Тени старой квартиры
Часть 17 из 50 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Маш, а у вас, полицейских, как с личной жизнью?
Маша нахмурилась, и Ксюша приготовилась было извиниться за бестактный вопрос, в конце концов, не так близко они знакомы…
– У меня с личной жизнью полный разрыв шаблона, – Маша пожала плечами. – Вот если бы тебе сделал предложение любимый молодой человек, согласилась бы?
– Трудно сказать, – ответила Ксюша, – мне его еще никогда не делали.
Они помолчали. И Ксюша добавила:
– Но думаю, да.
Маша кивнула – лицо у нее стало совсем потерянным.
– Что и следовало доказать, – она попыталась улыбнуться.
И спрыгнула с подоконника, на котором сидела во время их попытки проникновенной беседы. «Мы, похоже, два жесточайших интроверта, – подумала Ксюша. – Тут делай не делай предложение, а результат все тот же». Но ей почему-то стало легче.
Закрыв за Машей дверь, она повертела в руках первый в стопке, невыразительный, наскоро склеенный из газеты конверт. «В СССР учатся более 50 миллионов человек, неудивительно, что рассвет национального искусства…» – прочитала она начало первой фразы. Поверх «национального искусства» кто-то простым карандашом написал: Э. П. Элвис Пресли? Ксюша вынула из конверта идущий по краям легкой волной рентгеновский снимок с неровной, прожженной чьей-то давно погасшей сигаретой дыркой посерединке.
– Кустари, – усмехнулась Ксюша.
Слава богу, что на снимке не фигурировали переломанные пальцы рук, а бодро ухмылялась чья-то челюсть. Ксюша осторожно поставила иголку на самопальную пластинку. Челюсть медленно закружилась. Вшшш… – зашумела пластинка, будто далекие радиопозывные из прошлого. И вдруг взорвалась – гитарными аккордами, ударными и саксом.
Let’s rock; everybody, let’s rock.
Everybody in the whole cell block
Was dancin’ to the Jailhouse Rock.
Запел Элвис, заплясала, будто покачивая на каждом повороте бедром, изогнутая пластинка, захохотала челюсть неизвестного ленинградца – возможно, даже скорей всего, бывшего серьезным гражданином, преданным линии партии и слушавшим исключительно Клавдию Шульженко. А потом Ксюша поставила Билла Хейли – «Рок круглые сутки». И ребячливо-сладкоголосых Эверли Бразерс – «Проснись, Сюзи!» И нежнейшую, как подтаявший мед, Эллу Фицджеральд с ее «Караваном». Ксюша лежала, глядя в потолок. Поначалу, чтобы чем-то занять голову, она пыталась читать отрывки статей с самопальных конвертов. Но вскоре глаз, спотыкающийся на передовице «Правды» («ДОРОГИЕ ПОДРУГИ! Ознакомившись с итогами социалистического соревнования по надою молока, я и другие доярки узнали, что ваш колхоз занимает самое последнее место в районе») и ухо, внимающее Элвису, оказались в таком рассинхроне, что Ксения отложила чтиво и полностью ушла в джунгли джаза и рок-н-ролла: любви, ритма и драйва без конца. «Удивительные все же человеки – Алексей Лоскудов и сотоварищи! – думала она, откинувшись на подушку и прикрыв веки. – Как они могли совмещать свою советскую действительность с такими вот Элвисом и Эллой?»
Внезапно музыка остановилась. Вшшшш… вшшшш… – зашуршала вновь пластинка, и Ксюша уж было подумала, что пора менять ее на следующую, как вдруг услышала голос. И то был явно не Элвис.
«Думаю, пошлость эта у меня в отца, – говорил неизвестный, спокойно, размеренно, будто размышлял вслух. Ксения осторожно спустила больную ногу с кровати, будто боялась спугнуть незнакомца. Как он тут оказался? Как прорвался к ней из прошлого? – Иногда заиграюсь вечером с Колькой в морской бой, и кажется, мне, как и ему, не больше десяти. А потом вдруг застыну летом в троллейбусе, глядя на поднятую руку какой-нибудь тетки, которой она держится за поручень, свободный рукав платья оголил локоть, пятно расползается под мышкой, пахнет от нее – влажно, сладко и жарко. И чувствую, как кровь начинает шуметь в висках. Так же было поначалу и с ней. Боялся входить на кухню, когда она там, столкнуться у дверей прихожей или еще хуже – а ведь случалось – застрять на пару в дверях ванной комнаты. И этот взгляд – снизу вверх – с поволокой, и губы изгибаются – мол, вижу тебя насквозь, знаю-знаю, чего тебе надобно. «Прости, мне тут нужно лифчик простирнуть». И ведь слово-то какое: лифчик! От одного этого слова покраснеть можно. В общем, что со мной было раньше, понятно. Но теперь… Теперь думаю, что не только это мне оказалось нужно. И не всегда нужна она вся – так ведь и сердце может разорваться от избытка эмоций. А иногда для счастья достаточно ее руки, на секунду задержавшейся в моей, перед тем как она толкнет дверь своей комнаты, или ее профиля в окне, который я караулю, стоя напротив нашего дома на другой стороне канала. Словом, похоже, я влюбился, как последний дурак».
