Танцующий на воде
Часть 27 из 51 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Близился полдень. Промытые августовские небеса ослепляли синевой и золотом. Становилось жарко. За неимением платка я отер лоб рукавом, присел в тенечке, подальше от палаточных перепалок. Мне казалось, я за утро прошел целый университетский курс. Лишь год назад я открестился бы не задумываясь разом ото всех идей – либеральных и суфражистских, отмел бы саму возможность возвращения к общинному строю. Да, так сделал бы Хайрам прежний, знавший жизнь по книжкам из отцовской библиотеки. Нынешнего Хайрама потряхивало при мысли, что идеями фонтанирует столько народу, что им, идеям, похоже, не иссякнуть.
Я вздрогнул под чьим-то взглядом. Возле крайней палатки стояла молодая женщина – навскидку я дал бы ей лет двадцать пять. Наши глаза встретились, и женщина, улыбнувшись, решительно пошла ко мне. Лицо у нее было тонкое, кожа светло-коричневая, волосы – как туча, черная и курчавая, – мягко касались щек, шеи, плеч.
Из учтивости я поднялся. Женщина уже не улыбалась – она осматривала меня, как бы сличая с неким мысленным образцом, и вдруг выдала фразу, которой я меньше всего ожидал:
– Как поживаешь, Хай?
Услышь я такое в любом другом месте, обрадовался бы. Узнавание наполнило бы меня мыслями о доме. Но тут я насторожился. Откуда этой женщине мое имя известно? Вопросы теснились, как невольники в корабельном трюме.
– Да не бойся ты! – воскликнула женщина. – Теперь все хорошо будет. – Она протянула мне руку и представилась: – Кессия.
Я руку ей не пожал, а она ничуть и не обиделась.
– Мы с тобой земляки, Хай. Я из графства Ильм, что в Виргинии. Тоже локлесская, как и ты. Говорят, ты все помнишь, а меня вот позабыл. Это не страшно. Я тебя, маленького, нянчила, когда мама твоя уходила. Бывало, просит: «Кессия, пригляди за моим», ну я и…
– Кто просит?
– Да мама же твоя, матушка Роза – так мы ее называли. А ты мою маму знать должен. Ее зовут Фина. Нас у нее пятеро было. Всех поодиночке распродали, бог весть, где мои братья и сестры. А мне повезло. Я вырвалась. Вот служу Тайной дороге. Прослышала, что здесь, в лагере, парень из Локлесса, тоже беглый и тоже агент. Хайрамом звать. Ну, думаю, точно ты, больше некому.
– Пройдемся? – спросил я.
– Конечно.
Я повел ее на лужайку, где мы с Рэймондом и Отой оставили фургон; помог забраться на козлы и сел рядом.
– Насчет меня не сомневайся, Хай, – заговорила Кессия. – Тут все правда. Могу и целую историю рассказать, если хочешь.
– Хочу. Расскажи, пожалуйста.
– Я – Финина дочка. Самая старшая. Жили мы на Улице всей семьей. Как вспомню – сердце щемит. Хорошо нам тогда жилось. Папа большим человеком был. Надсмотрщиком на табачной плантации. Уважали его, как только могут приневоленного уважать.
– Дом наш попросторнее, чем у других, особняком стоял. Я тогда воображала: это потому дом такой большой, что папа и на Улице, и на плантации всех главней. Он суровый был, папа. Лишнего слова не скажет, только по делу. Белые к нему за советом ходили, а уж как слушали! Других приневоленных в грош не ставили, а папа у них знатоком считался.
Тут Кессия умолкла. По глазам я прочел: до нее только сейчас стало доходить.
– Или, может, это мне тогда мерещилось. Дети разве понимают? Им что помнить приятно, то они и помнят. А если нет приятного, так и сочинят. Да, наверно, я тоже насочиняла. Хотя… были же у нас игры такие веселые, занятные. Нет, точно были. В шарики, например. В мячик на веревочке. Не примерещились же они! Или вот еще игра – «Рыцарь и дудочка». Только четче всего я не забавы запомнила, а маму. Какая она добрая, Хай! Какая ласковая! Бывало, воскресным утром мы все пятеро к ней прилезем, тремся, ластимся, будто котята. К папе так не прилезешь. Зато папа защищал нас – это я и девчонкой понимала. Делал что-то важное каждый день, а то, может, еще раньше отличился, потому и дом ему разрешили построить большой, поодаль от остальных, и огород завести. Мы даже цветы – камелии – растили, представляешь? Вот какая у меня была жизнь.
Глаза Кессии затуманились, голос дрогнул. Она смотрела теперь на лагерь, только что нами покинутый. Я ее не тормошил. Я думал о Фине – вдове и осиротевшей матери. Как она пыхала трубкой, рассказывая про Большого Джона – который, такой-сякой, взял да и помер. Невероятным казалось, что Кессия, дочь этих двоих, сейчас сидит со мной в фургоне, что утро мы провели среди освободителей разной степени радикализованности.
