Тени старой квартиры
Часть 33 из 50 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Хотите сказать, это кто-то из нашей квартиры? – взвивается голос тети Веры. – Что за глупости!
Все разом загалдели: мол, неслыханно, да это мог быть кто угодно, старушка, может, с революции какое добро не распродала! Но все голоса перекрывает только что прорезавшийся бас Алеши Лоскудова.
– Это не мог быть кто угодно, – говорит он. – Ключи есть только у своих. Обе двери – парадная и черная – закрыты и не взломаны. Все дома, и все могли зайти к старушке и подсыпать ей яд, ведь это был крысиный яд, Андрей Геннадьевич?
– Стрихнин, если быть точным, – прокашлявшись, отвечает доктор.
– Да, но кому-то это было сделать проще, вэрно? – это дядя Заза – когда он волнуется, еще явственнее слышен акцент.
– Вы кого-то конкретно имеете в виду? – впервые слышен голос тети Иры, Ирочки, как ее называла Ксения Лазаревна, жившей рядом с ней в проходной комнатке.
– Боже упаси, Ирочка, никто вас не обвиняет! – тетя Люда, мама Леши и Кольки, говорит мягко, будто извиняется.
– Говорите за себя! – подает голос – визгливый, взвинченный – тетя Зина, Аллочкина мать. – Да и наследовать там только вам и было!
– Мы никого не обвиняем! – снова вступает Леша Лоскудов, и Лерка с Леночкой переглядываются – странно, что Лешка, еще совсем недавно сам их товарищ, теперь явно перехватил инициативу у взрослого папы. – Нам просто нужно решить, что говорить милиции…
Лерка вдруг спрыгивает с унитаза, на который они взгромоздились, чтобы лучше слышать, и выскальзывает в коридор.
– Ты куда? – шепотом окликает его Леночка.
– Куда-куда! К покойнице! – Лерка делает страшные глаза.
Леночка испуганно сглатывает:
– Ты что! Зачем?!
– За марками, конечно, балда! У нее же еще много осталось!
Леночка вся дрожит, но бежит за братом. Он уже у дверей Ксении Лазаревны, тихо поворачивает ручку двери, еще секунду – и они оба окажутся в той комнате, где жила мертвая старушка. Леночке не это страшно – после скелета того мальчика, что обнаружил участковый у них в подвале, ее таким не испугаешь. Нет, она до ужаса боится, что ее поймают, – и тогда вся страшная тишина, все тайные подозрения, вся опасливая ненависть, скопившаяся с тех пор, как убили бабушку Ксению, обрушится на нее, Леночку, – за то, что нарушила правила.
– Лера, что ты делаешь? – слышит она голос Томы. Та стоит на пороге своей комнаты и недоверчиво смотрит на уже наполовину исчезнувшего за дверью Лерку.
Леночка успевает – бесшумно, как только она одна и умеет, – проскользнуть под укрытую ковриком скамейку, над которой висит телефон. Скамейка очень узенькая, так что заподозрить под ней такую большую девочку, как Леночка, просто невозможно. А она умеет сжаться в плотный комочек, прижав к тонкому тельцу тощие ножки и ручки, будто жучок или паучок. Эта скамейка – лучшее место для пряток. Леночка выглядывает в зазор между ковриком и полом и слышит, как Тома распекает Лерку. От Томы пахнет толстыми тяжелыми косами, глаженой шерстью школьного платья и кремом «Миндальный», от Томы пахнет – взрослостью, и это почему-то очень злит Леночку. Да, Тома красивая и добрая, но Леночка чувствует раздражение от одного вида ее ног в кокетливых шелковых тапочках. А ее мама, – думает Леночка, – ходит в войлочных. Коричневых. Чтобы не злиться, Леночка переводит взгляд на выцветшие обои рядом. И замирает: на стене, как раз на уровне ее сложенных, как циркуль, колен, она видит запись, сделанную химическим карандашом.
Маша
Маша поймала себя на том, что, открыв рот, слушает тоненький голосок, – такой разительный контраст был между детской манерой речи и женщиной, сидящей напротив с открытыми глазами, но явно видящей перед собой совсем иные картинки. Леночка оказалась послушной девочкой и даже не бегала смотреть на страшный скелет из подвала, хотя мальчишки, в том числе ее брат Лерка, давали показания в милиции и болтали, что на нем были следы зубов – детские страшилки. Но, когда она дошла до надписи, сделанной химическим карандашом, Маша затаила дыхание и сделала знак психологу. Тот согласно кивнул, склонил голову набок и спросил все тем же вкрадчивым голосом:
– Леночка, что там написано?
