Там, где нет места злу
Часть 47 из 53 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Трой снова сдержался и не показал раздражения. Вот всегда так! Выдаст что-нибудь заковыристое, темное. Цитатку какую-нибудь ввернет или еще что, о чем никто из нормальных людей и не слыхал никогда. А когда Трой попросит объяснить, от него отмахивается.
Скажете, разумеется? Но тогда и не заговаривайте больше с человеком, который ничего не знает про оперу, театр, серьезную музыку, заумные книги и всякое такое.
Третьего дня, придя домой, Трой отыскал в словаре Талисы-Линн слово «филистер», и значение ему не понравилось. Ясное дело, так и останешься «человеком, которому не хватает культуры», если каждый раз, как ты задаешь вопрос, ближайший всезнайка тут же тебя затыкает.
— Как насчет ланча в «Красном льве»?
— Звучит заманчиво, шеф.
— Чего бы ты хотел? Я угощаю.
— Пирог и жареную картошку. И эту малиновую «Павлову».
— Отлично, — похвалил Барнаби. — Это будет держать тебя в тонусе.
Однако сложилось так, что Луизе не довелось выхаживать брата. Вернувшись в стеклянный особняк, он за несколько дней собрал вещи: одежду, компьютер, папки с набросками и несколько книг. Фейнлайт намеревался снять себе жилье в Лондоне и перекантоваться там до суда, который, как ему сказали, состоится через несколько месяцев.
Валентин стал искать, и ему тут же предложили квартирку на чердаке его издательства в Хэмпстеде. Постоянный арендатор, сын издателя, учился на третьем курсе в Оксфорде и редко приезжал домой. Квартира была тесная, но Валентин устроился там и отказался подбирать что-то другое, пока его будущее не прояснится. Нет, этой фразы, он, конечно, не произносил. Он теперь редко загадывал дальше сегодняшнего дня или даже настоящего момента, просто плыл по течению, тупо проживал часы.
Луиза часто звонила. В конце концов он стал отключать телефон, иногда на несколько дней. Раза два-три, уступая ее настоятельным просьбам, встречался с ней за обедом, но ничего хорошего из этого не выходило. Вэл не хотел есть, а ее уговоры только действовали ему на нервы. Когда они прощались после второй встречи, Луиза изо всех сил сдерживала слезы, а Вэл смущенно бормотал, что это он во всем виноват, потом обнял ее, очень холодно и формально, сказал: «Ну, не пропадай».
На обратном пути, в поезде до Грейт-Миссендена, к Луизе вернулось душевное равновесие. На все нужно время, утешала себя она. Просто иногда сложно сказать, сколько его нужно. В конце концов все будет хорошо. При всем том, садясь на станции в маленький желтый автомобиль, Луиза радовалась, что едет не в пустой дом.
Когда Энн вышла наконец из больницы и начался длительный, как ее предупредили, период реабилитации, она не знала, куда ей податься. Все в ней противилось возвращению в дом викария. Дом детства стал ей так отвратителен, что она не хотела больше переступать его порог. Но единственную свою родственницу из Нортумберленда Энн в последний раз видела лет двадцать тому назад, и переписка с тетей носила чисто формальный характер. Кроме того, после серьезной операции нельзя было уезжать далеко от больницы. И, когда замаячил день выписки, Луиза предложила ей пожить в «Фейнлайтсе».
Луиза навещала Энн в больнице каждый день. И та, и другая говорили мало, но в их молчании не было ничего неуютного. Обе, теперь полностью доверяя друг другу, понимали, что такой вариант подойдет обеим.
Конечно, не обошлось без некоторой неловкости, когда Энн впервые приехала в «Фейнлайтс». Им пришлось привыкать жить вместе. Энн из благодарности стремилась делать по дому больше, чем пока могла. Луиза отказывалась от всякой помощи, уверенная, что справится сама, хотя уже много лет не пробовала. (Прослышав о преступлении и аресте Валентина, агентство по найму домашней прислуги быстренько вычеркнуло Фейнлайтов из списка клиентов.)
В конце концов им стала помогать Хетти, которая часто навещала Энн. Это устраивало всех. Луизу, избавленную от ненавистных домашних дел. Энн, которая рада была видеть Хетти, единственную константу в ее жизни с самого детства. И Хетти, нуждавшуюся в деньгах на переезд. Вдове удалось найти обмен, чтобы перебраться поближе к Полин и ее семье. Конечно, Алан с приятелями перевезли бы тещу, но требовались деньги на грузовой пикап, ящик пива и рыбу с жареным картофелем для всех — Хетти очень хотелось внести свой вклад в переезд.