– Только быстро оно закончилось, счастливое детство. Чуть я подросла – к колодцу приневолили, воду таскать на плантацию. А потом и к мотыге да табачным кустам. Я не роптала, думала, так и надо: все мои приятели работали, и папа на плантации главным был. Что труд тяжелый – оно к лучшему, иначе я бы по Тайной дороге не сбежала. Но тогда я другой жизни не ведала. Мой мир был – плантация да Улица. А на Улице все свои, и тетя Роза, и тетя Эмма, и ты, карапуз. По выходным старшие в лес уходили плясать, а малышей на меня оставляли. Тебя в том числе. Думаешь, когда узнала, что ты тут, в лагере, я удивилась? Ничего подобного. Ты всегда был не как все. Тихоня глазастый. Ты не изменился. Я ведь, прежде чем нынче подойти к тебе, издали наблюдала. Думала: точно он. Как я рада, что тебя встретила, да не где-нибудь, а в лагере, который свободой дышит.
Чудное́ время было там, в Локлессе. Счастливое. Стыдно так говорить, да только это правда. Счастливо мы жили все вместе, пока папу лихорадка не погубила. С того беды и начались. Мама удар едва снесла. Нет, на нас не вымещала горе. По-прежнему и приласкает, и вкусненьким оделит. Только тоска ее глодала. Помню, плачет ночью в тюфяк, потом не выдержит, позовет: «Идите сюда, мои маленькие, идите, пожалейте маму». Мы к ней жмемся, сами тоже плачем, поскуливаем. Котята, я ж говорю. Не знали мы, что нам уготовано, не ведали, какие сладкие те слезы по сравненью с будущими-то. Папа умер, зато мы друг у дружки еще были. Мы бы сдюжили вместе. Оклемались бы. Ан нет. Совсем скоро и мы все равно как будто помирать начали по очереди, и каждый в своем собственном аду оказался. В одиночестве.
Кессия вдруг взглянула мне в лицо:
– Говорят, ты маму мою знал немножко. Правда это?
Я вымучил кивок, не имея намерения вдаваться в подробности. На тот момент я не дорос до признания собственной вины, еще противился, еще юлил перед самим собой. Глаза Кессии светились ожиданием – слишком мне знакомым. Неотступным.
– Ну да. Только под твое описание она не совсем подходит. Точнее, совсем не подходит. Она изменилась, Кессия. Что ж тут удивляться? Но это все ерунда, что она теперь другая. Главное, Фина внутри, в середке, доброй осталась. Лучше нее никого в Локлессе нет.
Кессия обеими ладонями закрыла рот и нос. Это она так плакала – не всхлипывая, вообще никаких звуков не издавая. И совсем недолго.
– То есть ты знаешь, как хозяин с нами поступил?
– Знаю.
– Он нас распродал. Забирал из дому, ровно та же лихорадка. По одному. То сестру, то брата. Я ведь больше никого из них не видела. Искала, расспрашивала – без толку. Разве найдешь, когда столько людей сгинуло? Будто вода сквозь пальцы, утекли они, братья мои и сестры. Будто вода…
– Я понимаю, Кессия. Раньше не понимал, а теперь вот понял. Твоя мама мне рассказать пыталась. Я ушами-то слышал, а чтоб сердцем – нет. Будто глухой был, будто слепой. Но с этим покончено. Прозрел вот.
– Говорят, отец твой – белый.
– Так и есть.
– Но тебя это не спасло.
– Ни меня, ни кого другого.
– Нет нам спасения, нет исхода. А я везучая, не то не сидела бы сейчас тут с тобой. Почти всех локлесских на Юг продавали, а меня почему-то в Мэриленд. Тамошний хозяин на лесопилку меня определил; тоже, доложу я тебе, не сахар. Зато я встретила Элиаса моего. Мы друг другу сильно глянулись. Он-то был свободный, Элиас. Жалованье за работу получал. Надумал меня выкупить, чтоб я тоже, значит, свободной стала.