– Значок какой-то, – сказала Елена Алексеевна. – Не помню, что значит.
Маша переглянулась с Ксюшей.
– Это Ксения Лазаревна написала, – мелко покачала головой Пирогова. – Перед самой смертью. Она же там и упала на пол – видно, хотела позвонить, да не успела.
– Точно не помните? – не выдержала Маша, сделав шаг от стены и натолкнувшись на неодобрительный взгляд психолога.
Пирогова повела шишечкой на носу, будто пыталась понять, кто еще появился в комнате.
– Семь, – начал считать психолог. – Шесть, пять, четыре… Сейчас я положу свою правую руку вам на голову, а левую на затылок. Закройте глаза и сделайте три глубоких вдоха и выдоха. Вы полностью выйдете из транса и забудете все неприятное, что было в сеансе. Привязанности ко мне нет!
Пирогова прикрыла веки, а Трофимов, досчитав: три, два, один – отпустил голову пациентки. Елена Алексеевна вновь распахнула глаза, но теперь они уже не были пустыми – в них возвращалась реальность. Она уставилась на Ксюшу, лицо ее перекосилось от отвращения, будто перед ней вдруг оказалось мерзкое насекомое, а Ксюша от испуга нажала на кнопку, увеличивающую звук. Ретромузыка из магнитофона стала оглушающей:
На реке волна колыхается едва,
Сколько нежных слов ты слышала, Нева.
Сколько раз над этой темною водой
Обнимал меня мой милый, дорогой.
– Ненавижу тебя, ненавижу, ненавижу… – голос Пироговой, поначалу едва слышный за песней, рос, взмывал истерично вверх, добираясь до совсем верхних, визгливых нот. И пока Ксюша, отвернувшись, дрожащими пальцами пыталась совладать с кнопкой магнитофона, Пирогова, уже не делая паузы между словами «ненавижуненавижунена…», забилась в руках дюжего санитара.
– Простите, не понимаю, что на нее нашло, простите, – Трофимов неловко копался в сумке, вынул наконец ампулу и одноразовый шприц. – Еще раз, извините…
Игла проткнула истончившуюся кожу, проколола вялую старческую вену, двинулся поршень шприца, вводя успокоительное. И еще минуту, пока действовало лекарство, все сидели, застыв, будто парализованные происходящим.
– Это я ее убила, – раздался вдруг четкий и ясный голос. – Нечего было мешать моему мальчику.
Маша
– Парадокс, верно? Такую развел конфронтацию – мы и они. Мы – за лечение психики словом, они – за нейролептики. А что получается? Сам же и вколол ей…
– Кто это может быть – ее «мальчик»? – перебила его Маша. Они находились в том же полутемном коридоре психбольницы, только теперь Трофимов сидел рядом, согнувшись и обхватив голову неожиданно крупными для такого тщедушного тела руками. – Брат, которого она только что вспомнила мальчиком? Но зачем, господи, ей было подсыпать яду той старухе?
– Какой старухе? – повернул к ней расстроенное лицо психолог.
Ах да, он же ничего не знает! Маша улыбнулась одними губами, вновь уставилась на покрытую грязно-розовой краской стену напротив. А если этот мальчик – вовсе не брат, а…
– Она уже вышла из гипноза. Так что речь явно не о пятьдесят девятом, – перебил ход ее мыслей Трофимов. – И, честно говоря, единственный мальчик, ради которого она способна на убийство, да и вообще единственный, кто ее навещает, – это племянник.
– Эдуард, – ровно сказала Маша, не отрывая глаз от стены.
– Ну да. Она на нем просто помешана: Эдик то, Эдик это. Эдик красавец, Эдик талантливый. У Эдика нет девушки, да и где та принцесса, под стать столь идеальному мальчику?
Маша перевела взгляд на Трофимова – тот развел руками: что ж тут поделать, синдром навязчивых состояний.
– Елена Алексеевна, похоже, вообразила себя его ангелом-хранителем, – продолжил Трофимов.
«Да, – думала Маша, – конечно, вообразила». А вслух спросила:
– Как часто он ее навещал?
– Да вы знаете, часто. Так и сыновья, бывает, не навещают. Я прохожу мимо общей комнаты, а он сидит рядом, держит за руку, рассказывает что-то. Я поначалу думал – какой молодец! Елена Алексеевна ведь десятилетиями оторвана от реального мира за стенами больницы, и он, получается, поддерживает между ней и этим миром некую связь, как может. А потом…
– А потом, – усмехнулась Маша, – вы поняли, что Эдик не из породы гуманистов.