Когда по деревне разнеслась весть, что миссис Лоуренс уже достаточно окрепла для приема визитеров, местные стали навещать ее с небольшими подношениями: книгами, цветами, домашней выпечкой и сластями. Кто-то даже принес носовой платок с ее изящно вышитой монограммой. У Энн нередко слезы на глаза наворачивались от всеобщей доброты. Луиза, которую сперва выводил из себя нескончаемый поток доброжелателей, научилась получать удовольствие от приятной компании. Она ставила чайник, доставала торт и угощала гостей. В доме также перебывало много разных собак. И миссис Форбс, которая раньше никогда не интересовалась животными, до того полюбила Кэнди, что всерьез подумывала завести себе питомца.
Но все это было днем. С наступлением темноты становилось гораздо труднее. Для обеих женщин наставали самые тяжелые часы, и именно тогда по-настоящему сложилась их дружба, которой суждено было продлиться всю жизнь.
Луиза, перед тем как забрать к себе Энн, проконсультировалась с больничным психологом. Ей сказали, что возможны бессонные ночи; проинструктировали, как справляться с ночными кошмарами, а также с тем, что называется посттравматическим синдромом. Но, к огромному облегчению Луизы, в памяти Энн не сохранилось ни нападения, ни даже того, как она ехала в Каустон. Она говорила, что помнит лишь, как постучала в дверь кабинета и сказала Лайонелу, что ланч готов. На этом воспоминания обрывались.
Единственное, к чему Луиза не приготовилась и с чем ей трудно было справиться, это всепоглощающее чувство вины и раскаяния, которое терзало Энн. Ее не оставляло убеждение, что она могла бы предотвратить все трагические события, если бы нашла в себе силы противостоять мужу в его решении приблизить Джексона. Она с самого начала понимала, что от Терри исходит опасность. Потому и настояла, чтобы он не заходил в дом, но смелости потребовать, чтобы его и близко не было, у нее не хватило. Если бы только… Итак, Энн плакала и корила себя, а Луиза утешала ее, уверяя, что подруге не в чем виниться и каяться.
Все это повторялось изо дня в день. Сначала Луиза слушала сочувственно, хотя и находила такое пафосное раскаяние совершенно необоснованным. Потом заподозрила невроз. И, наконец, когда ей показалось, что Энн даже не слушает ее бесконечных утешений, она разозлилась. Сперва скрывала злость, потом не могла больше сдерживаться. И обнаружила свое раздражение, чем расстроила Энн еще больше. А под конец и Энн разозлилась.
Мало-помалу они омыли слезами (а также изрядным количеством вина) все свои самые глубокие, тайные страхи и желания, а потом повесили сушиться. Энн выплакала раскаяние в том, что долгие годы влачила одинокое, бесцветное и убогое существование. Луиза оплакала свой неудачный брак, который, как ей казалось, был заключен на небесах, а еще потерю брата, каким она его знала, и жалкое подобие, которое заняло его место. Для обеих — Луизы, такой строгой, самодостаточной, даже циничной иногда, и Энн, такой застенчивой, внушаемой и возбудимой, — эта эмоциональная обнаженность оказалась новым и тревожащим опытом.
После всех откровений обе вели себя друг с другом сдержанно, даже прохладно. Это продолжалось несколько дней, но воспоминания о пережитой эмоциональной близости никуда не девались, и постепенно они снова отпускали узду, и к ним возвращалась прежняя, уютная непринужденность.
Говорили они и о деньгах. Ни у одной не имелось серьезных оснований для беспокойства, хотя Луиза, безусловно, была обеспечена лучше. Она наконец-то столковалась с «Братьями Госхоук» относительно весомости «золотого рукопожатия». Несмотря на изрядные судебные издержки, сумма получалась довольно внушительная. Свою часть дома в Холланд-парке Луиза продала, выручив более двухсот тысяч фунтов. Кроме того, предполагалось, что рано или поздно (и скорее рано, чем поздно) она вернется к работе.
А вот Энн сомневалась, что когда-нибудь сможет работать. Страстные мечты о новой жизни, которые кажутся такими чудесными и вполне осуществимыми, когда солнечным днем едешь в Каустон, громко распевая «Пенни Лейн», стерли из ее сознания зверским ударом по голове. Зато уничтожающие замечания мужа запомнились. Разве она не знает, что сейчас люди вынуждены в сорок лет выходить на пенсию? Если ей никогда в жизни не приходилось иметь дело с реальной жизнью, как она смеет думать, что сможет полноценно работать?
