Тайная история
Часть 16 из 110 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мелочи. Помню, как-то я проснулся в шесть утра, спустился на кухню и обнаружил, что кто-то недавно вымыл пол, он еще был влажным и блестел — безупречная работа, если бы не таинственный отпечаток босой ноги Пятницы на песчаной отмели между нагревателем и верандой. Иногда по ночам я различал сквозь сон обрывки разговоров, скрип ступеней, поскуливание борзой, царапавшейся под дверью моей спальни. Однажды я ненароком подслушал, как близнецы шептались о каких-то простынях.
— Глупый, — пробормотала Камилла, и на секунду передо мной мелькнула изорванная и заляпанная грязью ткань, — ты не те взял. Мы не можем вернуть их в таком виде.
— Подумаешь, вернем другие.
— Нет, они догадаются. В прокате прачечной на все ставят штамп. Придется сказать, что мы их потеряли.
Хотя я не стал долго размышлять над этим разговором, он меня озадачил, тем более что близнецы явно смутились, когда я поинтересовался, в чем дело. Еще одну загадку я обнаружил однажды днем на кухне: на дальней горелке плиты, испуская необычный запах, булькал большой медный котел. Я поднял крышку, и мне в лицо ударили клубы едкого и горького пара. В почерневшем кипятке плавали узкие заостренные листья. Что за черт, подумал я, удивившись, и приготовился посмеяться, но когда я спросил об этом вареве Фрэнсиса, он отрезал без тени улыбки: «Мой настой для ванны».
Оглядываясь назад, так легко расставить все части головоломки по местам. Но я был слеп ко всему, кроме собственного счастья. Могу лишь добавить, что сама жизнь казалась мне тогда волшебной: сплетение символов, совпадений, предчувствий, знамений. Каждый день был чудесным продолжением дня вчерашнего; шаг за шагом являло себя некое лукавое, но благосклонное провидение, и я ощущал дрожь человека, стоящего на пороге поразительного открытия, как будто одним прекрасным утром все должно сойтись в высшей точке — мое будущее, прошлое, вся моя жизнь, — а я, подскочив на кровати, только и смог бы, что издавать ошеломленные возгласы не умещающегося в словах восторга.
Той осенью мы провели в загородном доме столько восхитительных дней, что сейчас, по прошествии лет, они сливаются в пеструю, милую сердцу кутерьму. С приближением Хеллоуина исчезли последние, самые стойкие полевые цветы и задул резкий, порывистый ветер, сметавший на серую, измятую волнами поверхность озера ворохи желтых листьев. В такие промозглые дни, когда по свинцовому небу бежали тяжелые тучи, мы не вылезали из библиотеки, то и дело подкладывая дрова в затопленный с утра камин. Голые ивовые ветви постукивали по стеклам, словно костяшки скелетов. На одном конце стола близнецы играли в карты, на другом занимался Генри, а Фрэнсис, уютно устроившись в нише окна с тарелкой канапе, читал мемуары герцога Сен-Симона в оригинале — почему-то он решил непременно одолеть этот объемистый труд. Фрэнсис учился в нескольких европейских школах и говорил по-французски безупречно, если не считать ленивого, снобистского акцента, который отличал и его английский. Иногда я просил его помочь мне, когда разбирал тексты из начального курса французского — занудные рассказики из серии «как Мари и Жан-Клод ходили в табачную лавку»; он зачитывал их с такой томной протяжностью (Marie — a apporté — des légumes — à son frère[38]), что все чуть не катались по полу от смеха. Растянувшись на коврике перед камином, Банни делал домашнее задание; время от времени он исподтишка таскал у Фрэнсиса канапе или со страдальческим видом задавал какой-нибудь дурацкий вопрос по грамматике. Притом что греческий давался ему со скрипом, он изучал его гораздо дольше остальных — с двенадцати лет, — чем без конца хвастался, намекая, что это был детский каприз, раннее проявление гениальности в духе Александра Поупа[39]. На самом деле, как я узнал от Генри, у Банни была сильная дислексия и курс древнегреческого ему навязали в школе: там придерживались теории, что изучение языков, в которых не используется латинский алфавит — греческого, иврита или русского, — оказывает терапевтическое воздействие на детей, неспособных научиться читать обычным способом. Как бы то ни было, истинные лингвистические таланты Банни были гораздо скромнее его претензий, и даже с простейшим заданием он не мог справиться без постоянных вопросов, жалоб и набегов на кухню. К концу семестра у него началось обострение астмы. С всклокоченными волосами, в наброшенном поверх пижамы халате, он бродил по дому, хрипло дыша и театральным жестом поднося ко рту ингалятор. Мне по секрету сообщили, что таблетки против астмы вызывают у него бессонницу и нарушение пищеварения. На это побочное действие лекарств я и списывал тогда повышенную раздражительность Банни. Как выяснилось позже, причина коренилась совсем в другом.
