Тени старой квартиры
Часть 14 из 50 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Подожди, – медленно сказала Маша. – Я запуталась. Получается, что человека, женившегося на Коняевой до войны, и человека, живущего с ней в коммуналке на Грибоедова, объединяет только имя, и то, кхм, весьма распространенное – Андрей?
– Нет. Не только, – Игорь вновь полез в папку за фотокопиями документов. – Еще и лицо на фотографии. Глядите.
Ксюша и Маша уставились на две черно-белые карточки: на первой – молодой мужчина с усами, на второй – обмякшее с возрастом, чисто выбритое лицо, уже знакомое им по любительским снимкам с коммунальных сабантуев. Несомненно, один и тот же, просто постаревший, человек.
– Он? – спросил Игорь.
Маша кивнула. А Игорь усмехнулся и вытащил из рукава явно козырную карту:
– А вот и не он! Потому что Андрея Генриховича убили. И очень быстро. В первые месяцы погибло 345 тысяч. Гитлер, начиная кампанию против СССР, говорил: «Через три недели мы будем в Петербурге». А командование Ленинградского военного округа вообще не предполагало в случае войны появления этого направления. Каково? Одним словом, полная растерянность и неразбериха. И тут, выполняя указания Ставки, Военный совет фронта создает Лужскую оперативную группу из стрелковых дивизий и трех дивизий народного ополчения. Кауфман оказывается в одной из трех дивизий народного ополчения. И дальше его имя фигурирует в списках погибших в боях за Лугу.
– Я ничего не понимаю, – Ксюша беспомощно переглянулась с Машей.
– А в списках врачей, эвакуированных из Ленинграда, его, напротив, не оказалось, – Игорь, приподняв очки, почесал переносицу. – Но списки эвакуационных комиссий неполные. Эвакуировали всего около полутора миллионов человек, часто в спешке, по одной эвакуационной карточке выезжала вся семья, соседи и знакомые. Некоторых до сих пор ищут родственники. Почему я это стал проверять? Да потому, что компьютер по запросу на Коняева выдал мне некий листок – приписку из Саранской городской больницы. Уже на новую фамилию и отчество. По приписке Андрей Генрихович работал в Саранском госпитале с 42-го по 44-й год. Я на всякий случай связался с тамошним городским архивом – к 70-летию Победы мы наконец сподобились сделать общую электронную базу данных, но не все еще успели…
– Игорь, не тяни! – Ксения сидела, ерзая от любопытства.
– Нет, девушки, вы, похоже, даже не понимаете! Мы действительно сейчас можем проверить то, что раньше, в общей бумажной путанице, и проверке-то нормальной не подлежало! Кто бы стал выяснять по архивам разных регионов про этого Генриховича, если, конечно, не задался целью его посадить… А теперь выводи все данные и смотри себе спокойно, что некий человек по фамилии Кауфман и отчеству Генрихович ушел в ополчение в 41-м, погиб в том же году в сентябре, а в 44-м уже восстал из пепла как Коняев и Геннадьевич, вернувшийся из эвакуации врач. И стал жить-поживать и добра наживать со своей женой, учительницей русского языка и литературы.
– Значит, никаких сведений о нем в Саранске? – уточнила Маша.
Игорь покачал головой:
– Никаких, и это за три года.
– То есть справка – липовая?
Игорь кивнул.
– Думаешь, попал на оккупированные территории?
– Или дезертировал. Теперь уж не узнаешь. Зато я почти уверен, что в курсе, где он провел эти неполных три года.
– Господи, как? – Ксюшины округлившиеся от удивления глаза делали ее еще больше похожей на птицу.
– Лет через пять после интересующих нас событий, в 60-х, бездетный Коняев усыновил молодого человека. Некоего Михаила 1942 года рождения, уроженца деревни Каменка. Подозреваю, что мать последнего, Стребкова Агриппина Ивановна, 1921 года рождения, и помогала Генриховичу укрываться в войну. А иначе с чего бы ему усыновлять взрослого лба?
Маша слушала, задумчиво глядя в окно.
– Вы хоть догадываетесь, что я вам тут откопал? – Игорь отложил папку в сторону.