Луиза пришла в ярость, услышав эти слова. Энн едва достигла среднего возраста, она умна, весьма привлекательна (особенно если Луиза поработает над ней), да она чем угодно сможет заняться. Так что… Энн только улыбнулась: поживем — увидим. Риелтор уверил ее, что за старый дом викария запросто дадут очень хорошую цену, особенно благодаря квартире над гаражом, где живущая в большом доме семья может поселить престарелого родственника. А дохода от трастового фонда вполне хватит ей одной, с ее скромными потребностями. Это совсем не то же, что жить вдвоем, кормить нескольких нахлебников и постоянно чинить развалину автомобиль.
И поскольку именно Лайонел навлек столько бед и на нее самое, и на Луизу, Энн довольно легко отказалась от первоначального намерения купить ему какое-нибудь жилье и помогать деньгами. Конечно, она колебалась, говорила, что не может оставить бывшего мужа ни с чем. На это Луиза резонно заметила, что, даже оставив Лайонела ни с чем, Энн даст ему в десять раз больше, чем от него получила. А когда Луиза узнала, что Энн решила назначить Хетти твердую, защищенную от инфляции пенсию, то объяснила подруге, что, обеспечивая обоих, о другом жилище для себя та может даже не мечтать.
Энн посетила дом викария всего один раз, причем в сопровождении адвоката. Отобрала несколько предметов обстановки и личных вещей, которые хотела бы сберечь, и юрист распорядился сохранить их, а остальное продать. Все дело заняло меньше часа, и то Энн дождаться не могла, как бы поскорее покинуть отеческий кров. Вкратце обсудили завещание Энн, которое хранилось у адвоката в офисе. Она намеревалась составить новое, и для этого был назначен день в начале следующего месяца.
Так сложилось, что с Лайонелом Энн больше не виделась. К тому времени, как он собрался приехать в больницу, она уже достаточно оправилась, чтобы сказать врачу, что не выдержит присутствия мистера Лоуренса ни секунды, и ему отказали в посещении. Больше он не пробовал ее навещать.
На письмо от «Люси и Брейкбин», единственной в Каустоне бесплатной адвокатской конторы, где высказывалось предположение, будто Лайонелу причитается половина стоимости дома викария, ответил Тейлор Рединг, адвокат Энн, и ответил весьма недвусмысленно. Угроза дальнейших действий со стороны Лайонела ни к чему не привела. В декабре Энн получила напыщенную открытку на Рождество и не ответила на нее. На том все и кончилось.
Несколько лет спустя их общие знакомые сказали Энн, что видели его, когда покидали Национальный театр после вечернего спектакля. Наступая на те же грабли, Лайонел помогал раздавать бесплатный суп и сэндвичи бездомным на набережной. Впрочем, видели его мельком и допускали, что легко могли обознаться.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Вообще говоря, серебряная дата Тома и Джойс Барнаби — двенадцатое сентября — приходилась на воскресенье. Но поскольку, подобно большинству семейных пар, они поженились в субботу, то решили в субботу и отпраздновать. И, как справедливо заметила Калли, настоящее веселье просто обязано длиться хотя бы пару суток.
День с утра выдался довольно холодный, и солнце было какое-то акварельное, размытое. Забавное утро и странный день. Время тянулось. После завтрака Барнаби запустил посудомоечную машину, а Джойс отправилась к парикмахеру. Когда она вернулась, супруги выпили кофе, просмотрели субботние газеты, а время ланча все еще не наступило.
— Как тебе моя прическа?
— Очень хороша.
— Я подумала, в такой особенный день пусть будет что-нибудь необычное.
— Прекрасно выглядишь.
— Мне не нравится.
— Да все отлично!
— Мне нравилось, как было раньше. — Джойс тихо застонала. Спихнув с дивана газеты, она вытянула ноги. Потом снова спустила на пол.
— Вот бы уже было восемь, — вздохнул Барнаби.
— До восьми далеко. Еще только без двадцати двенадцать.
— А когда мы получим наши подарки?
— В семь, когда приедут дети и мы откроем шампанское.
— А можно мой выдать сейчас?
— Нет.
Барнаби вздохнул, сложил разворот «Индепендент», вышел в холл, надел старую куртку, обмотал шею шарфом и отправился на воздух. Взял в сарае грабли и стал рыхлить землю вокруг многолетников. Потом полил их «зеленым удобрением», настоем окопника (ну и запах!).