Вот так я новую семью обрела, Хайрам. Из тяжкого труда родилась эта семья. Прежде всего, на лесопилке не расслабишься, ну а другое – себя ломать пришлось. Все прошлое не то чтоб забывать, но будто стенкой от него отгораживаться. Лозой вокруг мужчины обвиться. Получилось у меня, и я теперь почти-почти жизнью довольная. Себя прежнюю схоронила, крест на той девчонке поставила. Сердцу порваться не позволила. Да неволя – она так в меня въелась, я будто клейменая была. И вот только мы с Элиасом все наперед решили, как новому хозяину взбрело меня с молотка продать. Не на таковскую напал! Элиас – он парень непростой. Он знаешь с кем в родстве? Не догадаешься? Так я тебе скажу. С самою Мозес! – Кессия зашлась почти беззвучным торжествующим смехом. – Поглядел бы ты! Мы с Элиасом простились – навек простились, Хай! Тяжко было, ох тяжко. Назавтра аукцион. Меня выводят, и тут я вижу – Элиас в зале. И стал он торговаться. Против него какой-то тип из Техаса. Прочие-то покупатели живо отсеялись, только они двое ставки и поднимают. Сердце мое прыг-скок, прыг-скок. Не помню, сколько это длилось, да взглянул на меня мой Элиас с такой тоской неизбывной, что сразу я все поняла. Кончились деньги у него. Проиграл он. Техасец заплатил, меня – за локти да под замок. Пока вел, все говорил, чего и как со мною делать станет; на заре, говорил, в путь тронемся. Ну, Элиас ему слюни-то утер. Заря взошла, никуда не делась – да Мозес прежде солнышка поспела.
Понятно, подумал я. Мозес. Паромщица.
Кессия вперила в меня испытующий взор.
– Это они нарочно так все подстроили. Чтоб побольше денежек выманить у техасца. А теперь подумай: могла я после такого аукциона, после Переправы, просто замуж выйти да дома отсиживаться? То-то что нет. Мысли меня глодали: чего я натерпелась, да чего другие наши перенесли. А кто и не перенес – помер. Поквитаться с белыми – вот чего я жаждала. Отомстить за братьев, за сестер. За каждого, кого я и не видала никогда, и знать не знала.
– С тех пор я с Мозес работаю. Так и сюда попала – через нее. Так и про тебя узнала. Прослышала: есть, мол, новенький, парень из Виргинии, из графства Ильм. С родины моей, значит. Я поспрашивала, имя узнала. Нет, думаю, быть не может, чтоб ты. А потом сама тебя увидала, как ты ходишь да наблюдаешь, и уж больше не сомневалась. С первого взгляда поняла: Хай, он самый.
Тут Кессия бросилась мне на шею, обняла крепко, по-сестрински. Я растаял. Сам не сознавал, до чего истосковался по дому – и вот нежданно-негаданно появилась родная душа, столь же израненная, понимающая.
Однако смеркалось. Надо было идти искать своих. Мы слезли с козел, снова обнялись.
– Еще увидимся, поговорим, – сказала Кессия. – Не завтра ведь разъезжаться и не послезавтра. – И вдруг спохватилась: – Ой, что ж это я! Все о себе да о себе. Не спросила даже про матушку Розу. Как она поживает, мама твоя? Здоровье у нее как?
* * *
Скоро я уже опять шатался по лагерю, наблюдая остывание политико-социальных страстей. Людям надоело слушать ораторов – они хотели развлечься. Среди палаток появились жонглеры, стали перебрасываться яблоками, ловить бутылки за горлышки. Кто-то натянул канат между двух деревьев, и тотчас нашлись желающие прогуляться над пустотой – в одну сторону бегом, обратно с расстановочкой, рисуясь, напевая что-нибудь беззаботное. Еще были акробаты – эти кувыркались, почти зависая в предвечернем воздухе.
Как она поживает, моя мама? Как у нее здоровье? Откуда мне знать, если у меня не только вестей нет, но даже и воспоминаний? Если я представляю маму с чужих слов, коллекционирую лоскуты – вот и Кессия нынче лоскутом поделилась! Целостной картины не выходит, не то что с Софией и особенно с Финой, которая будто явилась ко мне сама, стоило скреститься моим воспоминаниям с воспоминаниями Кессии. Лишь теперь я понял, в чем корень Фининой суровости, расшифровал ее давнее предостережение: «Я тебе не кровная, а все ж мать. А белый господин, который вчера на лошади прискакал, – он да, он по крови отец твой, а на самом деле – нет».
Ужинали мы впятером – Рэймонд, Ота, Кессия, Мозес и я. Солнце еще не закатилось, но кто-то разжег костер, и к нему стали подсаживаться чернокожие. А где они да огонь – там и песня. Приглушенные зловещие голоса, тягучий ритм – такое рождается только в неволе, которая жизнь и есть. В последний раз я слушал эти напевы еще в Локлессе; даже подзабыл, какую они силу имеют. Теперь, утомленный дорожной тряской, августовской духотой и впечатлениями, я поддался гипнозу, стал раскачиваться в такт. Это было слишком. Стряхнув слуховой мор́ ок, на нетвердых ногах я снова отправился бродить по лагерю, месить башмаками грязь.