– Да, – помолчал Трофимов. – Наверное. Скорее это она для него – вроде исповедальни. Можно все ей рассказать, ничего дельного больная на голову тетка, может, и не посоветует, но внимательно и сочувственно выслушает и, за неимением возможности «вынести сор из избы», никому не выдаст его тайн.
Маша кивнула:
– Более того, ради сохранения этих тайн легко пойдет на преступление.
– Что вы имеете в виду? – вскинулся психолог. – Вы же не можете серьезно…
– Когда я могла бы с ней поговорить? – Маша взглянула туда, где короткий тупиковый коридорчик впадал, как ручей в речку, в большой больничный коридор, центральную артерию отделения. Проплывали в проеме двери пациенты – кто в халатах, а кто – вполне цивильно одетый: так, наверное, выглядела и Пирогова, когда…
– Не сейчас, – твердо сказал врач. – Дайте ей время. Она пока все равно под галоперидолом.
– Завтра, – поднялась Маша со стула. – Я приду к вам завтра.
* * *
Ее нашли на следующее утро – на покатых, по-деревенски поросших пожухлой травой берегах Монастырки, речки, впадающей в Обводный канал. Она лежала, прижимая сухую ручку ко впалой груди – мертвая птичка, вечное дитя, убаюканное собственным безумием.
– Сердце, – сказал Маше Трофимов по телефону. – Я, возможно, вколол слишком большую дозу. И не прислушался к вам – был уверен, что из больницы ей никуда не деться.
Маша молчала: цепочка смертей, бравшая начало в коммунальной квартире на Грибоедова, все удлиннялась. Невозможно было не связать ее желание узнать больше о прошлом с неудачными последствиями гипноза в виде передозировки успокоительного. И далее, далее – с гибелью на берегу узкой речушки, протекающей так близко и от психиатрической клиники, и от Александро-Невского монастыря с его знаменитыми некрополями. Они помолчали, и Маша уже хотела попрощаться, когда доктор добавил:
– Но знаете, что мне показалось странным?
Маша замерла: она будто ждала этой фразы.
– Обычно первым признаком передозировки является сонливость, затем – глубокий сон…
Все разом загалдели: мол, неслыханно, да это мог быть кто угодно, старушка, может, с революции какое добро не распродала! Но все голоса перекрывает только что прорезавшийся бас Алеши Лоскудова.
– Это не мог быть кто угодно, – говорит он. – Ключи есть только у своих. Обе двери – парадная и черная – закрыты и не взломаны. Все дома, и все могли зайти к старушке и подсыпать ей яд, ведь это был крысиный яд, Андрей Геннадьевич?
– Стрихнин, если быть точным, – прокашлявшись, отвечает доктор.
– Да, но кому-то это было сделать проще, вэрно? – это дядя Заза – когда он волнуется, еще явственнее слышен акцент.
– Вы кого-то конкретно имеете в виду? – впервые слышен голос тети Иры, Ирочки, как ее называла Ксения Лазаревна, жившей рядом с ней в проходной комнатке.
– Боже упаси, Ирочка, никто вас не обвиняет! – тетя Люда, мама Леши и Кольки, говорит мягко, будто извиняется.
– Говорите за себя! – подает голос – визгливый, взвинченный – тетя Зина, Аллочкина мать. – Да и наследовать там только вам и было!
– Мы никого не обвиняем! – снова вступает Леша Лоскудов, и Лерка с Леночкой переглядываются – странно, что Лешка, еще совсем недавно сам их товарищ, теперь явно перехватил инициативу у взрослого папы. – Нам просто нужно решить, что говорить милиции…
Лерка вдруг спрыгивает с унитаза, на который они взгромоздились, чтобы лучше слышать, и выскальзывает в коридор.
– Ты куда? – шепотом окликает его Леночка.
– Куда-куда! К покойнице! – Лерка делает страшные глаза.
Леночка испуганно сглатывает:
– Ты что! Зачем?!
– За марками, конечно, балда! У нее же еще много осталось!
Леночка вся дрожит, но бежит за братом. Он уже у дверей Ксении Лазаревны, тихо поворачивает ручку двери, еще секунду – и они оба окажутся в той комнате, где жила мертвая старушка. Леночке не это страшно – после скелета того мальчика, что обнаружил участковый у них в подвале, ее таким не испугаешь. Нет, она до ужаса боится, что ее поймают, – и тогда вся страшная тишина, все тайные подозрения, вся опасливая ненависть, скопившаяся с тех пор, как убили бабушку Ксению, обрушится на нее, Леночку, – за то, что нарушила правила.
