Тонкая нить
Часть 3 из 47 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– До свиданья, мама, – пробормотала она. – В воскресенье я навещу тебя.
– Можешь не беспокоиться! – фыркнула та. – К воскресенью я, может, уже помру.
Одно из лучших достоинств Тома заключалось в том, что он всегда знал, когда нужно помолчать. Пока они ехали в Уинчестер, он за всю дорогу не произнес ни слова, позволив Вайолет как следует выплакаться. Съежившись возле запотевшего окошка, вдыхая запах кожи и горячего масла, она сидела на мягком сиденье и всхлипывала. Впрочем, когда подъезжали к Туайфорду, всхлипывания звучали уже реже, а потом и совсем прекратились.
Вайолет всегда нравилось ездить на красивой, выкрашенной в черную и коричневую краску машине Тома. Она изумлялась, как это ограниченное пространство, отделяя от остального мира, ловко и быстро переносит из одного места в другое.
– Надо и мне купить машину, – заявила Вайолет, вытирая глаза носовым платочком с вышитыми фиалками – ей сейчас очень пригодился этот подарок Эвелин на Рождество.
Сказать-то она сказала, но сама прекрасно понимала: позволить себе такую роскошь она не может. Откуда взять столько денег? Впрочем, почему бы не потешить себя несбыточными мечтами?
– Ты научишь меня водить машину? – игриво спросила брата Вайолет и, закурив сигарету, приоткрыла окно.
– Вот молодец, хорошо придумала, сестренка, – ответил Том, переключая передачу, чтобы взять подъем.
Его добродушная, покладистая натура помогала Вайолет годами мириться и со сварливой матерью, и с невзгодами войны. Вскоре после гибели старшего брата Тому исполнилось восемнадцать, и он без колебаний пошел воевать. О том, что́ он испытал во Франции, Том никогда не рассказывал. О гибели брата и о потере жениха Вайолет они также не говорили. Вайолет понимала, что она недооценивала Тома, такое часто случается со старшими братьями и сестрами по отношению к младшим. Они оба обожали Джорджа и во всех детских играх старались брать с него пример. А когда его не стало, растерялись. Хотела ли Вайолет взять на себя роль старшей и во всем подавать пример Тому? Если так, то у нее ничего не вышло. Работала она всего лишь на должности машинистки в страховой компании, замуж так и не вышла и своей семьи не создала. А Том потихонечку вырвался вперед, хотя никогда не делал на этом акцент, не торжествовал, но и не чувствовал себя виноватым. Да ему это было и ни к чему: он мужчина, а мужчины всегда должны добиваться своего.
После того как под бдительным оком миссис Харви они перетаскали вещи Вайолет, Том пригласил сестру перекусить.
– Ты же знаешь, мама у нас крепкий орешек, – старался он утешить и подбодрить сестру, уплетая рыбу с жареной картошкой. – Она много пережила: потерю Джорджа, да и отца тоже. И это как-нибудь переживет. И ты переживешь. Главное, не сиди сиднем дома. Иначе станешь… как это называется? Бирюк? Вот-вот, бирючихой станешь. Почаще гуляй, встречайся с людьми.
Он, конечно, имел в виду с мужчинами. Том был куда деликатнее в этом вопросе, чем мать. Но Вайолет понимала: Том тоже хотел бы, чтобы случилось чудо, она встретила в жизни человека и вышла замуж, пусть даже в ее далеко не юном возрасте. Хотя бы за какого-нибудь вдовца, что ли, у которого уже взрослые дети. Или за калеку, нуждающегося в помощи. Пусть война закончилась тринадцать лет назад, увечья, полученные на ней, остаются на всю жизнь. А выйдя замуж, сестра освободит Тома от утомительной заботы о ней, тогда ему уже не о чем будет беспокоиться. Иначе ведь Вайолет, возможно, придется когда-нибудь жить вместе с его семьей – с незамужними старыми девами часто такое случается.
Но познакомиться с мужчиной не так-то просто, ведь их теперь на целых два миллиона меньше, чем женщин. Вайолет успела прочитать множество газетных статей про так называемых «лишних женщин», какими их прозвали в печати, в результате войны не сумевших выйти замуж и теперь уже вряд ли способных найти мужа. Журналистам, видно, понравился этот ярлык, они всячески смаковали его, а для Вайолет это было как иголка под ноготь. Чаще всего просто раздражало, как раздражает заноза, но бывало, что иголка эта проникала глубже и ранила до крови. Вайолет надеялась, что с возрастом боль ослабеет, но удивилась, когда поняла, что даже в тридцать восемь лет – а это уже вполне зрелость – подобные ярлыки могут больно ранить. Но иногда ее называли и похуже: оторва, мегера, мужененавистница.
Про Вайолет нельзя было сказать, что она ненавидит мужчин и может без них обходиться. Два или три раза в году она надевала свое лучшее платье из тонкой вечерней ткани бронзового цвета с фестончиками и отправлялась в бар какой-нибудь гостиницы Саутгемптона. Она сидела там за бокалом шерри и с сигаретой и ждала, когда кто-нибудь проявит к ней интерес. Таких мужчин она называла «мой шерримен». Иногда дело заканчивалось между ними где-нибудь в тихом переулке, в автомобиле или в парке, но никогда у него дома и уж конечно не в доме ее родителей. Быть для кого-то желанной было приятно, хотя от подобных свиданий Вайолет не ощущала столь острого наслаждения, что она испытала однажды с Лоренсом, когда с ночного неба то и дело падали звезды.
Каждый год Вайолет с отцом и братьями ходили смотреть на августовский звездопад. Впрочем, сама Вайолет не очень-то любила это занятие, но отцу она ничего не говорила, смотрела, как звезды яркими строчками прошивают черное ночное небо. Зрелище это никогда не казалось ей достаточно эффектным, чтобы перевесить разные неудобства: она почему-то всегда мерзла, даже в августе, трава была мокрая от росы, да и шея болела. Словом, звездочет из нее был никудышный, Вайолет предпочитала сидеть в тепле.
Но вот звездопад в августе 1916 года, когда приехавший на побывку Лоренс пришел повидаться с ней, ей навсегда запомнился. В тот день они сели на поезд, доехали до Ромси, поужинали в пабе, потом отправились погулять и прямо посреди поля расстелили на траве коврик. Если бы кто-нибудь случайно на них набрел, он имел бы возможность услышать небольшую лекцию Лоренса о Персеидах, осколках бывшей кометы, о том, что Земля каждый август пересекает их орбиту и в небе можно наблюдать феерический метеоритный дождь. Они нарочно отправились за город, чтобы понаблюдать это зрелище, просто полюбоваться, больше ничего. И они действительно любовались, лежа на спине и взявшись за руки, правда недолго.