Выбрал сухое местечко на окраине, уселся. Пение, впрочем, все-таки доносилось до меня. Голова шла кругом: Кессия, Фина и Большой Джон, дебаты о правах женщин, о детях, о труде, о земле, об институте брака, о богатстве. Рабство предстало в новом свете; да ведь оно как понятие и другие грани имеет, вдруг сообразил я. Не об одной Виргинии речь идет, и друзья мои не на то нацеливаются, чтобы с мерзостями угнетения белыми черных покончить. Нет, они, друзья, шире мыслят, и дело касается строительства нового мира. Ибо фабрики эксплуатируют детские руки, деторождение порабощает женские тела, а ром приневоливает души мужчин. Осознание явилось как вспышка. Мы, агенты Тайной дороги свободы, конечно, боремся с виргинскими рабовладельцами – но не только. Рабовладельцы – одно из звеньев бесконечной цепи, и мало ее разбить. Надо перековать.
Меня отвлекло приближение незнакомца. Он поздоровался и вручил мне запечатанный пакет, и по оттиску я живо понял: это от Микайи Блэнда. Сердце едва не выпрыгнуло из груди. Первым побуждением было взломать печать, но я сдержался. Определенно, письмо касалось Лидии и детей – выходит, все права первым его прочесть принадлежат Оте.
Оту вместе с Рэймондом я нашел у костра. Оба внимали завораживающему пению. Ота еще только осваивал грамоту, и мне это было известно, поэтому, хоть и не без колебаний, я отдал письмо Рэймонду. Пока тот читал, по лицу Оты пронесся вихрь всех ожидаемых эмоций, но вот Рэймонд улыбнулся и отчеканил:
– Лидия и дети уже с Микайей Блэндом. Алабама осталась позади. Сейчас, судя по дате, они должны быть в Индиане.
– Господи боже мой, – прошептал Ота. – Господи боже мой, – и добавил специально для меня: – Сердцем чую: получится. Столько лет в разлуке, столько мучений – не может оно не получиться, Хайрам, так я думаю. Будут со мной и Лидия, и детишки. Эх, жалко, Ламберт не дожил – то-то бы порадовался.
На этих словах Ота уткнулся Рэймонду в грудь. Послышались всхлипы. Рэймонд не выдержал. Маска невозмутимости дала трещину, и через мгновение братья Уайты плакали оба не таясь. Я отвернулся. Эмоции переполняли и меня тоже, ибо первый день в лагере принес больше чудес, чем я способен был вместить.
Глава 21
Было время – я мечтал править Локлессом, как мой отец. Пусть мысль не оформилась – она владела мною, и мне стыдно и тяжело это признавать. Потом жизнь вывела меня на Тайную дорогу свободы (или Дорога сама такой виток сделала, что никто бы не сбился); короче, я стал счастливым. Обрел цель – Дорогу; обрел семью – Рэймонда, Оту, Микайю. А нынче, сладко думалось мне, Кессия появилась, заполнив брешь в моей душе.
Назавтра к вечеру, после очередной порции дебатов и развлечений, я решил прогуляться в одиночестве. Меня привлекли предгорья – к ним-то, через луг, я и направился. И там наткнулся на Мозес. Несколько отрешенная, подобрав ноги, она сидела на валуне – сама будто изваяние. Пусть себе размышлениям предается, решил я, не стану ее цеплять. И прошел мимо, но тут она меня окликнула:
– Добрый вечер.
Я вздрогнул. Мозес уже сама направлялась ко мне, зафиксировав взгляд на моей голове. Приблизилась, дотянулась, невысокая, ладонью до темечка, поврежденного ищейками; затем отступила на шаг и с улыбкой произнесла:
– Так я и знала, что выпадет случай потолковать. Он и выпал, и как удачно. Здесь-то, на лугу, оно лучше, чем в лагере. Здесь не помешают. Наслышана о тебе, друг. Да вчера еще Кессия обмолвилась: был, дескать, у вас разговор.
– Да. Мы с ней из одного поместья.
– Вот-вот, и она так сказала. Поди, рад, что родного человека повстречал? Корни – первое дело, верно? Без этого ты будто перекати-поле – мотает тебя, носит в чужих краях.
– Нас всех мотает и носит.
– Ну, я-то почаще других домой наведываюсь. Правда, белым господам это не по нраву. Вся моя работа с одним местом связана – с Мэрилендом. Там, на побережье, я родилась. Однажды вернусь насовсем. Не так, как сейчас возвращаюсь, когда я агент Тайной дороги. Не украдкой, а днем, и солнце будет светить в тот день, каждую мелочь являть. Жаль, пока по ночам прихожу, но и то хорошо, что часто дома бываю, что память подстегиваю.
– Я тоже многое помню.
– И это я слыхала. Говорят, ты и в Филадельфии за столом с бумагой да чернилами справляешься, и в Виргинии не сплоховал. А еще говорят, то есть шепчутся, ты на большее способный.