Проблема в том, решил он, что сегодняшнему дню просто не вынести взваленного на него груза романтики и сентиментов. Да, бесспорно, это особенный день, но и обычный тоже. Обычный день, который надо прожить обыкновенно и по возможности уютно.
Завтрак в постели не удался. Барнаби вообще не помнил, чтобы когда-нибудь раньше ему случалось завтракать в постели. Джойс принесла поднос с чудесной розой в хрустальной вазочке, Том старался сидеть очень прямо, прижавшись спиной к подушкам, чтобы не расплескать кофе, когда окунал в него круассан.
Жена устроилась рядом со своим подносом, ела грейпфрут, загораживая ладонью, чтобы не забрызгать соком постельное белье, и повторяла: «Хорошо, правда?» Потянувшись через постель включить радио, она задела и опрокинула вазочку с розой.
Дальше — больше. Барнаби вдруг понял, как себя чувствует дочь в день премьеры. Она ему рассказывала. Стараешься поспать подольше, тянешь волынку за завтраком. Притаскиваешься в театр в полдень, хотя делать тебе там нечего, только другим мешаешь. Находишь кого-нибудь, с кем пойти на ланч. Бывает, фильм какой-нибудь посмотришь. И все равно окажется, что надо убить еще три часа. Пытаешься отдохнуть, пробежать глазами свой текст. Зато последний час проносится вихрем.
Вот и они с Джойс угодили в такое же болото. Глупость какая. Почему этот день не может быть просто обычной субботой? Джойс глядела на Барнаби из окна кухни. Он помахал ей, она ответила напряженной улыбкой и дотронулась до прически. Возвращая на место лейку, он напевал: «Какая разница, какой день…»
Куда-то делся ящик из гаража. Барнаби всерьез озаботился этим. Когда он сказал Джойс, что ящик пропал, жена ответила, что в нем был стул, принадлежащий члену их любительского театра. Дескать, тот недавно переезжал, а в новом доме не нашлось места для стула. И вот вчера пришел человек, которому отдают стул, и забрал его. Только и всего, конец истории.
Барнаби снова набил бочку окопником и залил водой, а сам взялся подрезать кизильник, который слишком уж вымахал. Остаток утра прошел приятно. Он даже не заметил, как пролетело время и Джойс позвала его на ланч.
После ланча жена сказала, что отлучится на некоторое время, а Барнаби задремал ненадолго, потом посмотрел спорт по телевизору, снова задремал, а после приготовил себе чашку чая. Джойс вернулась только в шесть. Объяснила, что была в кино, смотрела «Хвост виляет собакой», и это так здорово, что им обязательно нужно купить видео.
Барнаби не спросил, почему его не позвали в кино. Каждый из них проживал этот странный, непривычный день по-своему. Сам он занимался тем, что обычно делал по субботам, разве что вздыхая чаще обычного, а Джойс заполняла день хождением и суетой.
К шести оба были в спальне и переодевались. Барнаби надел жестко накрахмаленную белую сорочку и темно-синий костюм-тройку. Обуваясь в сияющие «оксфорды», он смотрел, как Джойс красится перед увеличивающим зеркалом, ярко освещенным угловой лампой. На ней была кофейного цвета нижняя юбка, отделанная венским кружевом, которую Калли давным-давно окрестила «маминой оговоркой по Фрейду»[61].
Барнаби вдруг осенило, что его подарок, тщательно продуманный, красиво выполненный, изящно упакованный, всего лишь бесполезный предмет роскоши. Да, изысканно, но толку-то от него никакого. Где, кроме винтажных иллюстраций к сказкам и фильмов тридцатых годов, увидишь женщину, которая держит зеркало в одной руке, а расческу в другой? Теперь им нужны обе руки и хорошее освещение. Он вздохнул.
— Ради бога, Том! — взмолилась Джойс.
Она купила себе новый костюм ради такого случая. Цикламеновый, отделанный черной тесьмой. В духе Шанель. Цвет выглядел ярче, чем в магазине, и не сочетался с помадой. От сережек уши уже сейчас щипало, но только в этих она выглядела как надо. Помня, что макияж должен продержаться весь вечер, Джойс наложила его гораздо гуще обычного и теперь думала, не стоит ли все снять и нанести по новой. Говорят, чем старше становишься, тем меньше надо краситься. Она едва удержалась от вздоха. Еще не хватало, чтобы они оба вздыхали.