После того как они засвидетельствовали на небе несколько метеоритных строчек, Вайолет повернулась на бок, лицом к Лоренсу: она почувствовала, что ей в бедро вонзился оказавшийся под ковриком острый камешек.
– Да, – сказала она, глядя на Лоренса.
Хотя никакого вопроса Лоренс вслух не задавал, он всегда висел между ними, с той самой поры, когда год назад они обручились.
В темноте не видно было, как он улыбнулся, но она почувствовала это. Он тоже повернулся на бок лицом к ней. И скоро никакого холода Вайолет больше не чувствовала, и движение звезд в небе над головой ее уже не интересовало, теперь она ощущала только движение его тела, прижавшегося к ней.
Говорят, что в первый раз женщине всегда больно, что у нее течет кровь и что к этому акту нужно привыкать. Ничего подобного с Вайолет не случилось. Она воспламенилась сразу, казалось, что она пылает теперь ярче любой Персеиды, и восхищенный Лоренс был просто на седьмом небе от счастья. Они надолго задержались в поле и опоздали на последний поезд домой. Пришлось семь миль топать пешком, пока их не догнал какой-то ветеран бурских войн на своей машине: в свете фар он сразу узнал походочку солдата и остановился. С улыбкой глядя на травинки, запутавшиеся в прическе Вайолет, и заметив в ее глазах неподдельное счастье, предложил их подбросить.
А уже через неделю семья получила телеграмму о том, что их Джордж погиб в боях за Дельвильский лес. А через год в битве при Пашендейле погиб и Лоренс. Им с Вайолет так больше и не удалось насладиться друг другом – ни в поле, ни в номере гостиницы, ни даже где-нибудь под кустиком в парке. С каждой потерей Вайолет словно проваливалась в какую-то темную яму, в душе возникала пустота, она остро переживала свою беспомощность и отчаяние. Сначала погиб старший брат, потом жених, и Бог… нет, не погиб, конечно, но покинул ее. И пустота эта рассасывалась очень долго, если она вообще могла когда-нибудь рассосаться.
Через несколько лет, когда Вайолет немного смирилась с утратами, она попробовала снова испытать то, что испытала в ту ночь с Лоренсом, – с одним из старых друзей Джорджа, который прошел всю войну без единой царапины. На этот раз не было никаких Персеид – одно только болезненное переживание каждого мгновения акта, напрочь убившее всякое удовольствие и вызвавшее лишь лютую ненависть к его жестким, как резина, губам.
Вайолет казалось, что и со своими «шеррименами» она больше никогда не получит удовольствия. Она со смехом рассказывала о них своим шокированным подругам. Но продолжалось это недолго: одним подругам удалось выскочить замуж, хотя свободных мужчин осталось совсем мало, другие с головой окунулись в жизнь, полную чувства одиночества и лишенную мужской ласки, и им больше не хотелось выслушивать про ее похождения. Жизнь ее замужних подруг во многом поменялась: они быстренько перековались, вырядились в одежды убежденных традиционалисток и теперь чурались всего нового, искренне возмущаясь по любому поводу. Еще бы, ведь один из ее «шеррименов» легко мог оказаться их мужем. Так что Вайолет в изменившихся условиях предпочитала при них помалкивать о том, какие фокусы она выделывала по несколько раз в году. В жизни подруг постепенно взяли верх мужья и дети, а теннис, походы в кино, танцульки отошли на десятый план, потом и совсем исчезли, и лодка дружбы, как говорится, налетела на рифы быта. Когда Вайолет уезжала из Саутгемптона, ей не пришлось сожалеть о расставании с кем-то, некому было оставлять свой новый адрес, некого приглашать на чашку чая.
* * *
– Вайолет, ты где, о чем задумалась? – спросил Том, оторвавшись от недоеденного жареного картофеля и внимательно поглядев на сестру.
Вайолет слегка помотала головой:
– Извини… просто… ну, ты понимаешь.
Брат протянул к ней руки и обнял – неожиданно для нее, ведь между ними как-то не было принято обниматься. Пешком они вернулись к дому миссис Харви, где Том оставил машину. Вайолет стояла у входа и смотрела, как, шурша шинами, уезжал по мокрой улице автомобиль, потом поднялась к себе наверх. Она осталась одна в своей новой, обшарпанной комнате, за закрытой дверью, отгородившись от всего мира, и ей снова захотелось плакать. Но все слезы она успела выплакать по дороге из Саутгемптона. Вайолет оглядела скудную мебель, кивнула и поставила чайник.
Глава 3
Оказалось, что Вайолет совершенно не представляла, как трудно прожить одной на зарплату машинистки. Может быть, она и догадывалась об этом, но дала себе твердый зарок как-нибудь справиться – такова была цена независимости от матери. Когда Вайолет жила с родителями, почти две трети своего недельного жалованья она отдавала им для ведения домашнего хозяйства, а себе оставляла пять шиллингов – расходы на обед, одежду, сигареты, дешевые журналы – и еще несколько шиллингов откладывала в банк. С годами ее сбережения росли, она понимала, что они пригодятся ей к старости, когда родителей у нее не станет. А теперь приходилось потихоньку эти деньги тратить, причем существенно больше, чем Вайолет рассчитывала, – ведь надо было платить за жилье, а кроме того, были и разные мелкие расходы на то, чтобы сделать комнату более уютной и сносной для проживания. В доме матери в Саутгемптоне было полно лишних вещей, но у Вайолет хватило ума не спрашивать о них. Вот если бы она отправилась на поиски мужа в Канаду, может быть, миссис Спидуэлл и соизволила бы отправить за тысячу миль кораблем кое-какую мебель. Но посылать что-нибудь всего за двенадцать миль, да еще по хорошей дороге было как-то даже обидно. Так что Вайолет пришлось рыскать в Уинчестере по комиссионным магазинам в поисках дешевенького прикроватного столика или массивной зеленой пепельницы. В то время как в Саутгемптоне у нее в спальне стоял вполне приличный ротанговый столик, а в гостиной родного дома почти такая же пепельница. То же самое и с парой тарелок из майолики, чтобы украсить камин, тогда как у матери хватало всяких безделушек в коробках на чердаке. Когда Вайолет уезжала, ей и в голову не пришло прихватить с собой что-нибудь в этом роде, поскольку прежде ей никогда не приходилось придавать жилой вид чужой комнате.