– Если и так, я своему дару не хозяин. Он все равно что конь, на котором без седла скачешь.
– Это до поры до времени.
– А по-моему, пользы не выйдет. Я хочу своих спасти, очень хочу. Но их столько, что мне не справиться. Они и сейчас все передо мной, вот в эту самую минуту. Глядят и ждут.
Я вздрогнул под чьим-то взглядом. Возле крайней палатки стояла молодая женщина – навскидку я дал бы ей лет двадцать пять. Наши глаза встретились, и женщина, улыбнувшись, решительно пошла ко мне. Лицо у нее было тонкое, кожа светло-коричневая, волосы – как туча, черная и курчавая, – мягко касались щек, шеи, плеч.
Из учтивости я поднялся. Женщина уже не улыбалась – она осматривала меня, как бы сличая с неким мысленным образцом, и вдруг выдала фразу, которой я меньше всего ожидал:
– Как поживаешь, Хай?
Услышь я такое в любом другом месте, обрадовался бы. Узнавание наполнило бы меня мыслями о доме. Но тут я насторожился. Откуда этой женщине мое имя известно? Вопросы теснились, как невольники в корабельном трюме.
– Да не бойся ты! – воскликнула женщина. – Теперь все хорошо будет. – Она протянула мне руку и представилась: – Кессия.
Я руку ей не пожал, а она ничуть и не обиделась.
– Мы с тобой земляки, Хай. Я из графства Ильм, что в Виргинии. Тоже локлесская, как и ты. Говорят, ты все помнишь, а меня вот позабыл. Это не страшно. Я тебя, маленького, нянчила, когда мама твоя уходила. Бывало, просит: «Кессия, пригляди за моим», ну я и…
– Кто просит?
– Да мама же твоя, матушка Роза – так мы ее называли. А ты мою маму знать должен. Ее зовут Фина. Нас у нее пятеро было. Всех поодиночке распродали, бог весть, где мои братья и сестры. А мне повезло. Я вырвалась. Вот служу Тайной дороге. Прослышала, что здесь, в лагере, парень из Локлесса, тоже беглый и тоже агент. Хайрамом звать. Ну, думаю, точно ты, больше некому.
– Пройдемся? – спросил я.
– Конечно.
Я повел ее на лужайку, где мы с Рэймондом и Отой оставили фургон; помог забраться на козлы и сел рядом.
– Насчет меня не сомневайся, Хай, – заговорила Кессия. – Тут все правда. Могу и целую историю рассказать, если хочешь.
– Хочу. Расскажи, пожалуйста.
– Я – Финина дочка. Самая старшая. Жили мы на Улице всей семьей. Как вспомню – сердце щемит. Хорошо нам тогда жилось. Папа большим человеком был. Надсмотрщиком на табачной плантации. Уважали его, как только могут приневоленного уважать.
– Дом наш попросторнее, чем у других, особняком стоял. Я тогда воображала: это потому дом такой большой, что папа и на Улице, и на плантации всех главней. Он суровый был, папа. Лишнего слова не скажет, только по делу. Белые к нему за советом ходили, а уж как слушали! Других приневоленных в грош не ставили, а папа у них знатоком считался.
Тут Кессия умолкла. По глазам я прочел: до нее только сейчас стало доходить.
– Или, может, это мне тогда мерещилось. Дети разве понимают? Им что помнить приятно, то они и помнят. А если нет приятного, так и сочинят. Да, наверно, я тоже насочиняла. Хотя… были же у нас игры такие веселые, занятные. Нет, точно были. В шарики, например. В мячик на веревочке. Не примерещились же они! Или вот еще игра – «Рыцарь и дудочка». Только четче всего я не забавы запомнила, а маму. Какая она добрая, Хай! Какая ласковая! Бывало, воскресным утром мы все пятеро к ней прилезем, тремся, ластимся, будто котята. К папе так не прилезешь. Зато папа защищал нас – это я и девчонкой понимала. Делал что-то важное каждый день, а то, может, еще раньше отличился, потому и дом ему разрешили построить большой, поодаль от остальных, и огород завести. Мы даже цветы – камелии – растили, представляешь? Вот какая у меня была жизнь.
Глаза Кессии затуманились, голос дрогнул. Она смотрела теперь на лагерь, только что нами покинутый. Я ее не тормошил. Я думал о Фине – вдове и осиротевшей матери. Как она пыхала трубкой, рассказывая про Большого Джона – который, такой-сякой, взял да и помер. Невероятным казалось, что Кессия, дочь этих двоих, сейчас сидит со мной в фургоне, что утро мы провели среди освободителей разной степени радикализованности.