Ксюша молчала, а Маша кивнула:
– Да. Похоже, мы впервые нащупали тайну, ради которой можно убить.
Колька. 1959 г.
– Отвори!
Нечего копаться,
Ну-ка, быстро, мелкота,
Разбегайся кто куда!
Я пришел купаться!
Баня, Галина Лебедева, 1960 г.
Сегодня – банный день. В баню у нас в квартире ходят все, кроме Аллочки, она совсем маленькая, ее моют в ванне. Мы с братом берем таз, свой веник и смену чистого, готовим 34 копейки на двоих и отправляемся стоять в очереди. Мы – самые молодые в квартире – занимаем сразу на всех. Когда подходит следующий и спрашивает: «Кто последний?» – рапортуем: «Мы двое и с нами еще девять человек. Пятеро в женское, четверо в мужское». Рядом стоит Витька – он тоже занял на всю свою коммуналку. Очередь часа на два еще, ближе к заветной двери успеем добежать до дому, крикнуть своим со двора: пора! А пока – Лешка читает стоя книгу на своем английском, а мы с Витькой болтаем о том о сем. Я хвастаюсь, что меня подстригли на Рубинштейна – в парикмахерской. Обычно снимали все «под нуль», а в этот раз брат водил – усмехнулся, говорит: давайте с челочкой. Других-то стрижек все равно нет.
– Машинкой стригли? – завистливо вздыхает Витька – его-то мать сама бреет папкиной опасной бритвой. Иногда до крови доходит. Случайно – Витька сильно брыкается. У него с этой бритвой плохие отношения. Папка его точит бритву о ремень. А потом тем ремнем лупит – за любую провинность.
– Да. Затылку холодно было. А так – приятно, – говорю я и снимаю ушанку, чтобы продемонстрировать прическу.
– Лысый, сходи пописай! – беззлобно дразнится Витька, но я не обижаюсь: какой же я в этот раз лысый-то? А чубчик? – Ну что, в лямочку?
Я вопросительно смотрю на брата – он кивает. Мы отходим на пару шагов от переминающихся в очереди граждан. Лямочка – игра не зимняя, но Витька без своей лямочки – обернутой в носовой платок плоской свинцовой битки – из дома не выходит. Суть в том, чтобы подбросить лямочку и поддавать ногой, не давая упасть – кто сколько сможет. Я однажды добрался до двадцати. А Витька – вообще ас. Я смотрю, как лямочка взлетает в воздух, считаю – один, два, три. Витька это делает так легко – загляденье! Да еще и болтает при этом.
– Я тут (четыре, пять) чужую тетку какую-то видал в вашей комнате в среду (шесть, семь).
– Какую тетку? – Не особенно вникая, слежу я за взлетающей лямочкой и одновременно вытираю колючей варежкой текущую из носа каплю. – Мама в среду дежурит на своей электростанции.
– Так это и не она была. Сидела перед зеркалом (двенадцать, тринадцать), такая – с губами.
Я хмурюсь:
– Уверен, что это наша комната?
– Так с чердака другой и не видно. – Пам! Лямочка падает в снег, и Витька, расстроенно мотнув головой, поднимает ее, отряхивает и передает мне. – Красивая. Глаза – во! И рот в помаде.
Я верчу в руках лямку:
– Брешешь. Кто к нам в комнату может зайти, чтобы никто не заметил? Ксения Лазаревна-то всегда дома.
– Вот те крест! Честное пионерское!
Я замечаю, что Леша оторвался от книги, улыбается краем рта, потом оглядывает оставшуюся впереди очередь – пора вызывать остальных. Мы несемся к трамвайной остановке: Витька, не будь дураком, привязывает к валенкам «снегурочки», подмигивает мне и цепляется крюком к остановившемуся на светофоре грузовику. Тут и трамвай подходит. Я заскакиваю на колбасу. Обидно – ясно ведь, что Витька прикатит раньше меня. Подъехав к дому, первым делом гляжу на чердак напротив – Витька прав, оттуда наша комната видна как на ладони – сам смотрел. Бегу по лестнице и звоню много раз – это значит, побудка, выходите все.
– Баня! Очередь! – задыхаясь, говорю я выбежавшему в одних штанах Пирогову и тете Лали, которая сталкивается с ним в коридоре – бигуди на голове.