Даже не знаю, о чем вам еще рассказать. Может, о том, как в одну декабрьскую субботу около пяти утра Банни пронесся по дому, как слон, прыгая по нашим кроватям с воплями «Первый снег!»? Или как Камилла учила меня танцевать бокс-степ, или как Банни перевернул лодку (в которой, кроме него, были Генри и Фрэнсис), потому что ему померещилась водяная змея? Или о том, как мы отмечали день рождения Генри, или о тех двух случаях, когда к нам, волоча за собой йоркширского терьера и второго мужа, неожиданно пожаловала мать Фрэнсиса? (Его матушка была той еще штучкой — ярко-рыжие волосы, изумрудное ожерелье, невообразимые туфельки из крокодиловой кожи. Крис, ее новый муж, играл эпизодическую роль в нескончаемой мыльной опере и был лишь несколькими годами старше Фрэнсиса. Звали ее Оливия. Когда я познакомился с ней, она только что выписалась из Центра Бетти Форд, излечившись от алкоголизма и пристрастия к какому-то наркотику, и с нескрываемой радостью вновь устремлялась на проторенную тропу греха. Чарльз рассказал мне, что как-то раз она постучалась к нему среди ночи и спросила, нет ли у него настроения присоединиться к ней с Крисом в постели. Я до сих пор получаю от нее открытки на Рождество.)
Впрочем, один из тех дней словно выгравирован в моей памяти: ослепительно солнечная суббота, последний по-летнему теплый денек октября. Накануне — кстати сказать, было довольно холодно — мы болтали и пьянствовали почти до утра. Проснулся я поздно. Было душно, меня слегка мутило, одеяла сбились в изножье кровати, а комнату заливал яркий свет. Очень долго я лежал не шевелясь. Солнце сквозь веки обжигало глаза, ноги под ворохом одеял зудели от жары. Весь дом подавленно замер в беззвучном мареве.
Я медленно спустился по скрипучей лестнице. Дом казался покинутым. Наконец в тенистой части веранды я обнаружил Фрэнсиса и Банни. Банни сидел в футболке и бермудах, Фрэнсис накинул заношенный махровый халат, украденный из отеля. На его неестественно бледном лице альбиноса горели розовые пятна, а прикрытые веки почти явственно подрагивали от боли.
Они пили «устрицы прерий». Фрэнсис, не глядя, подвинул ко мне свой бокал:
— Вот, выпей. Еще один взгляд на эту гадость — и меня вырвет.
В кровавой ванне кетчупа и вустерского соуса, словно живой, подрагивал желток.
— Нет уж, спасибо, — сказал я, отодвигая бокал.
Откинувшись в кресле, Фрэнсис скрестил ноги и страдальчески сжал пальцами переносицу.
— И зачем я только готовлю эту отраву? — простонал он. — Никакого эффекта. Нужно принять алка-зельцер.
Тихонько прикрыв за собой раздвижную дверь, на веранду проскользнул Чарльз, одетый в красный полосатый халат.
— Знаешь, что тебе на самом деле нужно? «Поплавок» с мороженым.
— Ох, только твоих поплавков мне и не хватало.
— Говорю тебе, они действуют. С научной точки зрения. Холодное питье помогает от тошноты, а…
— Чарльз, я слышу твою теорию в сотый раз, но, по-моему, все это глупости.
— Да можешь ты хоть секунду послушать? Мороженое замедляет пищеварение. Кока-кола прекращает позывы к рвоте, а от кофеина проходит головная боль. Сахар дает силы. И вдобавок ускоряет расщепление алкоголя. Это просто идеальное средство.
— А сделай-ка мне такую штуку, — заинтересованно подал голос Банни.