Жалованье у Вайолет в уинчестерском офисе все еще составляло тридцать пять шиллингов в неделю, ровно столько, сколько она получала в Саутгемптоне. Для простой машинистки это считалось неплохо – она уже десять лет проработала в этой компании, печатала быстро и без ошибок. Когда Вайолет жила дома, эти деньги казались очень большими, почти каждый день она могла позволить себе горячий обед и, покупая сигареты, не задумывалась, хватит ли ей на губную помаду. Но вот одной на такое жалованье прожить оказалось не так-то просто. Это как обувь не по ноге – носить-то, конечно, можно, но жмет, натирает и оставляет мозоли. Теперь, когда Вайолет приходилось в одиночку кое-как выживать на эти деньги, она поняла, почему родители ее относились к ним почти так же, как к карманным деньгам на мелкие расходы, хотя она гордилась тем, что зарабатывает и дает деньги на содержание дома и хозяйства.
Теперь Вайолет столько же платила своей хозяйке, которая готовила ей только завтрак, а ужинала Вайолет уже на свои, а ведь платить еще надо было за стирку и уголь – дома такого не было. Стоило только ей выйти, сразу начинались траты – чуть-чуть здесь, немного там, но в целом набиралось довольно прилично. Жизнь – это постоянные расходы. У Вайолет уже не было возможности откладывать на черный день. Приходилось как-то выкручиваться, урезать расходы. Она стала носить одну и ту же одежду, стирать белье под краном, чтобы не оплачивать непомерные счета прачечной, сама чинила платья, а изношенные места прятала под брошками и шарфиками, понимая при этом, что, как ни ухищряйся, старые тряпки новей не станут. А на какие деньги приобретать новые?
Вайолет перестала покупать газеты и журналы, стала читать те, что оставались после О и Мо, экономила на помаде. Курение сократила до трех сигарет в день. А на ужин довольствовалась сардинками с подсушенным хлебцем или жареной килькой – цены на мясо кусались. Вайолет почти никогда не завтракала, предпочитала просто кусочек румяного хлеба с повидлом, но поскольку теперь за это тоже надо было платить, она заставляла себя есть сваренное в мешочек яйцо, которое ей каждое утро подавала миссис Харви, после чего на работу являлась, чувствуя тошноту и слабость. Раз в неделю она ходила в кино – уступка единственной слабости – и в этот день вообще почти ничего не ела. Первый фильм, что она посмотрела в Уинчестере, назывался «Почти медовый месяц», там мужчина за двадцать четыре часа должен был познакомиться с женщиной и жениться на ней. Смотреть на экран Вайолет было неприятно и мучительно, даже захотелось уйти из зала на середине картины, но там было так тепло, да и жалко стало потраченных денег, ведь на них она могла поесть…
Каждое воскресенье Вайолет садилась на поезд и ехала в Саутгемптон, чтобы сходить с матерью в церковь, деньги на билеты она тоже брала из своих тающих сбережений. Миссис Спидуэлл и в голову не приходило предложить дочери оплачивать дорогу туда и обратно. О деньгах с Вайолет она вообще не заговаривала, как, впрочем, и о работе или Уинчестере, о том, как ей живется на новом месте, поэтому поддерживать разговор с матерью было непросто. Более того, миссис Спидуэлл весь день только ворчала и жаловалась на жизнь, словно всю неделю копила недовольство, чтобы в воскресенье вылить его на дочь. Когда рядом не было Тома с Эвелин и детьми, Вайолет находила отговорку, извинялась и уезжала пораньше, мучаясь в душе от собственной дерзости и чувства вины перед матерью. Потом сидела у себя в комнате, читала какой-нибудь роман – она с трудом пыталась осилить произведения любимого отцом Троллопа[2], – или шла гулять по заливным лугам у реки, или же успевала зайти к концу вечерни в Кафедральный собор Уинчестера.
Всякий раз, когда Вайолет вступала в собор через главный вход под Большим западным окном и видела перед собой длинный неф и огромное пространство над головой, ограниченное великолепным сводчатым потолком, ей казалось, будто над ней нависает груз всех девяти веков жизни этого здания, и сразу хотелось плакать. Это было единственное место в городе, специально построенное для того, чтобы вкушать здесь духовную пищу, и где Вайолет реально чувствовала, что, пребывая здесь, она духовно насыщается. И вовсе не обязательно от церковных служб и обрядов, которые, если не говорить про вечерню, были довольно шаблонны и всегда одинаковы. Впрочем, и многократное повторение одного и того же в духовном смысле тоже действовало благодатно. Но главное было в том, что ее всегда охватывало благоговейное чувство просто от пребывания здесь, от сознания того, что в этом храме на протяжении многих столетий его существования молились тысячи и тысячи разных людей. Всем им необходимо было иметь такое место, где хоть на время можно обрести свободу, отбросить одолевающие их повседневные заботы и тревоги о том, чем зимой заплатить за уголь для печки, где достать денег на новое пальто, и размышлять о вечном, о великих проблемах жизни и смерти.
Вайолет любила этот храм и за его более осязаемые особенности: цветные витражи в окнах, изящные сводчатые потолки и арки, резные орнаменты, старинные облицовочные плитки с рисунками, искусно сработанные усыпальницы епископов, королей и представителей других благородный фамилий, изящно раскрашенные выпуклые орнаменты, покрывающие места соединения между каменными ребрами арок на высоком потолке. Во всем этом чувствовалась мощная энергия, вложенная трудом их создателей на протяжении долгой истории храма.
Как и большинство не очень длинных церковных обрядов, вечерню служили на клиросе. Мальчики-певчие с тщательно вымытыми шаловливыми личиками сидели на своих отдельных скамьях, прихожане на своих, расположенных рядом со скамьями пресбитерия. Вайолет подозревала, что набожные прихожане, регулярно посещающие церковь, вечернюю службу, по сравнению с воскресной утреней, считают поверхностной. Но Вайолет предпочитала музыку полегче, чем ревущий и рокочущий орган, и проповеди покороче и попроще, чем во время утрени, когда прихожан всячески стращают небесными карами. Сама она не молилась и к молитвам не прислушивалась – все молитвы ее пропали на войне вместе с Джорджем, Лоренсом и целым поколением молодых и здоровых мужчин. Но когда Вайолет сидела на скамье на клиросе, ей было очень приятно смотреть вверх на арки из резного дуба, украшенные листьями, цветами и фигурками животных и даже изображением Зеленого человека[3], усы которого превратились в густой лиственный орнамент.