Дядя Леша хватает ее за талию:
– Успокойтесь, Лали Звиадовна, это у нас так принято: бери шайку, бери веник, собирайся на омовенье! – фальшиво поет он на мотив пионерской речевки: «Бери ложку, бери хлеб, собирайся на обед!»
Тетя Лали наконец высвобождается, поправляет на груди халат:
– Простите, я и правда испугалась – думала, военная тревога.
– Быстрее! – напоминаю я им, потому что они, похоже, собрались играть в гляделки. И оба скрываются в своих комнатах, а из кухни выходит Леночка и улыбается мне своей странной улыбкой: вроде лыбится, а все равно – неприятно.
– Слушай, – вдруг вспоминаю я. – Ты не видела, в среду к нам в комнату не заходила чужая женщина?
Она на секунду задумывается, дергает острым носиком, будто вдыхает воздух, вспоминая. И наконец кивает.
– Не заходила, – говорит она. – Выходила. Я ее видела. Быстро надела платок и вышла.
– Она надела мамин платок? – переспрашиваю я, а Леночка кивает и смотрит на меня, не моргая. – Не могла она только выходить, – возражаю я. – Не привидение же она!
Леночка опять делает вид, что что-то припоминает, а потом кивает:
– Нет, эта – не привидение.
– Привидений не бывает, – снисходительно объясняю ей я.
– Бывает, – заявляет она, прикрывая прозрачные веки. – Я сама видела.
– Ага, конечно! Прямо в нашей квартире. – Что с ней, мелюзгой, разговаривать-то! Нарассказывают себе в садике страшилок про черную-черную руку и про дистрофика, вот и…
– У нас в квартире живет еще одна девочка, – кивает Леночка, глядя на меня очень серьезно. Так серьезно, что мне становится не по себе.
– Да? И как она выглядит? – спрашиваю я, криво усмехаясь.
– У нее две черные косички и красные ботиночки, – спокойно отвечает Леночка.
И тут мы слышим какой-то звук, вроде «Кхр…», и хором оборачиваемся. И видим, как, с ужасом глядя на Леночку и прижав руку к сердцу, на стул в коридоре валится старушка Ксения Лазаревна.
Маша
– Нет. Не только, – Игорь вновь полез в папку за фотокопиями документов. – Еще и лицо на фотографии. Глядите.
Ксюша и Маша уставились на две черно-белые карточки: на первой – молодой мужчина с усами, на второй – обмякшее с возрастом, чисто выбритое лицо, уже знакомое им по любительским снимкам с коммунальных сабантуев. Несомненно, один и тот же, просто постаревший, человек.
– Он? – спросил Игорь.
Маша кивнула. А Игорь усмехнулся и вытащил из рукава явно козырную карту:
– А вот и не он! Потому что Андрея Генриховича убили. И очень быстро. В первые месяцы погибло 345 тысяч. Гитлер, начиная кампанию против СССР, говорил: «Через три недели мы будем в Петербурге». А командование Ленинградского военного округа вообще не предполагало в случае войны появления этого направления. Каково? Одним словом, полная растерянность и неразбериха. И тут, выполняя указания Ставки, Военный совет фронта создает Лужскую оперативную группу из стрелковых дивизий и трех дивизий народного ополчения. Кауфман оказывается в одной из трех дивизий народного ополчения. И дальше его имя фигурирует в списках погибших в боях за Лугу.
– Я ничего не понимаю, – Ксюша беспомощно переглянулась с Машей.
– А в списках врачей, эвакуированных из Ленинграда, его, напротив, не оказалось, – Игорь, приподняв очки, почесал переносицу. – Но списки эвакуационных комиссий неполные. Эвакуировали всего около полутора миллионов человек, часто в спешке, по одной эвакуационной карточке выезжала вся семья, соседи и знакомые. Некоторых до сих пор ищут родственники. Почему я это стал проверять? Да потому, что компьютер по запросу на Коняева выдал мне некий листок – приписку из Саранской городской больницы. Уже на новую фамилию и отчество. По приписке Андрей Генрихович работал в Саранском госпитале с 42-го по 44-й год. Я на всякий случай связался с тамошним городским архивом – к 70-летию Победы мы наконец сподобились сделать общую электронную базу данных, но не все еще успели…
– Игорь, не тяни! – Ксения сидела, ерзая от любопытства.