– Только быстро оно закончилось, счастливое детство. Чуть я подросла – к колодцу приневолили, воду таскать на плантацию. А потом и к мотыге да табачным кустам. Я не роптала, думала, так и надо: все мои приятели работали, и папа на плантации главным был. Что труд тяжелый – оно к лучшему, иначе я бы по Тайной дороге не сбежала. Но тогда я другой жизни не ведала. Мой мир был – плантация да Улица. А на Улице все свои, и тетя Роза, и тетя Эмма, и ты, карапуз. По выходным старшие в лес уходили плясать, а малышей на меня оставляли. Тебя в том числе. Думаешь, когда узнала, что ты тут, в лагере, я удивилась? Ничего подобного. Ты всегда был не как все. Тихоня глазастый. Ты не изменился. Я ведь, прежде чем нынче подойти к тебе, издали наблюдала. Думала: точно он. Как я рада, что тебя встретила, да не где-нибудь, а в лагере, который свободой дышит.
Чудное́ время было там, в Локлессе. Счастливое. Стыдно так говорить, да только это правда. Счастливо мы жили все вместе, пока папу лихорадка не погубила. С того беды и начались. Мама удар едва снесла. Нет, на нас не вымещала горе. По-прежнему и приласкает, и вкусненьким оделит. Только тоска ее глодала. Помню, плачет ночью в тюфяк, потом не выдержит, позовет: «Идите сюда, мои маленькие, идите, пожалейте маму». Мы к ней жмемся, сами тоже плачем, поскуливаем. Котята, я ж говорю. Не знали мы, что нам уготовано, не ведали, какие сладкие те слезы по сравненью с будущими-то. Папа умер, зато мы друг у дружки еще были. Мы бы сдюжили вместе. Оклемались бы. Ан нет. Совсем скоро и мы все равно как будто помирать начали по очереди, и каждый в своем собственном аду оказался. В одиночестве.
Кессия вдруг взглянула мне в лицо:
– Говорят, ты маму мою знал немножко. Правда это?
Я вымучил кивок, не имея намерения вдаваться в подробности. На тот момент я не дорос до признания собственной вины, еще противился, еще юлил перед самим собой. Глаза Кессии светились ожиданием – слишком мне знакомым. Неотступным.
– Ну да. Только под твое описание она не совсем подходит. Точнее, совсем не подходит. Она изменилась, Кессия. Что ж тут удивляться? Но это все ерунда, что она теперь другая. Главное, Фина внутри, в середке, доброй осталась. Лучше нее никого в Локлессе нет.
Кессия обеими ладонями закрыла рот и нос. Это она так плакала – не всхлипывая, вообще никаких звуков не издавая. И совсем недолго.
– То есть ты знаешь, как хозяин с нами поступил?
– Знаю.
– Он нас распродал. Забирал из дому, ровно та же лихорадка. По одному. То сестру, то брата. Я ведь больше никого из них не видела. Искала, расспрашивала – без толку. Разве найдешь, когда столько людей сгинуло? Будто вода сквозь пальцы, утекли они, братья мои и сестры. Будто вода…
– Я понимаю, Кессия. Раньше не понимал, а теперь вот понял. Твоя мама мне рассказать пыталась. Я ушами-то слышал, а чтоб сердцем – нет. Будто глухой был, будто слепой. Но с этим покончено. Прозрел вот.
– Говорят, отец твой – белый.
– Так и есть.
– Но тебя это не спасло.
– Ни меня, ни кого другого.
– Нет нам спасения, нет исхода. А я везучая, не то не сидела бы сейчас тут с тобой. Почти всех локлесских на Юг продавали, а меня почему-то в Мэриленд. Тамошний хозяин на лесопилку меня определил; тоже, доложу я тебе, не сахар. Зато я встретила Элиаса моего. Мы друг другу сильно глянулись. Он-то был свободный, Элиас. Жалованье за работу получал. Надумал меня выкупить, чтоб я тоже, значит, свободной стала.
Вот так я новую семью обрела, Хайрам. Из тяжкого труда родилась эта семья. Прежде всего, на лесопилке не расслабишься, ну а другое – себя ломать пришлось. Все прошлое не то чтоб забывать, но будто стенкой от него отгораживаться. Лозой вокруг мужчины обвиться. Получилось у меня, и я теперь почти-почти жизнью довольная. Себя прежнюю схоронила, крест на той девчонке поставила. Сердцу порваться не позволила. Да неволя – она так в меня въелась, я будто клейменая была. И вот только мы с Элиасом все наперед решили, как новому хозяину взбрело меня с молотка продать. Не на таковскую напал! Элиас – он парень непростой. Он знаешь с кем в родстве? Не догадаешься? Так я тебе скажу. С самою Мозес! – Кессия зашлась почти беззвучным торжествующим смехом. – Поглядел бы ты! Мы с Элиасом простились – навек простились, Хай! Тяжко было, ох тяжко. Назавтра аукцион. Меня выводят, и тут я вижу – Элиас в зале. И стал он торговаться. Против него какой-то тип из Техаса. Прочие-то покупатели живо отсеялись, только они двое ставки и поднимают. Сердце мое прыг-скок, прыг-скок. Не помню, сколько это длилось, да взглянул на меня мой Элиас с такой тоской неизбывной, что сразу я все поняла. Кончились деньги у него. Проиграл он. Техасец заплатил, меня – за локти да под замок. Пока вел, все говорил, чего и как со мною делать станет; на заре, говорил, в путь тронемся. Ну, Элиас ему слюни-то утер. Заря взошла, никуда не делась – да Мозес прежде солнышка поспела.