Краешком глаза Вайолет видела, насколько пугающе громадно пространство нефа, но, сидя здесь и слушая звучащие, казалось, отовсюду неземные голоса мальчиков, она чувствовала себя в безопасности, пустота, которая порой угрожала поглотить ее, здесь отступала. Иногда она тихонько, стараясь, чтобы никто этого не видел, плакала.
Однажды в воскресный день, через несколько недель после службы освящения вышитых подушечек, Вайолет пришла в церковь довольно поздно, в пресбитерии с проповедью уже выступал один приезжий настоятель. Она потихоньку проскользнула на свободное место, отодвинув в сторону лежащую на скамье подушечку для коленопреклонений, но потом взяла ее, положила себе на колени и стала разглядывать. Подушечка была прямоугольной формы, размером примерно девять на двенадцать дюймов, в центре ее на покрытом разноцветными крапинками синем фоне был вышит в виде медальона горчичного цвета круг. На медальоне среди сине-зеленой листвы был изображен букет из дубовых веточек с желудями, шляпки которых вышиты клетками. И в четырех углах подушечки были вышиты такие же желуди с клетчатыми шляпками. Из-за удивительно яркой расцветки фона узор смотрелся неподобающе веселеньким для атмосферы храма. Это напомнило Вайолет фон средневековых гобеленов мильфлёр с их затейливыми композициями из листьев и цветов. Здесь узор был попроще, но и в нем отчетливо звучало эхо прошедших эпох.
Вайолет положила изделие на пол и оглядела лежащие на сиденьях остальные подушечки: на всех посередине, на синем фоне был вышит украшенный цветами или веточками круг. На все сиденья таких подушечек еще не хватало, на других были просто нашиты ничем не примечательные контрастные ромбики из красного и черного фетра. Новые подушечки с вышивкой поднимали настроение, изменяли атмосферу пресбитерия, придавая ей красочность и возбуждая чувство, что именно в таком ключе и должно проходить всякое богослужение.
В конце службы Вайолет подняла подушечку и снова стала ее разглядывать, с улыбкой проводя пальчиком по желудям с их шляпками в клеточку. Ей всегда казалось, что необходимость сохранять торжественно-важные лица в храме противоречит жизнеутверждающей красоте его витражей, резных деревянных узоров, скульптур из камня, великолепной архитектуры здания, ясных, как хрусталь, голосов хора мальчиков, а теперь вот еще и этих подушечек.
Вдруг Вайолет почувствовала, что кто-то смотрит на нее, и подняла голову. В проходе стояла женщина примерно ее возраста и пристально разглядывала лежащую на коленях у Вайолет подушечку. На ней было свободного покроя пальто травянисто-зеленого цвета с разрезом сзади и двойным рядом больших черных пуговиц. В тон ему голову украшала темно-зеленая фетровая шляпка с перьями, заткнутыми за черную ленту. Несмотря на модный наряд, впечатление модницы она не производила, казалось, эта женщина просто сделала шаг в сторону и вышла из потока текущего времени. Волосы были не завиты, бледно-серые глаза будто блуждали на ее лице.
– Простите… не возражаете, если я… – Женщина протянула руку и перевернула подушечку обратной, полотняной стороной. – Мне очень нравится смотреть на нее, когда я бываю здесь. Видите ли, это я ее вышивала. – Она похлопала по ранту подушки.
Вайолет сощурила глаза: там были вышиты инициалы и год – «Д. Дж. 1932».
– Вы долго над ней работали? – спросила Вайолет отчасти из вежливости, но и не без любопытства.
– Два месяца. – Женщина продолжала разглядывать свое рукоделие. – Несколько раз пришлось распускать вышивку. Такие подушечки могут прослужить здесь не одну сотню лет, поэтому надо, чтобы с самого начала все было без ошибок.
Она немного помолчала.
– Как говорят, «Ars longa, vita brevis»[4], – процитировала она латинское изречение, которое любила повторять учительница латыни у Вайолет в школе.
– Да, – согласилась Вайолет.
Но она не могла представить себе, что такая подушечка может просуществовать несколько сотен лет. Война отучила ее предполагать, будто что-то в этом мире может жить долго, даже такие сооружения, как собор, а уж тем более какая-то там подушечка для коленопреклонений. Ведь всего только двадцать пять лет назад водолаз по имени Уильям Уолкер пять лет работал здесь, укрепляя фундамент Уинчестерского собора, – чтобы здание не рухнуло само по себе, он использовал тысячи мешков цемента. Ничего нельзя принимать как должное.
Вайолет вдруг пришла в голову мысль: интересно, думали ли о ней, женщине 1932 года, которая и живет, и молится совсем не так, как жили и молились они, строители собора, работавшие здесь девятьсот лет назад, думали ли они, что она будет стоять под арками, возведенными их руками, рядом с толстыми колоннами, попирать ногами сработанные ими в средние века плитки, освещенная льющимся сквозь витражи светом. Нет, конечно, они не могли представить себе ее, Вайолет Спидуэлл.
Она протянула руку, как только увидела, что Д. Дж. кладет подушечку на сиденье и собирается уходить.
– А вы тоже член Общества кафедральных вышивальщиц?
– Да, – после короткой паузы ответила Д. Дж.
– А если кто-то захочет связаться с ними, как это можно…
– На крыльце есть доска, а на ней расписание наших занятий.
Женщина глянула Вайолет в глаза, а потом, вслед за остальными прихожанами, вышла.
* * *
Вайолет вовсе не собиралась искать никакой доски объявлений. Ей казалось, что она забыла про подушечки и не вспомнит о них больше. Но через несколько дней отправилась прогуляться мимо собора и неожиданно для себя оказалась перед той самой доской, где висела написанная каллиграфическим, как и у ее матери, почерком табличка. Вайолет переписала номер телефона миссис Хамфри Биггинс и тем же вечером попросила у хозяйки разрешения позвонить по ее телефону.
Миссис Биггинс ответила сама:
– Комптон, двести двадцать.
Вайолет поняла сразу, что это не дочь или домовладелица и даже не сестра ее. Голос миссис Биггинс был так похож на голос матери в ее лучшие дни, что Вайолет молчала, словно язык проглотила, и миссис Биггинс пришлось повторить свою фразу, которая на этот раз прозвучала несколько раздраженно:
– Комптон, двести двадцать. Да говорите же, сколько можно молчать? Звонят, а потом молчат… терпеть не могу! Вот возьму и позвоню в полицию, будете тогда знать!
– Простите, – пролепетала Вайолет. – Наверно, я ошиблась номером…
Но нет, она-то понимала, что номером она не ошиблась.