– Лера, что ты делаешь? – слышит она голос Томы. Та стоит на пороге своей комнаты и недоверчиво смотрит на уже наполовину исчезнувшего за дверью Лерку.
Леночка успевает – бесшумно, как только она одна и умеет, – проскользнуть под укрытую ковриком скамейку, над которой висит телефон. Скамейка очень узенькая, так что заподозрить под ней такую большую девочку, как Леночка, просто невозможно. А она умеет сжаться в плотный комочек, прижав к тонкому тельцу тощие ножки и ручки, будто жучок или паучок. Эта скамейка – лучшее место для пряток. Леночка выглядывает в зазор между ковриком и полом и слышит, как Тома распекает Лерку. От Томы пахнет толстыми тяжелыми косами, глаженой шерстью школьного платья и кремом «Миндальный», от Томы пахнет – взрослостью, и это почему-то очень злит Леночку. Да, Тома красивая и добрая, но Леночка чувствует раздражение от одного вида ее ног в кокетливых шелковых тапочках. А ее мама, – думает Леночка, – ходит в войлочных. Коричневых. Чтобы не злиться, Леночка переводит взгляд на выцветшие обои рядом. И замирает: на стене, как раз на уровне ее сложенных, как циркуль, колен, она видит запись, сделанную химическим карандашом.
Маша
Маша поймала себя на том, что, открыв рот, слушает тоненький голосок, – такой разительный контраст был между детской манерой речи и женщиной, сидящей напротив с открытыми глазами, но явно видящей перед собой совсем иные картинки. Леночка оказалась послушной девочкой и даже не бегала смотреть на страшный скелет из подвала, хотя мальчишки, в том числе ее брат Лерка, давали показания в милиции и болтали, что на нем были следы зубов – детские страшилки. Но, когда она дошла до надписи, сделанной химическим карандашом, Маша затаила дыхание и сделала знак психологу. Тот согласно кивнул, склонил голову набок и спросил все тем же вкрадчивым голосом:
– Леночка, что там написано?
– Значок какой-то, – сказала Елена Алексеевна. – Не помню, что значит.
Маша переглянулась с Ксюшей.
– Это Ксения Лазаревна написала, – мелко покачала головой Пирогова. – Перед самой смертью. Она же там и упала на пол – видно, хотела позвонить, да не успела.
– Точно не помните? – не выдержала Маша, сделав шаг от стены и натолкнувшись на неодобрительный взгляд психолога.
Пирогова повела шишечкой на носу, будто пыталась понять, кто еще появился в комнате.
– Семь, – начал считать психолог. – Шесть, пять, четыре… Сейчас я положу свою правую руку вам на голову, а левую на затылок. Закройте глаза и сделайте три глубоких вдоха и выдоха. Вы полностью выйдете из транса и забудете все неприятное, что было в сеансе. Привязанности ко мне нет!
Пирогова прикрыла веки, а Трофимов, досчитав: три, два, один – отпустил голову пациентки. Елена Алексеевна вновь распахнула глаза, но теперь они уже не были пустыми – в них возвращалась реальность. Она уставилась на Ксюшу, лицо ее перекосилось от отвращения, будто перед ней вдруг оказалось мерзкое насекомое, а Ксюша от испуга нажала на кнопку, увеличивающую звук. Ретромузыка из магнитофона стала оглушающей:
На реке волна колыхается едва,
Сколько нежных слов ты слышала, Нева.
Сколько раз над этой темною водой
Обнимал меня мой милый, дорогой.
– Ненавижу тебя, ненавижу, ненавижу… – голос Пироговой, поначалу едва слышный за песней, рос, взмывал истерично вверх, добираясь до совсем верхних, визгливых нот. И пока Ксюша, отвернувшись, дрожащими пальцами пыталась совладать с кнопкой магнитофона, Пирогова, уже не делая паузы между словами «ненавижуненавижунена…», забилась в руках дюжего санитара.
– Простите, не понимаю, что на нее нашло, простите, – Трофимов неловко копался в сумке, вынул наконец ампулу и одноразовый шприц. – Еще раз, извините…
Игла проткнула истончившуюся кожу, проколола вялую старческую вену, двинулся поршень шприца, вводя успокоительное. И еще минуту, пока действовало лекарство, все сидели, застыв, будто парализованные происходящим.