— Сам сделай, — с внезапным раздражением отрезал Чарльз.
— Нет, серьезно, — сказал Фрэнсис. — Мне просто нужен пакетик алка-зельцера.
Вскоре на веранду спустился Генри (он, в отличие от остальных, встал с рассветом и был одет прилично), а вслед за ним появилась сонная Камилла, влажная и раскрасневшаяся после ванны. Ее золотая головка, вся в беспорядочных завитушках, напоминала растрепанную ветром хризантему. Дело шло к двум часам. Борзая дремала на боку, каштановый глаз был приоткрыт и потешно вращался в глазнице.
Алка-зельцера в доме все равно не нашлось, так что Фрэнсис принес бутылку имбирного пива, стаканы и лед, и какое-то время мы потихоньку приходили в себя. Солнце палило вовсю, становилось все жарче. Камилла, которая не любила сидеть на месте и вечно искала, чем бы себя занять — партией в карты, сборами на пикник, поездкой, чем угодно, — скучала, не скрывая своего неудовольствия. У нее в руках была книга, но она так и не открыла ее; перебросив ноги через подлокотник плетеного кресла, она упрямо отбивала босой пяткой рваный ритм. Наконец, главным образом чтобы поднять ей настроение, Фрэнсис предложил прогуляться к озеру. Камилла мгновенно оживилась. Делать было нечего, и мы с Генри тоже решили пройтись. Чарльз и Банни уснули прямо в креслах и мерно посапывали.
Небо сияло яростной, обжигающей синевой, кроны деревьев полыхали раскаленными оттенками алого и золотого. Фрэнсис, отправившийся на прогулку босиком и в халате, осторожно перешагивал через камни и ветки, стараясь не расплескать пиво. Когда мы пришли на берег, он зашел в воду по колено и, воздев руки, как Иоанн Креститель, позвал нас к себе.
Мы сняли обувь и носки. Прозрачная бледно-зеленая вода прохладой ласкала лодыжки, на дне, покрытая сетью солнечных бликов, зыбилась галька. К Фрэнсису подошел Генри; он закатал брюки, но остался в пиджаке и галстуке — старомодный банкир с картины сюрреалиста. Ветерок прошелестел в березах, показав на мгновение бледную изнанку листьев. Юбка платья Камиллы надулась, словно белый воздушный шар. Засмеявшись, она быстро сбила подол, но ветер тут же надул его снова.
Камилла и я брели по мелководью, где вода едва доходила до щиколоток. Поверхность озера переливалась нестерпимо яркими солнечными бликами, словно это было и не озеро, а мираж в Сахаре. Генри и Фрэнсис ушли далеко вперед. Облаченный в белый халат Фрэнсис о чем-то говорил и бурно жестикулировал, а Генри, сложив руки за спиной, спокойно возвышался рядом — Сатана, терпеливо выслушивающий страстные прорицания безумного отшельника.
Пройдя изрядный путь вдоль берега, мы повернули назад. Прикрывая глаза ладонью, Камилла рассказывала мне какую-то долгую историю про борзую — кажется, собака сгрызла хозяйский коврик из овчины, близнецы попытались спрятать улику, а потом, отчаявшись, решили ее уничтожить, — но я едва следил за ходом повествования. Она была очень похожа на Чарльза, но правильные, мужские черты брата, повторенные с незначительными вариациями в сестре, приобрели что-то поистине магическое. Для меня Камилла была мечтой, ставшей явью. Один взгляд на нее пробуждал к жизни почти безграничный мир фантазий — от эллинизма до готики, от вульгарного до сакрального.
Завороженный мягкими модуляциями ее хрипловатого голоса, я искоса поглядывал на ее профиль, как вдруг резкий возглас вернул меня к действительности. Камилла остановилась.
— Что случилось?
Она опустила голову:
— Смотри!
От ее ступни поднимался темный фонтанчик крови. Я растерянно наблюдал, как над бледными пальцами, словно кольца кровавого дыма, кружатся тонкие алые нити.
— Боже, что с тобой?
— Не знаю. Наступила на что-то острое.
Она положила руку мне на плечо, и я обнял ее за талию. Из стопы, чуть выше свода, торчал длинный, зловеще поблескивающий осколок зеленого стекла. Кровь извергалась сильными ритмичными толчками — судя по всему, Камилла повредила артерию.
