интендантом.
— Бог милостив, обошлось, — легкомысленно ответил гусар. — Мне сказали, здесь бывает мой давний приятель Эразм Фандорин. Надеюсь, не соврали?
Варя быстро взглянула на сидевшего в дальнем углу Эраста Петровича. Тот встал, страдальчески вздохнул и уныло произнес:
— Ипполит? К-какими судьбами?
— Вот он, чтоб мне провалиться! — ринулся на Фандорина гусар и стал трясти его за плечи, да так усердно, что голова у Эраста Петровича замоталась взад-вперед. — А говорили, тебя в Сербии турки на кол посадили! Ох, подурнел ты, братец, не узнать. Виски для импозантности подкрашиваешь?
Любопытный, однако, круг знакомств обрисовывался у титулярного советника: видинский паша, шеф жандармов, а теперь еще этот лубочный красавец с бретерскими замашками. Варя как бы ненароком подобралась поближе, чтобы не упустить ни одного слова.
— Побросала нас с тобой судьба, побросала. — Зуров перестал трясти собеседника и вместо этого принялся хлопать его по спине. — Про свои приключения расскажу особо, тет-а-тет, ибо не для дамских ушей. — Он игриво покосился на Варю. — Ну а финал известный: остался без гроша, один-одинешенек и с вдребезги разбитым сердцем (снова взгляд в Варину сторону).
— Кто бы мог п-подумать, — прокомментировал Фандорин, отодвигаясь.
— Заикаешься? Контузия? Ерунда, пройдет. Меня под Кокандом взрывной волной так об угол мечети приложило — месяц зубами клацал, веришь ли — стаканом в рот не попадал. А потом ничего, отпустило.
— А с-сюда откуда?
— Это, брат Эразм, долгая история.
Гусар обвел взглядом завсегдатаев клуба, посматривавших на него с явным любопытством, и сказал:
— Не тушуйтесь, господа, подходите. Я тут Эразму свою шахерезаду рассказываю.
— Одиссею, — вполголоса поправил Эраст Петрович, ретируясь за спину полковника Лукана.
— Одиссея — это когда в Греции, а у меня была именно что шахерезада. — Зуров выдержал аппетитную паузу и приступил к повествованию. — Итак, господа, в результате некоторых обстоятельств, про которые известно только мне и Фандорину, я оказался в Неаполе, на совершеннейшей мели. Занял у русского консула пятьсот рублей — больше, сквалыга, не дал — и поплыл морем в Одессу. Но по дороге бес меня попутал соорудить банчок с капитаном и штурманом. Обчистили, шельмы, до копейки. Я, натурально, заявил протест, нанес некоторый ущерб корабельному имуществу и в Константинополе был выкинут… то есть я хочу сказать, высажен на берег — без денег, без вещей и даже без шляпы. А зима, господа. Хоть и турецкая, но все равно холодно. Делать нечего, отправился в наше посольство. Прорвался через все препоны к самому послу, Николаю Павловичу Гнатьеву. Душевный человек. Денег, говорит, одолжить не могу, ибо принципиальный противник всяческих одалживаний, но если угодно, граф, могу взять к себе адъютантом — мне храбрые офицеры нужны. В этом случае получите подъемные и все прочее. Ну я и стал адъютантом.
— У самого Гнатьева? — покачал головой Соболев. — Видно, хитрая лиса усмотрела в вас что-то особенное.
Зуров скромно развел руками и продолжил:
— В первый же день новой службы я вызвал международный конфликт и обмен дипломатическими нотами. Николай Павлович отправил меня с запросом к известному русоненавистнику и святоше Гасану Хайрулле — это главный турецкий поп, вроде папы римского.
— Шейх-уль-ислам, — уточнил строчивший в блокноте Маклафлин. — Болше похож на ваш обер-прокурор Синод.