– Нет, девушки, вы, похоже, даже не понимаете! Мы действительно сейчас можем проверить то, что раньше, в общей бумажной путанице, и проверке-то нормальной не подлежало! Кто бы стал выяснять по архивам разных регионов про этого Генриховича, если, конечно, не задался целью его посадить… А теперь выводи все данные и смотри себе спокойно, что некий человек по фамилии Кауфман и отчеству Генрихович ушел в ополчение в 41-м, погиб в том же году в сентябре, а в 44-м уже восстал из пепла как Коняев и Геннадьевич, вернувшийся из эвакуации врач. И стал жить-поживать и добра наживать со своей женой, учительницей русского языка и литературы.
– Значит, никаких сведений о нем в Саранске? – уточнила Маша.
Игорь покачал головой:
– Никаких, и это за три года.
– То есть справка – липовая?
Игорь кивнул.
– Думаешь, попал на оккупированные территории?
– Или дезертировал. Теперь уж не узнаешь. Зато я почти уверен, что в курсе, где он провел эти неполных три года.
– Господи, как? – Ксюшины округлившиеся от удивления глаза делали ее еще больше похожей на птицу.
– Лет через пять после интересующих нас событий, в 60-х, бездетный Коняев усыновил молодого человека. Некоего Михаила 1942 года рождения, уроженца деревни Каменка. Подозреваю, что мать последнего, Стребкова Агриппина Ивановна, 1921 года рождения, и помогала Генриховичу укрываться в войну. А иначе с чего бы ему усыновлять взрослого лба?
Маша слушала, задумчиво глядя в окно.
– Вы хоть догадываетесь, что я вам тут откопал? – Игорь отложил папку в сторону.
Ксюша молчала, а Маша кивнула:
– Да. Похоже, мы впервые нащупали тайну, ради которой можно убить.
Колька. 1959 г.
– Отвори!
Нечего копаться,
Ну-ка, быстро, мелкота,
Разбегайся кто куда!
Я пришел купаться!
Баня, Галина Лебедева, 1960 г.
Сегодня – банный день. В баню у нас в квартире ходят все, кроме Аллочки, она совсем маленькая, ее моют в ванне. Мы с братом берем таз, свой веник и смену чистого, готовим 34 копейки на двоих и отправляемся стоять в очереди. Мы – самые молодые в квартире – занимаем сразу на всех. Когда подходит следующий и спрашивает: «Кто последний?» – рапортуем: «Мы двое и с нами еще девять человек. Пятеро в женское, четверо в мужское». Рядом стоит Витька – он тоже занял на всю свою коммуналку. Очередь часа на два еще, ближе к заветной двери успеем добежать до дому, крикнуть своим со двора: пора! А пока – Лешка читает стоя книгу на своем английском, а мы с Витькой болтаем о том о сем. Я хвастаюсь, что меня подстригли на Рубинштейна – в парикмахерской. Обычно снимали все «под нуль», а в этот раз брат водил – усмехнулся, говорит: давайте с челочкой. Других-то стрижек все равно нет.
– Машинкой стригли? – завистливо вздыхает Витька – его-то мать сама бреет папкиной опасной бритвой. Иногда до крови доходит. Случайно – Витька сильно брыкается. У него с этой бритвой плохие отношения. Папка его точит бритву о ремень. А потом тем ремнем лупит – за любую провинность.
– Да. Затылку холодно было. А так – приятно, – говорю я и снимаю ушанку, чтобы продемонстрировать прическу.
– Лысый, сходи пописай! – беззлобно дразнится Витька, но я не обижаюсь: какой же я в этот раз лысый-то? А чубчик? – Ну что, в лямочку?
Я вопросительно смотрю на брата – он кивает. Мы отходим на пару шагов от переминающихся в очереди граждан. Лямочка – игра не зимняя, но Витька без своей лямочки – обернутой в носовой платок плоской свинцовой битки – из дома не выходит. Суть в том, чтобы подбросить лямочку и поддавать ногой, не давая упасть – кто сколько сможет. Я однажды добрался до двадцати. А Витька – вообще ас. Я смотрю, как лямочка взлетает в воздух, считаю – один, два, три. Витька это делает так легко – загляденье! Да еще и болтает при этом.