Понятно, подумал я. Мозес. Паромщица.
Кессия вперила в меня испытующий взор.
– Это они нарочно так все подстроили. Чтоб побольше денежек выманить у техасца. А теперь подумай: могла я после такого аукциона, после Переправы, просто замуж выйти да дома отсиживаться? То-то что нет. Мысли меня глодали: чего я натерпелась, да чего другие наши перенесли. А кто и не перенес – помер. Поквитаться с белыми – вот чего я жаждала. Отомстить за братьев, за сестер. За каждого, кого я и не видала никогда, и знать не знала.
– С тех пор я с Мозес работаю. Так и сюда попала – через нее. Так и про тебя узнала. Прослышала: есть, мол, новенький, парень из Виргинии, из графства Ильм. С родины моей, значит. Я поспрашивала, имя узнала. Нет, думаю, быть не может, чтоб ты. А потом сама тебя увидала, как ты ходишь да наблюдаешь, и уж больше не сомневалась. С первого взгляда поняла: Хай, он самый.
Тут Кессия бросилась мне на шею, обняла крепко, по-сестрински. Я растаял. Сам не сознавал, до чего истосковался по дому – и вот нежданно-негаданно появилась родная душа, столь же израненная, понимающая.
Однако смеркалось. Надо было идти искать своих. Мы слезли с козел, снова обнялись.
– Еще увидимся, поговорим, – сказала Кессия. – Не завтра ведь разъезжаться и не послезавтра. – И вдруг спохватилась: – Ой, что ж это я! Все о себе да о себе. Не спросила даже про матушку Розу. Как она поживает, мама твоя? Здоровье у нее как?
* * *
Скоро я уже опять шатался по лагерю, наблюдая остывание политико-социальных страстей. Людям надоело слушать ораторов – они хотели развлечься. Среди палаток появились жонглеры, стали перебрасываться яблоками, ловить бутылки за горлышки. Кто-то натянул канат между двух деревьев, и тотчас нашлись желающие прогуляться над пустотой – в одну сторону бегом, обратно с расстановочкой, рисуясь, напевая что-нибудь беззаботное. Еще были акробаты – эти кувыркались, почти зависая в предвечернем воздухе.
Как она поживает, моя мама? Как у нее здоровье? Откуда мне знать, если у меня не только вестей нет, но даже и воспоминаний? Если я представляю маму с чужих слов, коллекционирую лоскуты – вот и Кессия нынче лоскутом поделилась! Целостной картины не выходит, не то что с Софией и особенно с Финой, которая будто явилась ко мне сама, стоило скреститься моим воспоминаниям с воспоминаниями Кессии. Лишь теперь я понял, в чем корень Фининой суровости, расшифровал ее давнее предостережение: «Я тебе не кровная, а все ж мать. А белый господин, который вчера на лошади прискакал, – он да, он по крови отец твой, а на самом деле – нет».
Ужинали мы впятером – Рэймонд, Ота, Кессия, Мозес и я. Солнце еще не закатилось, но кто-то разжег костер, и к нему стали подсаживаться чернокожие. А где они да огонь – там и песня. Приглушенные зловещие голоса, тягучий ритм – такое рождается только в неволе, которая жизнь и есть. В последний раз я слушал эти напевы еще в Локлессе; даже подзабыл, какую они силу имеют. Теперь, утомленный дорожной тряской, августовской духотой и впечатлениями, я поддался гипнозу, стал раскачиваться в такт. Это было слишком. Стряхнув слуховой мор́ ок, на нетвердых ногах я снова отправился бродить по лагерю, месить башмаками грязь.
Выбрал сухое местечко на окраине, уселся. Пение, впрочем, все-таки доносилось до меня. Голова шла кругом: Кессия, Фина и Большой Джон, дебаты о правах женщин, о детях, о труде, о земле, об институте брака, о богатстве. Рабство предстало в новом свете; да ведь оно как понятие и другие грани имеет, вдруг сообразил я. Не об одной Виргинии речь идет, и друзья мои не на то нацеливаются, чтобы с мерзостями угнетения белыми черных покончить. Нет, они, друзья, шире мыслят, и дело касается строительства нового мира. Ибо фабрики эксплуатируют детские руки, деторождение порабощает женские тела, а ром приневоливает души мужчин. Осознание явилось как вспышка. Мы, агенты Тайной дороги свободы, конечно, боремся с виргинскими рабовладельцами – но не только. Рабовладельцы – одно из звеньев бесконечной цепи, и мало ее разбить. Надо перековать.