– Это я ее убила, – раздался вдруг четкий и ясный голос. – Нечего было мешать моему мальчику.
Маша
– Парадокс, верно? Такую развел конфронтацию – мы и они. Мы – за лечение психики словом, они – за нейролептики. А что получается? Сам же и вколол ей…
– Кто это может быть – ее «мальчик»? – перебила его Маша. Они находились в том же полутемном коридоре психбольницы, только теперь Трофимов сидел рядом, согнувшись и обхватив голову неожиданно крупными для такого тщедушного тела руками. – Брат, которого она только что вспомнила мальчиком? Но зачем, господи, ей было подсыпать яду той старухе?
– Какой старухе? – повернул к ней расстроенное лицо психолог.
Ах да, он же ничего не знает! Маша улыбнулась одними губами, вновь уставилась на покрытую грязно-розовой краской стену напротив. А если этот мальчик – вовсе не брат, а…
– Она уже вышла из гипноза. Так что речь явно не о пятьдесят девятом, – перебил ход ее мыслей Трофимов. – И, честно говоря, единственный мальчик, ради которого она способна на убийство, да и вообще единственный, кто ее навещает, – это племянник.
– Эдуард, – ровно сказала Маша, не отрывая глаз от стены.
– Ну да. Она на нем просто помешана: Эдик то, Эдик это. Эдик красавец, Эдик талантливый. У Эдика нет девушки, да и где та принцесса, под стать столь идеальному мальчику?
Маша перевела взгляд на Трофимова – тот развел руками: что ж тут поделать, синдром навязчивых состояний.
– Елена Алексеевна, похоже, вообразила себя его ангелом-хранителем, – продолжил Трофимов.
«Да, – думала Маша, – конечно, вообразила». А вслух спросила:
– Как часто он ее навещал?
– Да вы знаете, часто. Так и сыновья, бывает, не навещают. Я прохожу мимо общей комнаты, а он сидит рядом, держит за руку, рассказывает что-то. Я поначалу думал – какой молодец! Елена Алексеевна ведь десятилетиями оторвана от реального мира за стенами больницы, и он, получается, поддерживает между ней и этим миром некую связь, как может. А потом…
– А потом, – усмехнулась Маша, – вы поняли, что Эдик не из породы гуманистов.
– Да, – помолчал Трофимов. – Наверное. Скорее это она для него – вроде исповедальни. Можно все ей рассказать, ничего дельного больная на голову тетка, может, и не посоветует, но внимательно и сочувственно выслушает и, за неимением возможности «вынести сор из избы», никому не выдаст его тайн.
Маша кивнула:
– Более того, ради сохранения этих тайн легко пойдет на преступление.
– Что вы имеете в виду? – вскинулся психолог. – Вы же не можете серьезно…
– Когда я могла бы с ней поговорить? – Маша взглянула туда, где короткий тупиковый коридорчик впадал, как ручей в речку, в большой больничный коридор, центральную артерию отделения. Проплывали в проеме двери пациенты – кто в халатах, а кто – вполне цивильно одетый: так, наверное, выглядела и Пирогова, когда…
– Не сейчас, – твердо сказал врач. – Дайте ей время. Она пока все равно под галоперидолом.
– Завтра, – поднялась Маша со стула. – Я приду к вам завтра.
* * *
Ее нашли на следующее утро – на покатых, по-деревенски поросших пожухлой травой берегах Монастырки, речки, впадающей в Обводный канал. Она лежала, прижимая сухую ручку ко впалой груди – мертвая птичка, вечное дитя, убаюканное собственным безумием.
– Сердце, – сказал Маше Трофимов по телефону. – Я, возможно, вколол слишком большую дозу. И не прислушался к вам – был уверен, что из больницы ей никуда не деться.
Маша молчала: цепочка смертей, бравшая начало в коммунальной квартире на Грибоедова, все удлиннялась. Невозможно было не связать ее желание узнать больше о прошлом с неудачными последствиями гипноза в виде передозировки успокоительного. И далее, далее – с гибелью на берегу узкой речушки, протекающей так близко и от психиатрической клиники, и от Александро-Невского монастыря с его знаменитыми некрополями. Они помолчали, и Маша уже хотела попрощаться, когда доктор добавил:
– Но знаете, что мне показалось странным?
Маша замерла: она будто ждала этой фразы.
– Обычно первым признаком передозировки является сонливость, затем – глубокий сон…