Маша
«Какой же неприятный тип!» – думала Маша, следуя за мужчиной в бархатной коричневой безрукавке, надетой поверх полосатой рубашки. Седеющий ежик на голове хозяина дома чуть сдвинут, чтобы сформировать хохолок по центру, квадратные очки плотно обхватывают переносицу мясистого курносого носа, похожего на поставленный на пятку башмак. Рот большой, лягушачий, а губы, тонкие и бесцветные, почти незаметны. Он казался неприятным, будучи серьезным, когда же улыбался – становился просто отвратительным. Перовский был историком Мариинского театра, который по старой памяти звал Кировским, коллекционером оперного костюма, и длинный коридор квартиры в центре (не иначе, как еще одна расселенная коммуналка) был весь увешан платьями и сюртуками. Они шли вперед, и Машина макушка – а была она как раз на голову выше коллекционера – постоянно задевала расшитые кружевные подолы. Невыносимо пахло нафталином, смесью сладких духов, долженствующих, очевидно, заглушить запах артистического пота, старой пылью.
– Иногда из любезности провожу бесплатные выставки в фойе театра, – ни на секунду не останавливаясь, вещал коллекционер. – Тематические, так сказать. К дню рождения Петра Ильича выставили несколько витрин к «Онегину», «Лебединому», прекрасная сохранность, а качество… – он восторженно прищелкнул языком.
Маша вышла на коллекционера окольными путями – в архиве его фамилия упоминалась в связи со скандальными воспоминаниями о Кировском театре эпохи 50-х и 60-х. Выяснилось, что автор воспоминаний поначалу сам танцевал, а потом ушел в костюмеры.
– Так что любовь к костюмам у меня наследственная, да, – плюхнулся в белое кожаное кресло Перовский-сын, не предложив присесть гостье. Маша опустилась в кресло напротив, вежливо улыбнулась. – Жаль, что мемуары отца так и не были изданы. Хотя уверен, многим это было бы весьма, весьма интересно, – он щелкнул пальцами.
– Почему же вашему отцу отказали в публикации книги?
– О, он пытался издаться в восьмидесятых. Тогда еще многие из фигурантов были живы, сами понимаете. И даже продолжали работать в театре. Кому нужна правда, да еще такая нелицеприятная?
Маша почувствовала, как у нее сводит скулы от неестественной улыбки.
– Мне бы очень хотелось ознакомиться с рукописью. Где ее можно найти?
– Только в одном месте, – рот хозяина дома растянулся в ухмылке. Маша с трудом сдержала омерзение. – В соседней комнате, в моем кабинете. Я оцифровал печатные листы и держу их тут, в своем компьютере, не подключенном к Интернету. Сами понимаете… – он многозначительно подвигал тонкими, будто нарисованными, бровями.
– Боитесь хакеров?
Перовский многозначительно кивнул:
– Этой рукописи – цены нет. И рано или поздно – уж поверьте! – она найдет своего благодарного читателя.
– Обещаю сохранить все в тайне, – почти искренне улыбнулась Маша: то, что рукопись здесь, совсем рядом, и не нужно вновь отправляться под ледяным дождем на ее поиски, не могло не порадовать.
– Никаких копий. Никаких выписок! – строго постучал ногтем указательного пальца по лакированной ореховой столешнице Перовский. – Вы меня понимаете?
– Конечно.
Перовский удовлетворенно кивнул и, выудив из-под полосатой рубашки золоченый ключик (Маша с трудом сдержала усмешку), открыл им один из ящиков стола, вынул ноутбук, с серьезнейшим видом поколдовал над ним пару минут и повернул экраном к Маше.
«Закулисье, история одного танцора», – прочла она заглавие и подняла вопросительный взгляд на Перовского.
– Я пока здесь почитаю, если вы не против, – сказал тот и пересел на кожаный диван рядом.