— Вот-вот, — кивнул Зуров. — Я и говорю. Мы с этим Хайруллой сразу друг другу не понравились. Я ему честь по чести, через переводчика: «Ваше преосвященство, срочный пакет от генерал-адъютанта Гнатьева». А он, пес, глазами зырк и отвечает на французском — нарочно, чтоб драгоман не смягчил: «Сейчас время молитвы. Жди». Сел на корточки, лицом к Мекке, и давай приговаривать: «О великий и всемогущий Аллах, окажи милость Твоему верному рабу, дай ему увидеть при жизни, как горят в аду подлые гяуры, недостойные топтать Твою священную землю». Хорошие дела. С каких это пор Аллаху по-французски молятся? Ладно, думаю, я тоже сейчас новое в православный канон введу. Хайрулла поворачивается ко мне, рожа довольная — как же, гяура на место поставил. «Давай письмо твоего генерала», — говорит. «Pardonnez-moi, eminence,[8] — отвечаю. — У нас, русских, сейчас как раз время обедни. Вы уж потерпите минутку». Бух на коленки и молюсь на языке Корнеля и Рокамболя: «Господь всеблагий, порадуй грешного раба твоего болярина, то бишь шевалье Ипполита, дай ему полюбоваться, как жарятся на сковородке мусульманские собаки». В общем, осложнил и без того непростые российско-турецкие отношения. Хайрулла пакета не взял, громко заругался по-своему и выставил нас с драгоманом за дверь. Ну, Николай Павлович меня для вида пожурил, а сам, по-моему, остался доволен. Видно, знал, кого, к кому и зачем посылать.
— Лихо, по-туркестански, — одобрил Соболев.
— Но не слишком дипломатично, — вставил капитан Перепелкин, неодобрительно глядя на развязного гусара.
— А я недолго продержался в дипломатах, — вздохнул Зуров и задумчиво добавил. — Видно, не моя стезя.
Эраст Петрович довольно громко хмыкнул.
— Иду я как-то по Галатскому мосту, демонстрирую русский мундир и на красоток поглядываю. Они хоть и в чадрах, но ткань, чертовки, подбирают наипрозрачнейшую, так что еще соблазнительней получается. Вдруг вижу — едет в коляске нечто божественное, бархатные глазищи поверх вуалетки так и сверкают. Рядом — жирный евнух-абиссинец, кабан кабаном, сзади еще коляска с прислужницами. Я остановился, поклонился — с достоинством, как подобает дипломату, а она перчаточку сняла и белой ручкой мне (Зуров сложил губы дудочкой) — воздушный поцелуй.
— Сняла пегчатку? — с видом эксперта переспросил д'Эвре. — Да это не шутки, господа. Пгогок считал хогошенькие гучки самой соблазнительной частью женского тела и стгого-настгого запгетил благогодным мусульманкам ходить без пегчаток, чтобы не подвеггать соблазну мужские сегдца. Так что снятие пегчатки — c'est un grand signe,[9] как если бы евгопейская женщина сняла… Впгочем, воздегжусь от пагаллелей, — замялся он, искоса взглянув на Варю.
— Ну вот видите, — подхватил гусар. — Мог ли я после этого обидеть даму невниманием? Беру коренную под уздцы, останавливаю, хочу отрекомендоваться. Тут евнух, сапог смазной, ка-ак хлестнет меня плеткой по щеке. Что прикажете делать? Вынул саблю, проткнул невежу насквозь, вытер клинок об его шелковый кафтан и грустный пошел домой. Не до красотки стало. Чувствовал, добром не кончится. И как в воду смотрел — вышло препаршиво.
— А что такое? — полюбопытствовал Лукан. — Оказалась жена паши?
— Хуже, — вздохнул Зуров. — Самого басурманского величества, Абдул-Гамида II. И евнух, натурально, тоже султанский. Николай Павлович отбивал меня как мог. Самому падишаху сказал: «Если б мой адъютант стерпел от раба удар плеткой, я б с него самолично погоны сорвал за позор званию русского офицера». Но разве они понимают, что такое офицерский мундир? Турнули, в двадцать четыре часа. На пакетбот — и в Одессу. Хорошо хоть вскоре война началась. Николай Павлович на прощанье говорил: «Благодари Бога, Зуров, что не старшая жена, а всего лишь „маленькая госпожа“, „кучум-кадинэ“.
— Не «к-кучум», а «кучук», — поправил Фандорин и вдруг покраснел, что показалось Варе странным.
Зуров присвистнул:
— Ого! А ты-то откуда знаешь?