— Что там такое? — спросила она, пытаясь разглядеть ногу.
— Фрэнсис! — заорал я. — Генри!
Заметив рану, Фрэнсис ускорил шаг, подобрав повыше подол халата:
— Матерь Божья! Что ты с собой натворила? Идти-то хоть можешь? Дай-ка я посмотрю!
Камилла вцепилась мне в руку. Вся ее ступня была словно покрыта алой глазурью. Густые капли срывались в озеро и медленно расплывались, как тушь в чистой воде.
— Больно? — простонал Фрэнсис, закрывая глаза.
— Нет, — поспешно ответила она, но я-то знал, что ей жутко больно: она побледнела как полотно, и я чувствовал, как ее бьет дрожь.
Внезапно рядом оказался Генри и тоже склонился над ней.
— Обними меня за шею, — деловито сказал он, ловко подхватывая ее на руки как ребенка. — Фрэнсис, живо беги в машину за аптечкой. Встретимся на полпути.
— Хорошо! — с облегчением ответил Фрэнсис и торопливо зашлепал к берегу.
— Генри, отпусти меня. Ты же весь в крови.
Он сделал вид, что не слышит.
— Ну-ка, Ричард, — обратился он ко мне, — возьми вон тот носок и затяни его потуже вокруг лодыжки.
Только тут я вспомнил, что в таких случаях накладывают жгут, — отличный бы вышел из меня врач, нечего сказать.
— Не слишком туго?
— Нет, нормально. Генри, правда, хватит, я же тяжелая.
Он улыбнулся. На одном из его передних зубов я разглядел небольшую щербинку, которую прежде никогда не замечал; она придавала его улыбке странное обаяние.
— Ты легкая как перышко.
Порою, когда случается какая-нибудь беда, реальность становится слишком неожиданной и странной, непостижимой, и все тут же заполняет собой нереальное. Движения замедляются, кадр за кадром, словно во сне; один жест, одна фраза длятся вечность. Мелкие детали — сверчок на стебельке, прожилки листа — внезапно выходят на передний план, обретая болезненную четкость. Именно это и произошло тогда, пока мы добирались от озера домой. Пейзаж был похож на огромную картину, чьи неестественно насыщенные краски выдают ее рукотворное происхождение. Каждый камешек, каждая травинка были прорисованы с беспощадной скрупулезностью, при взгляде на небо от синевы ломило глаза. Камилла обмякла на руках у Генри — голова запрокинута, словно у утопленницы, изгиб шеи безжизнен и прекрасен. Подол ее платья беспечно трепетал на ветру. Брюки Генри были заляпаны пятнами величиной с четвертак, слишком красными для крови, — как будто кто-то стряхнул на него только что вынутую из краски кисть. В промежутках между звуками наших шагов я слышал только комариный звон крови в ушах.
Чарльз, босой, все еще в халате, кубарем скатился с холма. Фрэнсис спешил за ним по пятам. Опустившись на колени, Генри осторожно уложил Камиллу на траву. Она приподнялась на локтях.
— Камилла, ты умираешь? — выпалил Чарльз, падая на землю рядом с сестрой и с ужасом глядя на рану.
— Кому-то, — сказал Фрэнсис, разматывая бинт, — придется вытащить этот осколок.
— Может, я попробую? — спросил Чарльз, поднимая глаза.
— Только осторожно.
Взявшись за пятку, Чарльз ухватил осколок двумя пальцами и слегка потянул. Камилла судорожно втянула воздух.
Чарльз отпрянул как ошпаренный. Он было опять протянул руку, но тут же ее опустил. На кончиках пальцев у него блестела кровь.
— Ну, давай же, — сказала Камилла, совладав с собой.
— Не могу. Боюсь сделать тебе больно.
— Мне и так больно.
— Не могу, — выдавил Чарльз, жалобно глядя на нее.
— Отойди отсюда, — скомандовал Генри, быстро встав на колени и приподнимая раненую ногу.
Чарльз отвернулся. Он был бледен не меньше сестры, и я вспомнил старое поверье: когда один из близнецов ранен, другой тоже чувствует боль.
Глаза Камиллы распахнулись, она дернулась, но Генри уже держал в окровавленной руке изогнутый кусок стекла.
— Consummatum est[40].
Фрэнсис начал орудовать йодом и бинтами.