«Очевидно, боится, что я все-таки что-нибудь втихаря законспектирую», – усмехнулась про себя Маша, но согласно кивнула и начала читать. После первых двух глав стало ясно, почему издательство влет отказалось от публикации: чтение оказалось крайне утомительным; многоколенчатые фразы – невыносимо длинные и сложные для восприятия. Отец неприятного мужчины был, похоже, типичным графоманом, преисполненным чувства собственной исключительности. Впрочем, черно-белая фотография, запечатлевшая автора лет в двадцать, по выходе из Вагановского училища, являла собой вполне славного на вид (особенно на фоне его собственного сына – не могла не отметить Маша) светловолосого юношу. Правильные черты лица, мужественный подбородок. Задержавшись на фотографии чуть дольше, чем следовало, – а все для того, чтобы дать себе перерыв и не прорываться дальше сквозь косноязычие танцовщика, – Маша стала вновь вчитываться в текст, пестревший то именами, то кличками, то просто многозначительными инициалами. Ни те, ни другие Маше ни о чем не говорили, и она уже было начала терять надежду, когда вдруг среди сплетен, датируемых как раз-таки концом 50-х, увидела прозвище – Певун. И вот в каком контексте. Кировский, как, впрочем, Большой театр, Советский цирк и ансамбль Моисеева, начали активно выпускать на гастроли на Запад – нефтью тогда еще не торговали, а вывоз артистов был для казны делом крайне прибыльным. Балетных вывозили не только в Европу, но и в Америку, и в Японию, и даже в Австралию.
С Певуном Перовский впервые пересекся по вполне банальному поводу: «балетный» продал «оперному» настоящие французские духи. Брал для своей жены, а ей не понравились. Супруге же Певуна парфюм подошел – она оказалась не столь избалованной заграничными сувенирами (увы, наша опера всегда была меньше востребована за границей, чем классический балет).
Второе роковое обстоятельство, сведшее двух мужчин вместе, оказалось и вовсе неожиданным. За несколько месяцев до интересующих Машу событий из Ленинградского хореографического училища был выпущен один татарский юноша. И сразу стал премьером. Автор мемуаров брызгал ядовитой слюной – рядом с таким, как Нуриев, он оказался слишком откровенно бездарен. К моменту появления гениального танцовщика мужские партии в советском балете были большей частью орнаментальными – осуществляя поддержки, партнеры «обслуживали» танец балерины. Таким типичным для своей эпохи балеруном был и Перовский: тяжеловатый для прыжков, но достаточно крепкий, чтобы удержать в руках Одетту, Баядерку или Жизель. До побега Нуриева на Запад остался всего-навсего год, но Перовский этого знать не мог, и обида бедняги на судьбу росла. Рукопись сохранила трагикомические подробности второй встречи Певуна и танцовщика: перебрав коньяка в буфете театра на третьем этаже, Перовский принял спонтанное решение покончить с жизнью – быть таким, как этот уфимский выскочка, он не мог, а быть Перовским стало невыносимо. Под влиянием коньячных паров он поднялся по служебной лестнице на выходящую прямо на Театральную площадь крышу. Высота показалась несчастному недостаточной для финального расчета с жизнью. Больше всего он боялся переломать конечности и остаться в живых: сломанные ноги – какая ирония для балетного! И взялся уж было рукой за железную пожарную лестницу, чтобы забраться еще выше, на плоский театральный купол, как его руку накрыла другая. Это оказался Певун – время от времени он прятался здесь с целью выкурить в одиночестве криминальную, строго запрещенную для оперного голоса сигарету.
Так грех неудовлетворенного тщеславия и вредная привычка привели к неожиданной встрече под жемчужно-серыми питерскими небесами. Завязалась странная дружба. Южный темперамент и врожденная мягкость характера Певуна, казалось, плохо сочетались с по-мужицки хитроватой, эмоциональной сухостью Перовского. Но в мемуарах читалось: «Мы были очень близки и много времени проводили вместе». Чем больше Перовский описывал Певуна (любовь к грузинской кухне, живет неподалеку от театра, обожает единственную дочь), тем меньше сомнений оставалось у Маши: под нехитрым прозвищем скрывался именно Бенидзе. И она все пыталась выловить в муторном, накручивавшем, как веретено, бессмысленные детали тексте хоть какую-нибудь мелочь, которую можно было бы использовать в расследовании. Тщетно. Маша обиженно кусала губы – вот уже, казалось бы, гнездовье сплетен про всех и вся и близкий друг… И что? И ничего. «Дочитаю до следующей главы и брошу», – с досадой пообещала себе Маша. Но, добравшись до конца, замерла. «Так получилось, – писал мемуарист, – что дружба с Певуном разбила мой брак». На фоне описания идеального товарищества фраза казалась особенно неожиданной. Маша откинулась на спинку стула, задумалась. Заза Отарович, судя по общим отзывам и сохранившимся фото, был необыкновенным красавцем. Плюс обаяние, плюс тенор – романтический голос по определению… Она повернулась к мужчине рядом.