– Я… Я звоню по поводу подушечек в соборе…
– Можешь не беспокоиться! – фыркнула та. – К воскресенью я, может, уже помру.
Одно из лучших достоинств Тома заключалось в том, что он всегда знал, когда нужно помолчать. Пока они ехали в Уинчестер, он за всю дорогу не произнес ни слова, позволив Вайолет как следует выплакаться. Съежившись возле запотевшего окошка, вдыхая запах кожи и горячего масла, она сидела на мягком сиденье и всхлипывала. Впрочем, когда подъезжали к Туайфорду, всхлипывания звучали уже реже, а потом и совсем прекратились.
Вайолет всегда нравилось ездить на красивой, выкрашенной в черную и коричневую краску машине Тома. Она изумлялась, как это ограниченное пространство, отделяя от остального мира, ловко и быстро переносит из одного места в другое.
– Надо и мне купить машину, – заявила Вайолет, вытирая глаза носовым платочком с вышитыми фиалками – ей сейчас очень пригодился этот подарок Эвелин на Рождество.
Сказать-то она сказала, но сама прекрасно понимала: позволить себе такую роскошь она не может. Откуда взять столько денег? Впрочем, почему бы не потешить себя несбыточными мечтами?
– Ты научишь меня водить машину? – игриво спросила брата Вайолет и, закурив сигарету, приоткрыла окно.
– Вот молодец, хорошо придумала, сестренка, – ответил Том, переключая передачу, чтобы взять подъем.
Его добродушная, покладистая натура помогала Вайолет годами мириться и со сварливой матерью, и с невзгодами войны. Вскоре после гибели старшего брата Тому исполнилось восемнадцать, и он без колебаний пошел воевать. О том, что́ он испытал во Франции, Том никогда не рассказывал. О гибели брата и о потере жениха Вайолет они также не говорили. Вайолет понимала, что она недооценивала Тома, такое часто случается со старшими братьями и сестрами по отношению к младшим. Они оба обожали Джорджа и во всех детских играх старались брать с него пример. А когда его не стало, растерялись. Хотела ли Вайолет взять на себя роль старшей и во всем подавать пример Тому? Если так, то у нее ничего не вышло. Работала она всего лишь на должности машинистки в страховой компании, замуж так и не вышла и своей семьи не создала. А Том потихонечку вырвался вперед, хотя никогда не делал на этом акцент, не торжествовал, но и не чувствовал себя виноватым. Да ему это было и ни к чему: он мужчина, а мужчины всегда должны добиваться своего.
После того как под бдительным оком миссис Харви они перетаскали вещи Вайолет, Том пригласил сестру перекусить.
– Ты же знаешь, мама у нас крепкий орешек, – старался он утешить и подбодрить сестру, уплетая рыбу с жареной картошкой. – Она много пережила: потерю Джорджа, да и отца тоже. И это как-нибудь переживет. И ты переживешь. Главное, не сиди сиднем дома. Иначе станешь… как это называется? Бирюк? Вот-вот, бирючихой станешь. Почаще гуляй, встречайся с людьми.
Он, конечно, имел в виду с мужчинами. Том был куда деликатнее в этом вопросе, чем мать. Но Вайолет понимала: Том тоже хотел бы, чтобы случилось чудо, она встретила в жизни человека и вышла замуж, пусть даже в ее далеко не юном возрасте. Хотя бы за какого-нибудь вдовца, что ли, у которого уже взрослые дети. Или за калеку, нуждающегося в помощи. Пусть война закончилась тринадцать лет назад, увечья, полученные на ней, остаются на всю жизнь. А выйдя замуж, сестра освободит Тома от утомительной заботы о ней, тогда ему уже не о чем будет беспокоиться. Иначе ведь Вайолет, возможно, придется когда-нибудь жить вместе с его семьей – с незамужними старыми девами часто такое случается.
Но познакомиться с мужчиной не так-то просто, ведь их теперь на целых два миллиона меньше, чем женщин. Вайолет успела прочитать множество газетных статей про так называемых «лишних женщин», какими их прозвали в печати, в результате войны не сумевших выйти замуж и теперь уже вряд ли способных найти мужа. Журналистам, видно, понравился этот ярлык, они всячески смаковали его, а для Вайолет это было как иголка под ноготь. Чаще всего просто раздражало, как раздражает заноза, но бывало, что иголка эта проникала глубже и ранила до крови. Вайолет надеялась, что с возрастом боль ослабеет, но удивилась, когда поняла, что даже в тридцать восемь лет – а это уже вполне зрелость – подобные ярлыки могут больно ранить. Но иногда ее называли и похуже: оторва, мегера, мужененавистница.
Про Вайолет нельзя было сказать, что она ненавидит мужчин и может без них обходиться. Два или три раза в году она надевала свое лучшее платье из тонкой вечерней ткани бронзового цвета с фестончиками и отправлялась в бар какой-нибудь гостиницы Саутгемптона. Она сидела там за бокалом шерри и с сигаретой и ждала, когда кто-нибудь проявит к ней интерес. Таких мужчин она называла «мой шерримен». Иногда дело заканчивалось между ними где-нибудь в тихом переулке, в автомобиле или в парке, но никогда у него дома и уж конечно не в доме ее родителей. Быть для кого-то желанной было приятно, хотя от подобных свиданий Вайолет не ощущала столь острого наслаждения, что она испытала однажды с Лоренсом, когда с ночного неба то и дело падали звезды.
Каждый год Вайолет с отцом и братьями ходили смотреть на августовский звездопад. Впрочем, сама Вайолет не очень-то любила это занятие, но отцу она ничего не говорила, смотрела, как звезды яркими строчками прошивают черное ночное небо. Зрелище это никогда не казалось ей достаточно эффектным, чтобы перевесить разные неудобства: она почему-то всегда мерзла, даже в августе, трава была мокрая от росы, да и шея болела. Словом, звездочет из нее был никудышный, Вайолет предпочитала сидеть в тепле.
Но вот звездопад в августе 1916 года, когда приехавший на побывку Лоренс пришел повидаться с ней, ей навсегда запомнился. В тот день они сели на поезд, доехали до Ромси, поужинали в пабе, потом отправились погулять и прямо посреди поля расстелили на траве коврик. Если бы кто-нибудь случайно на них набрел, он имел бы возможность услышать небольшую лекцию Лоренса о Персеидах, осколках бывшей кометы, о том, что Земля каждый август пересекает их орбиту и в небе можно наблюдать феерический метеоритный дождь. Они нарочно отправились за город, чтобы понаблюдать это зрелище, просто полюбоваться, больше ничего. И они действительно любовались, лежа на спине и взявшись за руки, правда недолго.