Барнаби, который в последние двадцать минут только и делал, что выглядывал в окно, возвестил:
— Приехали.
Откупорили первую бутылку «мумм кордон руж» и выпили по бокалу. Калли и Николас прокричали: «Поздравляем!» — и вручили подарки. Джойс получила серебряный медальон с выгравированной на крышке датой свадьбы и крошечным портретом четы Барнаби внутри. Они были совсем не похожи на себя нынешних. Видимо, гравер работал по старой фотографии, сделанной Калли годы и годы тому назад. Барнаби достались строгие, квадратные серебряные запонки, тоже с гравировкой, в кожаной синей коробочке.
Джойс подарила мужу кожаный органайзер с тонкой серебряной пластиной, привинченной к верхней крышке переплета. На ней каллиграфическим почерком было написано его имя и даты 1973–1998. Барнаби похвалил органайзер (очень красивый) и пообещал, что наконец-то станет более организованным. Давно пора, заметила Калли. Они выпили, вновь наполнили бокалы, и Джойс открыла свой подарок.
Она ахнула от удивления и радости, да что там, от счастья:
— Том! Это самая красивая вещь… которая… которую… я…
И жена поцеловала его. Барнаби улыбнулся и обнял жену. Полюбовался, как она смотрится в зеркальце, держа его в вытянутой руке (в полном соответствии с его задумкой). Однако при резком кухонном свете Джойс себе не понравилась. Тень пробежала по ее лицу. Слишком сильно накрасилась. Это не зеркало показывало, это она так чувствовала. Она чувствовала себя старой и какой-то осунувшейся. Даже измученной. Она повернулась к дочери:
— По-моему, эта помада мне не идет.
Скажете, разумеется? Но тогда и не заговаривайте больше с человеком, который ничего не знает про оперу, театр, серьезную музыку, заумные книги и всякое такое.
Третьего дня, придя домой, Трой отыскал в словаре Талисы-Линн слово «филистер», и значение ему не понравилось. Ясное дело, так и останешься «человеком, которому не хватает культуры», если каждый раз, как ты задаешь вопрос, ближайший всезнайка тут же тебя затыкает.
— Как насчет ланча в «Красном льве»?
— Звучит заманчиво, шеф.
— Чего бы ты хотел? Я угощаю.
— Пирог и жареную картошку. И эту малиновую «Павлову».
— Отлично, — похвалил Барнаби. — Это будет держать тебя в тонусе.
Однако сложилось так, что Луизе не довелось выхаживать брата. Вернувшись в стеклянный особняк, он за несколько дней собрал вещи: одежду, компьютер, папки с набросками и несколько книг. Фейнлайт намеревался снять себе жилье в Лондоне и перекантоваться там до суда, который, как ему сказали, состоится через несколько месяцев.
Валентин стал искать, и ему тут же предложили квартирку на чердаке его издательства в Хэмпстеде. Постоянный арендатор, сын издателя, учился на третьем курсе в Оксфорде и редко приезжал домой. Квартира была тесная, но Валентин устроился там и отказался подбирать что-то другое, пока его будущее не прояснится. Нет, этой фразы, он, конечно, не произносил. Он теперь редко загадывал дальше сегодняшнего дня или даже настоящего момента, просто плыл по течению, тупо проживал часы.
Луиза часто звонила. В конце концов он стал отключать телефон, иногда на несколько дней. Раза два-три, уступая ее настоятельным просьбам, встречался с ней за обедом, но ничего хорошего из этого не выходило. Вэл не хотел есть, а ее уговоры только действовали ему на нервы. Когда они прощались после второй встречи, Луиза изо всех сил сдерживала слезы, а Вэл смущенно бормотал, что это он во всем виноват, потом обнял ее, очень холодно и формально, сказал: «Ну, не пропадай».
На обратном пути, в поезде до Грейт-Миссендена, к Луизе вернулось душевное равновесие. На все нужно время, утешала себя она. Просто иногда сложно сказать, сколько его нужно. В конце концов все будет хорошо. При всем том, садясь на станции в маленький желтый автомобиль, Луиза радовалась, что едет не в пустой дом.
Когда Энн вышла наконец из больницы и начался длительный, как ее предупредили, период реабилитации, она не знала, куда ей податься. Все в ней противилось возвращению в дом викария. Дом детства стал ей так отвратителен, что она не хотела больше переступать его порог. Но единственную свою родственницу из Нортумберленда Энн в последний раз видела лет двадцать тому назад, и переписка с тетей носила чисто формальный характер. Кроме того, после серьезной операции нельзя было уезжать далеко от больницы. И, когда замаячил день выписки, Луиза предложила ей пожить в «Фейнлайтсе».