– Ваша мама… – начала она неловко. – Зазе Отаровичу было, наверное, сложно отказать. Ничего удивительного, что она…
Мгновенно вскочив с кресла, Перовский-младший в два шага преодолел расстояние до стола, захлопнул с щелчком ноутбук. Холодно блеснули стекла модных очков.
– А при чем здесь моя мама, барышня? – усмехнулся он.
Ксения
Когда он позвонил в дверь, она была уже в полной боевой готовности – чуть кривовато накрашена (сломанная рука не добавляла умения, да и когда она умела хорошо краситься?) и полна решимости выставить его за дверь. Но сначала – сначала! – ей необходимо узнать, что это он вынюхивал? Зачем напросился к ней в дизайнеры? Ведь не ради же денег, это понятно! Но и версия романтического толка казалась Ксении все менее правдоподобной – да как бы он мог прельститься ею, и где – не на сцене филармонии в концертном наряде, а в больничном коридоре, в очках с толстыми линзами и замызганном халате! Права была мама, что это она о себе возомнила, если даже Петя обозвал ее уродиной и сбежал – из этой самой распрекрасной квартиры с видом на воду. А ведь Эдик – явно птица совсем другого полета! Ксения от обиды шмыгнула носом – впервые в ее небогатой мужчинами жизни ей попался такой: веселый, элегантный, внимательный. Все у него имелось, чего не было у маменькиного сынка в вечных застиранных рубашечках – Пети. И не то чтобы она успела влюбиться, но сама мысль, что он может быть влюблен в нее, наполняла душу головокружительным томлением. И вот пожалуйста! Привет тебе, правда жизни. Тебя, кстати, никто не звал.
Она выдохнула и распахнула дверь. Ледяное выражение лица сразу пропало всуе – нагруженный пакетами и бутылками, Эдик тщетно пытался удержать под мышкой коробку со стаканами, в кулаке – горлышко бутылки, а другая рука, с растопыренными, как крабьи клешни, пальцами держала еще с десяток полиэтиленовых пакетов.
– Помогай, – не слишком разборчиво произнес он, потому как придерживал подбородком целлофановую обертку – очередной букет роз.
Поэтому сразу на гневную тираду Ксения не решилась, а вместо этого неловко перехватила букет левой рукой.
– Колется. Я вроде как забыл, что у меня не пять рук, – потер подбородок Эдик, целуя ее с родственной непосредственностью в щеку – Эдикова щека после улицы была приятно прохладной и по-мальчишески гладкой. – Думал, шипы прорвутся и изранят до крови. Буду ходить героем. А так получился из меня только соцработник на дому.
Ксения молчала. Эдик скинул ботинки и прошел с пакетами на кухню, начал разбирать содержимое.
– Сейчас еще спущусь в машину – я приобрел тебе на первое время микроволновку и пароварку. К ним прилагаются целые кулинарные тома: можно что угодно готовить, – подмигнул он, выглянув к ней в коридор. – А сами агрегаты, в зависимости от ремонта, передвигать в любую комнату. Каково?
Ксения, доковыляв до кухни, молча прислонилась к дверному косяку. Он наконец поднял на нее глаза.
– С тобой все в порядке?
– Нет, – помотала головой она. – Со мной все не в порядке.
Эдик вскочил, обеспокоенно заглянул ей в глаза:
– Что случилось?
– Я звонила в больницу. Искала твою маму.
Эдик нахмурился:
– Зачем?
– Она еще там лежит?
– Да нет, выписалась. А что, собственно, происходит? – он сунул руки в карманы.
Ксения кивнула: она на его месте тоже сунула бы – чтобы скрыть дрожь. Впрочем, ее голос все равно дрожал сильнее.
– Происходит вот что: пару недель назад на меня напали и, возможно, превратили в профессионального инвалида. Я не знаю, кто это сделал и почему. А неделю назад появился ты. И оказался дизайнером.
– Ну да, – растерянно нахмурился Эдик.
– Ты сказал, что в больнице лежит твоя мать. Но никто с фамилией Соколовская там не лежал.