После того как они засвидетельствовали на небе несколько метеоритных строчек, Вайолет повернулась на бок, лицом к Лоренсу: она почувствовала, что ей в бедро вонзился оказавшийся под ковриком острый камешек.
– Да, – сказала она, глядя на Лоренса.
Хотя никакого вопроса Лоренс вслух не задавал, он всегда висел между ними, с той самой поры, когда год назад они обручились.
В темноте не видно было, как он улыбнулся, но она почувствовала это. Он тоже повернулся на бок лицом к ней. И скоро никакого холода Вайолет больше не чувствовала, и движение звезд в небе над головой ее уже не интересовало, теперь она ощущала только движение его тела, прижавшегося к ней.
Говорят, что в первый раз женщине всегда больно, что у нее течет кровь и что к этому акту нужно привыкать. Ничего подобного с Вайолет не случилось. Она воспламенилась сразу, казалось, что она пылает теперь ярче любой Персеиды, и восхищенный Лоренс был просто на седьмом небе от счастья. Они надолго задержались в поле и опоздали на последний поезд домой. Пришлось семь миль топать пешком, пока их не догнал какой-то ветеран бурских войн на своей машине: в свете фар он сразу узнал походочку солдата и остановился. С улыбкой глядя на травинки, запутавшиеся в прическе Вайолет, и заметив в ее глазах неподдельное счастье, предложил их подбросить.
А уже через неделю семья получила телеграмму о том, что их Джордж погиб в боях за Дельвильский лес. А через год в битве при Пашендейле погиб и Лоренс. Им с Вайолет так больше и не удалось насладиться друг другом – ни в поле, ни в номере гостиницы, ни даже где-нибудь под кустиком в парке. С каждой потерей Вайолет словно проваливалась в какую-то темную яму, в душе возникала пустота, она остро переживала свою беспомощность и отчаяние. Сначала погиб старший брат, потом жених, и Бог… нет, не погиб, конечно, но покинул ее. И пустота эта рассасывалась очень долго, если она вообще могла когда-нибудь рассосаться.
Через несколько лет, когда Вайолет немного смирилась с утратами, она попробовала снова испытать то, что испытала в ту ночь с Лоренсом, – с одним из старых друзей Джорджа, который прошел всю войну без единой царапины. На этот раз не было никаких Персеид – одно только болезненное переживание каждого мгновения акта, напрочь убившее всякое удовольствие и вызвавшее лишь лютую ненависть к его жестким, как резина, губам.
Вайолет казалось, что и со своими «шеррименами» она больше никогда не получит удовольствия. Она со смехом рассказывала о них своим шокированным подругам. Но продолжалось это недолго: одним подругам удалось выскочить замуж, хотя свободных мужчин осталось совсем мало, другие с головой окунулись в жизнь, полную чувства одиночества и лишенную мужской ласки, и им больше не хотелось выслушивать про ее похождения. Жизнь ее замужних подруг во многом поменялась: они быстренько перековались, вырядились в одежды убежденных традиционалисток и теперь чурались всего нового, искренне возмущаясь по любому поводу. Еще бы, ведь один из ее «шеррименов» легко мог оказаться их мужем. Так что Вайолет в изменившихся условиях предпочитала при них помалкивать о том, какие фокусы она выделывала по несколько раз в году. В жизни подруг постепенно взяли верх мужья и дети, а теннис, походы в кино, танцульки отошли на десятый план, потом и совсем исчезли, и лодка дружбы, как говорится, налетела на рифы быта. Когда Вайолет уезжала из Саутгемптона, ей не пришлось сожалеть о расставании с кем-то, некому было оставлять свой новый адрес, некого приглашать на чашку чая.
* * *
– Вайолет, ты где, о чем задумалась? – спросил Том, оторвавшись от недоеденного жареного картофеля и внимательно поглядев на сестру.
Вайолет слегка помотала головой:
– Извини… просто… ну, ты понимаешь.
Брат протянул к ней руки и обнял – неожиданно для нее, ведь между ними как-то не было принято обниматься. Пешком они вернулись к дому миссис Харви, где Том оставил машину. Вайолет стояла у входа и смотрела, как, шурша шинами, уезжал по мокрой улице автомобиль, потом поднялась к себе наверх. Она осталась одна в своей новой, обшарпанной комнате, за закрытой дверью, отгородившись от всего мира, и ей снова захотелось плакать. Но все слезы она успела выплакать по дороге из Саутгемптона. Вайолет оглядела скудную мебель, кивнула и поставила чайник.
Глава 3
Оказалось, что Вайолет совершенно не представляла, как трудно прожить одной на зарплату машинистки. Может быть, она и догадывалась об этом, но дала себе твердый зарок как-нибудь справиться – такова была цена независимости от матери. Когда Вайолет жила с родителями, почти две трети своего недельного жалованья она отдавала им для ведения домашнего хозяйства, а себе оставляла пять шиллингов – расходы на обед, одежду, сигареты, дешевые журналы – и еще несколько шиллингов откладывала в банк. С годами ее сбережения росли, она понимала, что они пригодятся ей к старости, когда родителей у нее не станет. А теперь приходилось потихоньку эти деньги тратить, причем существенно больше, чем Вайолет рассчитывала, – ведь надо было платить за жилье, а кроме того, были и разные мелкие расходы на то, чтобы сделать комнату более уютной и сносной для проживания. В доме матери в Саутгемптоне было полно лишних вещей, но у Вайолет хватило ума не спрашивать о них. Вот если бы она отправилась на поиски мужа в Канаду, может быть, миссис Спидуэлл и соизволила бы отправить за тысячу миль кораблем кое-какую мебель. Но посылать что-нибудь всего за двенадцать миль, да еще по хорошей дороге было как-то даже обидно. Так что Вайолет пришлось рыскать в Уинчестере по комиссионным магазинам в поисках дешевенького прикроватного столика или массивной зеленой пепельницы. В то время как в Саутгемптоне у нее в спальне стоял вполне приличный ротанговый столик, а в гостиной родного дома почти такая же пепельница. То же самое и с парой тарелок из майолики, чтобы украсить камин, тогда как у матери хватало всяких безделушек в коробках на чердаке. Когда Вайолет уезжала, ей и в голову не пришло прихватить с собой что-нибудь в этом роде, поскольку прежде ей никогда не приходилось придавать жилой вид чужой комнате.