Эраст Петрович молчал, причем вид имел крайне недовольный.
— Господин Фандорин жил в гостях у турецкого паши, — вкрадчиво сообщила Варя.
— И тебя там опекал весь гарем? — оживился граф. — Ну расскажи, не будь скотиной.
— Не весь г-гарем, а только кучук-ханум, — пробурчал титулярный советник, явно не желая углубляться в подробности. — Очень славная, отзывчивая д-девушка. И вполне современная. Знает французский и английский, любит Байрона. Медициной интересуется.
Агент открывался с новой, неожиданной стороны, которая Варе отчего-то совсем не понравилась.
— Современная женщина не станет жить в гареме пятнадцатой женой, — отрезала она. — Это унизительно и вообще варварство.
— Пгошу пгощения, мадемуазель, но это не совсем справедливое замечание, — снова заграссировал по-русски д'Эвре, однако сразу же перешел на французский. — Видите ли, за годы странствий по Востоку я неплохо изучил мусульманский быт.
— Да-да, Шарль, расскажите, — попросил Маклафлин. — Я помню вашу серию очерков о гаремной жизни. Она была превосходной. — И ирландец расцвел от собственного великодушия.
— Любой общественный институт, в том числе и многоженство, следует воспринимать в историческом контексте, — профессорским тоном начал д'Эвре, но Зуров скорчил такую физиономию, что француз образумился и заговорил по-человечески. — На самом деле в условиях Востока гарем для женщины — единственно возможный способ выжить. Судите сами: мусульмане с самого начала были народом воинов и пророков. Мужчины жили войной, гибли, и огромное количество женщин оставались вдовами или же вовсе не могли найти себе мужа. Кто бы стал кормить их и их детей? У Магомета было пятнадцать жен, но вовсе не из-за его непомерного сластолюбия, а из человечности. Он брал на себя заботу о вдовах погибших соратников, и в западном смысле эти женщины даже не могли называться его женами. Ведь что такое гарем, господа? Вы представляете себе журчание фонтана, полуголых одалисок, лениво поедающих рахат-лукум, звон монист, пряный аромат духов, и все окутано этакой развратно-пресыщенной дымкой.
— А посредине властелин всего этого курятника, в халате, с кальяном и блаженной улыбкой на красных устах, — мечтательно вставил гусар.
— Должен вас огорчить, мсье ротмистр. Гарем — это кроме жен всякие бедные родственницы, куча детей, в том числе и чужих, многочисленные служанки, доживающие свой век старые рабыни и еще бог знает кто. Всю эту орду должен кормить и содержать кормилец, мужчина. Чем он богаче и могущественней, тем больше у него иждивенцев, тем тяжелей возложенный на него груз ответственности. Система гарема не только гуманна, но и единственно возможна в условиях Востока — иначе многие женщины просто умерли бы от голода.
— Вы прямо описываете какой-то фаланстер, а турецкий муж у вас получается вроде Шарля Фурье, — не выдержала Варя. — Не лучше ли дать женщине возможность самой зарабатывать на жизнь, чем держать ее на положении рабыни?
— Восточное общество медлительно и не склонно к переменам, мадемуазель Барбара, — почтительно ответил француз, так мило произнеся ее имя, что сердиться на него стало совершенно невозможно. — В нем очень мало рабочих мест, за каждое приходится сражаться, и женщине конкуренции с мужчинами не выдержать. К тому же жена вовсе не рабыня. Если муж ей не по нраву, она всегда может вернуть себе свободу. Для этого достаточно создать своему благоверному такую невыносимую жизнь, чтобы он в сердцах воскликнул при свидетелях: «Ты мне больше не жена!» Согласитесь, что довести мужа до такого состояния совсем нетрудно. После этого можно забирать свои вещи и уходить. Развод на Востоке прост, не то что на Западе. К тому же получается, что муж одинок, а женщины представляют собой целый коллектив. Стоит ли удивляться, что истинная власть принадлежит гарему, а вовсе не его владельцу? Главные лица в Османской империи не султан и великий везир, а мать и любимая жена падишаха. Ну и, разумеется, кизляр-агази — главный евнух гарема.