Луиза навещала Энн в больнице каждый день. И та, и другая говорили мало, но в их молчании не было ничего неуютного. Обе, теперь полностью доверяя друг другу, понимали, что такой вариант подойдет обеим.
Конечно, не обошлось без некоторой неловкости, когда Энн впервые приехала в «Фейнлайтс». Им пришлось привыкать жить вместе. Энн из благодарности стремилась делать по дому больше, чем пока могла. Луиза отказывалась от всякой помощи, уверенная, что справится сама, хотя уже много лет не пробовала. (Прослышав о преступлении и аресте Валентина, агентство по найму домашней прислуги быстренько вычеркнуло Фейнлайтов из списка клиентов.)
В конце концов им стала помогать Хетти, которая часто навещала Энн. Это устраивало всех. Луизу, избавленную от ненавистных домашних дел. Энн, которая рада была видеть Хетти, единственную константу в ее жизни с самого детства. И Хетти, нуждавшуюся в деньгах на переезд. Вдове удалось найти обмен, чтобы перебраться поближе к Полин и ее семье. Конечно, Алан с приятелями перевезли бы тещу, но требовались деньги на грузовой пикап, ящик пива и рыбу с жареным картофелем для всех — Хетти очень хотелось внести свой вклад в переезд.
Когда по деревне разнеслась весть, что миссис Лоуренс уже достаточно окрепла для приема визитеров, местные стали навещать ее с небольшими подношениями: книгами, цветами, домашней выпечкой и сластями. Кто-то даже принес носовой платок с ее изящно вышитой монограммой. У Энн нередко слезы на глаза наворачивались от всеобщей доброты. Луиза, которую сперва выводил из себя нескончаемый поток доброжелателей, научилась получать удовольствие от приятной компании. Она ставила чайник, доставала торт и угощала гостей. В доме также перебывало много разных собак. И миссис Форбс, которая раньше никогда не интересовалась животными, до того полюбила Кэнди, что всерьез подумывала завести себе питомца.
Но все это было днем. С наступлением темноты становилось гораздо труднее. Для обеих женщин наставали самые тяжелые часы, и именно тогда по-настоящему сложилась их дружба, которой суждено было продлиться всю жизнь.
Луиза, перед тем как забрать к себе Энн, проконсультировалась с больничным психологом. Ей сказали, что возможны бессонные ночи; проинструктировали, как справляться с ночными кошмарами, а также с тем, что называется посттравматическим синдромом. Но, к огромному облегчению Луизы, в памяти Энн не сохранилось ни нападения, ни даже того, как она ехала в Каустон. Она говорила, что помнит лишь, как постучала в дверь кабинета и сказала Лайонелу, что ланч готов. На этом воспоминания обрывались.
Единственное, к чему Луиза не приготовилась и с чем ей трудно было справиться, это всепоглощающее чувство вины и раскаяния, которое терзало Энн. Ее не оставляло убеждение, что она могла бы предотвратить все трагические события, если бы нашла в себе силы противостоять мужу в его решении приблизить Джексона. Она с самого начала понимала, что от Терри исходит опасность. Потому и настояла, чтобы он не заходил в дом, но смелости потребовать, чтобы его и близко не было, у нее не хватило. Если бы только… Итак, Энн плакала и корила себя, а Луиза утешала ее, уверяя, что подруге не в чем виниться и каяться.
Все это повторялось изо дня в день. Сначала Луиза слушала сочувственно, хотя и находила такое пафосное раскаяние совершенно необоснованным. Потом заподозрила невроз. И, наконец, когда ей показалось, что Энн даже не слушает ее бесконечных утешений, она разозлилась. Сперва скрывала злость, потом не могла больше сдерживаться. И обнаружила свое раздражение, чем расстроила Энн еще больше. А под конец и Энн разозлилась.
Мало-помалу они омыли слезами (а также изрядным количеством вина) все свои самые глубокие, тайные страхи и желания, а потом повесили сушиться. Энн выплакала раскаяние в том, что долгие годы влачила одинокое, бесцветное и убогое существование. Луиза оплакала свой неудачный брак, который, как ей казалось, был заключен на небесах, а еще потерю брата, каким она его знала, и жалкое подобие, которое заняло его место. Для обеих — Луизы, такой строгой, самодостаточной, даже циничной иногда, и Энн, такой застенчивой, внушаемой и возбудимой, — эта эмоциональная обнаженность оказалась новым и тревожащим опытом.