Жалованье у Вайолет в уинчестерском офисе все еще составляло тридцать пять шиллингов в неделю, ровно столько, сколько она получала в Саутгемптоне. Для простой машинистки это считалось неплохо – она уже десять лет проработала в этой компании, печатала быстро и без ошибок. Когда Вайолет жила дома, эти деньги казались очень большими, почти каждый день она могла позволить себе горячий обед и, покупая сигареты, не задумывалась, хватит ли ей на губную помаду. Но вот одной на такое жалованье прожить оказалось не так-то просто. Это как обувь не по ноге – носить-то, конечно, можно, но жмет, натирает и оставляет мозоли. Теперь, когда Вайолет приходилось в одиночку кое-как выживать на эти деньги, она поняла, почему родители ее относились к ним почти так же, как к карманным деньгам на мелкие расходы, хотя она гордилась тем, что зарабатывает и дает деньги на содержание дома и хозяйства.
Теперь Вайолет столько же платила своей хозяйке, которая готовила ей только завтрак, а ужинала Вайолет уже на свои, а ведь платить еще надо было за стирку и уголь – дома такого не было. Стоило только ей выйти, сразу начинались траты – чуть-чуть здесь, немного там, но в целом набиралось довольно прилично. Жизнь – это постоянные расходы. У Вайолет уже не было возможности откладывать на черный день. Приходилось как-то выкручиваться, урезать расходы. Она стала носить одну и ту же одежду, стирать белье под краном, чтобы не оплачивать непомерные счета прачечной, сама чинила платья, а изношенные места прятала под брошками и шарфиками, понимая при этом, что, как ни ухищряйся, старые тряпки новей не станут. А на какие деньги приобретать новые?
Вайолет перестала покупать газеты и журналы, стала читать те, что оставались после О и Мо, экономила на помаде. Курение сократила до трех сигарет в день. А на ужин довольствовалась сардинками с подсушенным хлебцем или жареной килькой – цены на мясо кусались. Вайолет почти никогда не завтракала, предпочитала просто кусочек румяного хлеба с повидлом, но поскольку теперь за это тоже надо было платить, она заставляла себя есть сваренное в мешочек яйцо, которое ей каждое утро подавала миссис Харви, после чего на работу являлась, чувствуя тошноту и слабость. Раз в неделю она ходила в кино – уступка единственной слабости – и в этот день вообще почти ничего не ела. Первый фильм, что она посмотрела в Уинчестере, назывался «Почти медовый месяц», там мужчина за двадцать четыре часа должен был познакомиться с женщиной и жениться на ней. Смотреть на экран Вайолет было неприятно и мучительно, даже захотелось уйти из зала на середине картины, но там было так тепло, да и жалко стало потраченных денег, ведь на них она могла поесть…
Каждое воскресенье Вайолет садилась на поезд и ехала в Саутгемптон, чтобы сходить с матерью в церковь, деньги на билеты она тоже брала из своих тающих сбережений. Миссис Спидуэлл и в голову не приходило предложить дочери оплачивать дорогу туда и обратно. О деньгах с Вайолет она вообще не заговаривала, как, впрочем, и о работе или Уинчестере, о том, как ей живется на новом месте, поэтому поддерживать разговор с матерью было непросто. Более того, миссис Спидуэлл весь день только ворчала и жаловалась на жизнь, словно всю неделю копила недовольство, чтобы в воскресенье вылить его на дочь. Когда рядом не было Тома с Эвелин и детьми, Вайолет находила отговорку, извинялась и уезжала пораньше, мучаясь в душе от собственной дерзости и чувства вины перед матерью. Потом сидела у себя в комнате, читала какой-нибудь роман – она с трудом пыталась осилить произведения любимого отцом Троллопа[2], – или шла гулять по заливным лугам у реки, или же успевала зайти к концу вечерни в Кафедральный собор Уинчестера.
Всякий раз, когда Вайолет вступала в собор через главный вход под Большим западным окном и видела перед собой длинный неф и огромное пространство над головой, ограниченное великолепным сводчатым потолком, ей казалось, будто над ней нависает груз всех девяти веков жизни этого здания, и сразу хотелось плакать. Это было единственное место в городе, специально построенное для того, чтобы вкушать здесь духовную пищу, и где Вайолет реально чувствовала, что, пребывая здесь, она духовно насыщается. И вовсе не обязательно от церковных служб и обрядов, которые, если не говорить про вечерню, были довольно шаблонны и всегда одинаковы. Впрочем, и многократное повторение одного и того же в духовном смысле тоже действовало благодатно. Но главное было в том, что ее всегда охватывало благоговейное чувство просто от пребывания здесь, от сознания того, что в этом храме на протяжении многих столетий его существования молились тысячи и тысячи разных людей. Всем им необходимо было иметь такое место, где хоть на время можно обрести свободу, отбросить одолевающие их повседневные заботы и тревоги о том, чем зимой заплатить за уголь для печки, где достать денег на новое пальто, и размышлять о вечном, о великих проблемах жизни и смерти.
Вайолет любила этот храм и за его более осязаемые особенности: цветные витражи в окнах, изящные сводчатые потолки и арки, резные орнаменты, старинные облицовочные плитки с рисунками, искусно сработанные усыпальницы епископов, королей и представителей других благородный фамилий, изящно раскрашенные выпуклые орнаменты, покрывающие места соединения между каменными ребрами арок на высоком потолке. Во всем этом чувствовалась мощная энергия, вложенная трудом их создателей на протяжении долгой истории храма.
Как и большинство не очень длинных церковных обрядов, вечерню служили на клиросе. Мальчики-певчие с тщательно вымытыми шаловливыми личиками сидели на своих отдельных скамьях, прихожане на своих, расположенных рядом со скамьями пресбитерия. Вайолет подозревала, что набожные прихожане, регулярно посещающие церковь, вечернюю службу, по сравнению с воскресной утреней, считают поверхностной. Но Вайолет предпочитала музыку полегче, чем ревущий и рокочущий орган, и проповеди покороче и попроще, чем во время утрени, когда прихожан всячески стращают небесными карами. Сама она не молилась и к молитвам не прислушивалась – все молитвы ее пропали на войне вместе с Джорджем, Лоренсом и целым поколением молодых и здоровых мужчин. Но когда Вайолет сидела на скамье на клиросе, ей было очень приятно смотреть вверх на арки из резного дуба, украшенные листьями, цветами и фигурками животных и даже изображением Зеленого человека[3], усы которого превратились в густой лиственный орнамент.