– Я тут (четыре, пять) чужую тетку какую-то видал в вашей комнате в среду (шесть, семь).
– Какую тетку? – Не особенно вникая, слежу я за взлетающей лямочкой и одновременно вытираю колючей варежкой текущую из носа каплю. – Мама в среду дежурит на своей электростанции.
– Так это и не она была. Сидела перед зеркалом (двенадцать, тринадцать), такая – с губами.
Я хмурюсь:
– Уверен, что это наша комната?
– Так с чердака другой и не видно. – Пам! Лямочка падает в снег, и Витька, расстроенно мотнув головой, поднимает ее, отряхивает и передает мне. – Красивая. Глаза – во! И рот в помаде.
Я верчу в руках лямку:
– Брешешь. Кто к нам в комнату может зайти, чтобы никто не заметил? Ксения Лазаревна-то всегда дома.
– Вот те крест! Честное пионерское!
Я замечаю, что Леша оторвался от книги, улыбается краем рта, потом оглядывает оставшуюся впереди очередь – пора вызывать остальных. Мы несемся к трамвайной остановке: Витька, не будь дураком, привязывает к валенкам «снегурочки», подмигивает мне и цепляется крюком к остановившемуся на светофоре грузовику. Тут и трамвай подходит. Я заскакиваю на колбасу. Обидно – ясно ведь, что Витька прикатит раньше меня. Подъехав к дому, первым делом гляжу на чердак напротив – Витька прав, оттуда наша комната видна как на ладони – сам смотрел. Бегу по лестнице и звоню много раз – это значит, побудка, выходите все.
– Баня! Очередь! – задыхаясь, говорю я выбежавшему в одних штанах Пирогову и тете Лали, которая сталкивается с ним в коридоре – бигуди на голове.
Дядя Леша хватает ее за талию:
– Успокойтесь, Лали Звиадовна, это у нас так принято: бери шайку, бери веник, собирайся на омовенье! – фальшиво поет он на мотив пионерской речевки: «Бери ложку, бери хлеб, собирайся на обед!»
Тетя Лали наконец высвобождается, поправляет на груди халат:
– Простите, я и правда испугалась – думала, военная тревога.
– Быстрее! – напоминаю я им, потому что они, похоже, собрались играть в гляделки. И оба скрываются в своих комнатах, а из кухни выходит Леночка и улыбается мне своей странной улыбкой: вроде лыбится, а все равно – неприятно.
– Слушай, – вдруг вспоминаю я. – Ты не видела, в среду к нам в комнату не заходила чужая женщина?
Она на секунду задумывается, дергает острым носиком, будто вдыхает воздух, вспоминая. И наконец кивает.
– Не заходила, – говорит она. – Выходила. Я ее видела. Быстро надела платок и вышла.
– Она надела мамин платок? – переспрашиваю я, а Леночка кивает и смотрит на меня, не моргая. – Не могла она только выходить, – возражаю я. – Не привидение же она!
Леночка опять делает вид, что что-то припоминает, а потом кивает:
– Нет, эта – не привидение.
– Привидений не бывает, – снисходительно объясняю ей я.
– Бывает, – заявляет она, прикрывая прозрачные веки. – Я сама видела.
– Ага, конечно! Прямо в нашей квартире. – Что с ней, мелюзгой, разговаривать-то! Нарассказывают себе в садике страшилок про черную-черную руку и про дистрофика, вот и…
– У нас в квартире живет еще одна девочка, – кивает Леночка, глядя на меня очень серьезно. Так серьезно, что мне становится не по себе.
– Да? И как она выглядит? – спрашиваю я, криво усмехаясь.
– У нее две черные косички и красные ботиночки, – спокойно отвечает Леночка.
И тут мы слышим какой-то звук, вроде «Кхр…», и хором оборачиваемся. И видим, как, с ужасом глядя на Леночку и прижав руку к сердцу, на стул в коридоре валится старушка Ксения Лазаревна.
Маша