После всех откровений обе вели себя друг с другом сдержанно, даже прохладно. Это продолжалось несколько дней, но воспоминания о пережитой эмоциональной близости никуда не девались, и постепенно они снова отпускали узду, и к ним возвращалась прежняя, уютная непринужденность.
Говорили они и о деньгах. Ни у одной не имелось серьезных оснований для беспокойства, хотя Луиза, безусловно, была обеспечена лучше. Она наконец-то столковалась с «Братьями Госхоук» относительно весомости «золотого рукопожатия». Несмотря на изрядные судебные издержки, сумма получалась довольно внушительная. Свою часть дома в Холланд-парке Луиза продала, выручив более двухсот тысяч фунтов. Кроме того, предполагалось, что рано или поздно (и скорее рано, чем поздно) она вернется к работе.
А вот Энн сомневалась, что когда-нибудь сможет работать. Страстные мечты о новой жизни, которые кажутся такими чудесными и вполне осуществимыми, когда солнечным днем едешь в Каустон, громко распевая «Пенни Лейн», стерли из ее сознания зверским ударом по голове. Зато уничтожающие замечания мужа запомнились. Разве она не знает, что сейчас люди вынуждены в сорок лет выходить на пенсию? Если ей никогда в жизни не приходилось иметь дело с реальной жизнью, как она смеет думать, что сможет полноценно работать?
Луиза пришла в ярость, услышав эти слова. Энн едва достигла среднего возраста, она умна, весьма привлекательна (особенно если Луиза поработает над ней), да она чем угодно сможет заняться. Так что… Энн только улыбнулась: поживем — увидим. Риелтор уверил ее, что за старый дом викария запросто дадут очень хорошую цену, особенно благодаря квартире над гаражом, где живущая в большом доме семья может поселить престарелого родственника. А дохода от трастового фонда вполне хватит ей одной, с ее скромными потребностями. Это совсем не то же, что жить вдвоем, кормить нескольких нахлебников и постоянно чинить развалину автомобиль.
И поскольку именно Лайонел навлек столько бед и на нее самое, и на Луизу, Энн довольно легко отказалась от первоначального намерения купить ему какое-нибудь жилье и помогать деньгами. Конечно, она колебалась, говорила, что не может оставить бывшего мужа ни с чем. На это Луиза резонно заметила, что, даже оставив Лайонела ни с чем, Энн даст ему в десять раз больше, чем от него получила. А когда Луиза узнала, что Энн решила назначить Хетти твердую, защищенную от инфляции пенсию, то объяснила подруге, что, обеспечивая обоих, о другом жилище для себя та может даже не мечтать.
Энн посетила дом викария всего один раз, причем в сопровождении адвоката. Отобрала несколько предметов обстановки и личных вещей, которые хотела бы сберечь, и юрист распорядился сохранить их, а остальное продать. Все дело заняло меньше часа, и то Энн дождаться не могла, как бы поскорее покинуть отеческий кров. Вкратце обсудили завещание Энн, которое хранилось у адвоката в офисе. Она намеревалась составить новое, и для этого был назначен день в начале следующего месяца.
Так сложилось, что с Лайонелом Энн больше не виделась. К тому времени, как он собрался приехать в больницу, она уже достаточно оправилась, чтобы сказать врачу, что не выдержит присутствия мистера Лоуренса ни секунды, и ему отказали в посещении. Больше он не пробовал ее навещать.
На письмо от «Люси и Брейкбин», единственной в Каустоне бесплатной адвокатской конторы, где высказывалось предположение, будто Лайонелу причитается половина стоимости дома викария, ответил Тейлор Рединг, адвокат Энн, и ответил весьма недвусмысленно. Угроза дальнейших действий со стороны Лайонела ни к чему не привела. В декабре Энн получила напыщенную открытку на Рождество и не ответила на нее. На том все и кончилось.
Несколько лет спустя их общие знакомые сказали Энн, что видели его, когда покидали Национальный театр после вечернего спектакля. Наступая на те же грабли, Лайонел помогал раздавать бесплатный суп и сэндвичи бездомным на набережной. Впрочем, видели его мельком и допускали, что легко могли обознаться.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Вообще говоря, серебряная дата Тома и Джойс Барнаби — двенадцатое сентября — приходилась на воскресенье. Но поскольку, подобно большинству семейных пар, они поженились в субботу, то решили в субботу и отпраздновать. И, как справедливо заметила Калли, настоящее веселье просто обязано длиться хотя бы пару суток.