Краешком глаза Вайолет видела, насколько пугающе громадно пространство нефа, но, сидя здесь и слушая звучащие, казалось, отовсюду неземные голоса мальчиков, она чувствовала себя в безопасности, пустота, которая порой угрожала поглотить ее, здесь отступала. Иногда она тихонько, стараясь, чтобы никто этого не видел, плакала.
Однажды в воскресный день, через несколько недель после службы освящения вышитых подушечек, Вайолет пришла в церковь довольно поздно, в пресбитерии с проповедью уже выступал один приезжий настоятель. Она потихоньку проскользнула на свободное место, отодвинув в сторону лежащую на скамье подушечку для коленопреклонений, но потом взяла ее, положила себе на колени и стала разглядывать. Подушечка была прямоугольной формы, размером примерно девять на двенадцать дюймов, в центре ее на покрытом разноцветными крапинками синем фоне был вышит в виде медальона горчичного цвета круг. На медальоне среди сине-зеленой листвы был изображен букет из дубовых веточек с желудями, шляпки которых вышиты клетками. И в четырех углах подушечки были вышиты такие же желуди с клетчатыми шляпками. Из-за удивительно яркой расцветки фона узор смотрелся неподобающе веселеньким для атмосферы храма. Это напомнило Вайолет фон средневековых гобеленов мильфлёр с их затейливыми композициями из листьев и цветов. Здесь узор был попроще, но и в нем отчетливо звучало эхо прошедших эпох.
Вайолет положила изделие на пол и оглядела лежащие на сиденьях остальные подушечки: на всех посередине, на синем фоне был вышит украшенный цветами или веточками круг. На все сиденья таких подушечек еще не хватало, на других были просто нашиты ничем не примечательные контрастные ромбики из красного и черного фетра. Новые подушечки с вышивкой поднимали настроение, изменяли атмосферу пресбитерия, придавая ей красочность и возбуждая чувство, что именно в таком ключе и должно проходить всякое богослужение.
В конце службы Вайолет подняла подушечку и снова стала ее разглядывать, с улыбкой проводя пальчиком по желудям с их шляпками в клеточку. Ей всегда казалось, что необходимость сохранять торжественно-важные лица в храме противоречит жизнеутверждающей красоте его витражей, резных деревянных узоров, скульптур из камня, великолепной архитектуры здания, ясных, как хрусталь, голосов хора мальчиков, а теперь вот еще и этих подушечек.
Вдруг Вайолет почувствовала, что кто-то смотрит на нее, и подняла голову. В проходе стояла женщина примерно ее возраста и пристально разглядывала лежащую на коленях у Вайолет подушечку. На ней было свободного покроя пальто травянисто-зеленого цвета с разрезом сзади и двойным рядом больших черных пуговиц. В тон ему голову украшала темно-зеленая фетровая шляпка с перьями, заткнутыми за черную ленту. Несмотря на модный наряд, впечатление модницы она не производила, казалось, эта женщина просто сделала шаг в сторону и вышла из потока текущего времени. Волосы были не завиты, бледно-серые глаза будто блуждали на ее лице.
– Простите… не возражаете, если я… – Женщина протянула руку и перевернула подушечку обратной, полотняной стороной. – Мне очень нравится смотреть на нее, когда я бываю здесь. Видите ли, это я ее вышивала. – Она похлопала по ранту подушки.
Вайолет сощурила глаза: там были вышиты инициалы и год – «Д. Дж. 1932».
– Вы долго над ней работали? – спросила Вайолет отчасти из вежливости, но и не без любопытства.
– Два месяца. – Женщина продолжала разглядывать свое рукоделие. – Несколько раз пришлось распускать вышивку. Такие подушечки могут прослужить здесь не одну сотню лет, поэтому надо, чтобы с самого начала все было без ошибок.
Она немного помолчала.
– Как говорят, «Ars longa, vita brevis»[4], – процитировала она латинское изречение, которое любила повторять учительница латыни у Вайолет в школе.
– Да, – согласилась Вайолет.
Но она не могла представить себе, что такая подушечка может просуществовать несколько сотен лет. Война отучила ее предполагать, будто что-то в этом мире может жить долго, даже такие сооружения, как собор, а уж тем более какая-то там подушечка для коленопреклонений. Ведь всего только двадцать пять лет назад водолаз по имени Уильям Уолкер пять лет работал здесь, укрепляя фундамент Уинчестерского собора, – чтобы здание не рухнуло само по себе, он использовал тысячи мешков цемента. Ничего нельзя принимать как должное.
Вайолет вдруг пришла в голову мысль: интересно, думали ли о ней, женщине 1932 года, которая и живет, и молится совсем не так, как жили и молились они, строители собора, работавшие здесь девятьсот лет назад, думали ли они, что она будет стоять под арками, возведенными их руками, рядом с толстыми колоннами, попирать ногами сработанные ими в средние века плитки, освещенная льющимся сквозь витражи светом. Нет, конечно, они не могли представить себе ее, Вайолет Спидуэлл.
Она протянула руку, как только увидела, что Д. Дж. кладет подушечку на сиденье и собирается уходить.
– А вы тоже член Общества кафедральных вышивальщиц?
– Да, – после короткой паузы ответила Д. Дж.
– А если кто-то захочет связаться с ними, как это можно…
– На крыльце есть доска, а на ней расписание наших занятий.
Женщина глянула Вайолет в глаза, а потом, вслед за остальными прихожанами, вышла.
* * *
Вайолет вовсе не собиралась искать никакой доски объявлений. Ей казалось, что она забыла про подушечки и не вспомнит о них больше. Но через несколько дней отправилась прогуляться мимо собора и неожиданно для себя оказалась перед той самой доской, где висела написанная каллиграфическим, как и у ее матери, почерком табличка. Вайолет переписала номер телефона миссис Хамфри Биггинс и тем же вечером попросила у хозяйки разрешения позвонить по ее телефону.
Миссис Биггинс ответила сама:
– Комптон, двести двадцать.
Вайолет поняла сразу, что это не дочь или домовладелица и даже не сестра ее. Голос миссис Биггинс был так похож на голос матери в ее лучшие дни, что Вайолет молчала, словно язык проглотила, и миссис Биггинс пришлось повторить свою фразу, которая на этот раз прозвучала несколько раздраженно:
– Комптон, двести двадцать. Да говорите же, сколько можно молчать? Звонят, а потом молчат… терпеть не могу! Вот возьму и позвоню в полицию, будете тогда знать!
– Простите, – пролепетала Вайолет. – Наверно, я ошиблась номером…
Но нет, она-то понимала, что номером она не ошиблась.
– Я… Я звоню по поводу подушечек в соборе…