Меня отвлекло приближение незнакомца. Он поздоровался и вручил мне запечатанный пакет, и по оттиску я живо понял: это от Микайи Блэнда. Сердце едва не выпрыгнуло из груди. Первым побуждением было взломать печать, но я сдержался. Определенно, письмо касалось Лидии и детей – выходит, все права первым его прочесть принадлежат Оте.
Оту вместе с Рэймондом я нашел у костра. Оба внимали завораживающему пению. Ота еще только осваивал грамоту, и мне это было известно, поэтому, хоть и не без колебаний, я отдал письмо Рэймонду. Пока тот читал, по лицу Оты пронесся вихрь всех ожидаемых эмоций, но вот Рэймонд улыбнулся и отчеканил:
– Лидия и дети уже с Микайей Блэндом. Алабама осталась позади. Сейчас, судя по дате, они должны быть в Индиане.
– Господи боже мой, – прошептал Ота. – Господи боже мой, – и добавил специально для меня: – Сердцем чую: получится. Столько лет в разлуке, столько мучений – не может оно не получиться, Хайрам, так я думаю. Будут со мной и Лидия, и детишки. Эх, жалко, Ламберт не дожил – то-то бы порадовался.
На этих словах Ота уткнулся Рэймонду в грудь. Послышались всхлипы. Рэймонд не выдержал. Маска невозмутимости дала трещину, и через мгновение братья Уайты плакали оба не таясь. Я отвернулся. Эмоции переполняли и меня тоже, ибо первый день в лагере принес больше чудес, чем я способен был вместить.
Глава 21
Было время – я мечтал править Локлессом, как мой отец. Пусть мысль не оформилась – она владела мною, и мне стыдно и тяжело это признавать. Потом жизнь вывела меня на Тайную дорогу свободы (или Дорога сама такой виток сделала, что никто бы не сбился); короче, я стал счастливым. Обрел цель – Дорогу; обрел семью – Рэймонда, Оту, Микайю. А нынче, сладко думалось мне, Кессия появилась, заполнив брешь в моей душе.
Назавтра к вечеру, после очередной порции дебатов и развлечений, я решил прогуляться в одиночестве. Меня привлекли предгорья – к ним-то, через луг, я и направился. И там наткнулся на Мозес. Несколько отрешенная, подобрав ноги, она сидела на валуне – сама будто изваяние. Пусть себе размышлениям предается, решил я, не стану ее цеплять. И прошел мимо, но тут она меня окликнула:
– Добрый вечер.
Я вздрогнул. Мозес уже сама направлялась ко мне, зафиксировав взгляд на моей голове. Приблизилась, дотянулась, невысокая, ладонью до темечка, поврежденного ищейками; затем отступила на шаг и с улыбкой произнесла:
– Так я и знала, что выпадет случай потолковать. Он и выпал, и как удачно. Здесь-то, на лугу, оно лучше, чем в лагере. Здесь не помешают. Наслышана о тебе, друг. Да вчера еще Кессия обмолвилась: был, дескать, у вас разговор.
– Да. Мы с ней из одного поместья.
– Вот-вот, и она так сказала. Поди, рад, что родного человека повстречал? Корни – первое дело, верно? Без этого ты будто перекати-поле – мотает тебя, носит в чужих краях.
– Нас всех мотает и носит.
– Ну, я-то почаще других домой наведываюсь. Правда, белым господам это не по нраву. Вся моя работа с одним местом связана – с Мэрилендом. Там, на побережье, я родилась. Однажды вернусь насовсем. Не так, как сейчас возвращаюсь, когда я агент Тайной дороги. Не украдкой, а днем, и солнце будет светить в тот день, каждую мелочь являть. Жаль, пока по ночам прихожу, но и то хорошо, что часто дома бываю, что память подстегиваю.
– Я тоже многое помню.
– И это я слыхала. Говорят, ты и в Филадельфии за столом с бумагой да чернилами справляешься, и в Виргинии не сплоховал. А еще говорят, то есть шепчутся, ты на большее способный.
– Если и так, я своему дару не хозяин. Он все равно что конь, на котором без седла скачешь.
– Это до поры до времени.
– А по-моему, пользы не выйдет. Я хочу своих спасти, очень хочу. Но их столько, что мне не справиться. Они и сейчас все передо мной, вот в эту самую минуту. Глядят и ждут.