День с утра выдался довольно холодный, и солнце было какое-то акварельное, размытое. Забавное утро и странный день. Время тянулось. После завтрака Барнаби запустил посудомоечную машину, а Джойс отправилась к парикмахеру. Когда она вернулась, супруги выпили кофе, просмотрели субботние газеты, а время ланча все еще не наступило.
— Как тебе моя прическа?
— Очень хороша.
— Я подумала, в такой особенный день пусть будет что-нибудь необычное.
— Прекрасно выглядишь.
— Мне не нравится.
— Да все отлично!
— Мне нравилось, как было раньше. — Джойс тихо застонала. Спихнув с дивана газеты, она вытянула ноги. Потом снова спустила на пол.
— Вот бы уже было восемь, — вздохнул Барнаби.
— До восьми далеко. Еще только без двадцати двенадцать.
— А когда мы получим наши подарки?
— В семь, когда приедут дети и мы откроем шампанское.
— А можно мой выдать сейчас?
— Нет.
Барнаби вздохнул, сложил разворот «Индепендент», вышел в холл, надел старую куртку, обмотал шею шарфом и отправился на воздух. Взял в сарае грабли и стал рыхлить землю вокруг многолетников. Потом полил их «зеленым удобрением», настоем окопника (ну и запах!).
Проблема в том, решил он, что сегодняшнему дню просто не вынести взваленного на него груза романтики и сентиментов. Да, бесспорно, это особенный день, но и обычный тоже. Обычный день, который надо прожить обыкновенно и по возможности уютно.
Завтрак в постели не удался. Барнаби вообще не помнил, чтобы когда-нибудь раньше ему случалось завтракать в постели. Джойс принесла поднос с чудесной розой в хрустальной вазочке, Том старался сидеть очень прямо, прижавшись спиной к подушкам, чтобы не расплескать кофе, когда окунал в него круассан.
Жена устроилась рядом со своим подносом, ела грейпфрут, загораживая ладонью, чтобы не забрызгать соком постельное белье, и повторяла: «Хорошо, правда?» Потянувшись через постель включить радио, она задела и опрокинула вазочку с розой.
Дальше — больше. Барнаби вдруг понял, как себя чувствует дочь в день премьеры. Она ему рассказывала. Стараешься поспать подольше, тянешь волынку за завтраком. Притаскиваешься в театр в полдень, хотя делать тебе там нечего, только другим мешаешь. Находишь кого-нибудь, с кем пойти на ланч. Бывает, фильм какой-нибудь посмотришь. И все равно окажется, что надо убить еще три часа. Пытаешься отдохнуть, пробежать глазами свой текст. Зато последний час проносится вихрем.
Вот и они с Джойс угодили в такое же болото. Глупость какая. Почему этот день не может быть просто обычной субботой? Джойс глядела на Барнаби из окна кухни. Он помахал ей, она ответила напряженной улыбкой и дотронулась до прически. Возвращая на место лейку, он напевал: «Какая разница, какой день…»
Куда-то делся ящик из гаража. Барнаби всерьез озаботился этим. Когда он сказал Джойс, что ящик пропал, жена ответила, что в нем был стул, принадлежащий члену их любительского театра. Дескать, тот недавно переезжал, а в новом доме не нашлось места для стула. И вот вчера пришел человек, которому отдают стул, и забрал его. Только и всего, конец истории.
Барнаби снова набил бочку окопником и залил водой, а сам взялся подрезать кизильник, который слишком уж вымахал. Остаток утра прошел приятно. Он даже не заметил, как пролетело время и Джойс позвала его на ланч.
После ланча жена сказала, что отлучится на некоторое время, а Барнаби задремал ненадолго, потом посмотрел спорт по телевизору, снова задремал, а после приготовил себе чашку чая. Джойс вернулась только в шесть. Объяснила, что была в кино, смотрела «Хвост виляет собакой», и это так здорово, что им обязательно нужно купить видео.
Барнаби не спросил, почему его не позвали в кино. Каждый из них проживал этот странный, непривычный день по-своему. Сам он занимался тем, что обычно делал по субботам, разве что вздыхая чаще обычного, а Джойс заполняла день хождением и суетой.
К шести оба были в спальне и переодевались. Барнаби надел жестко накрахмаленную белую сорочку и темно-синий костюм-тройку. Обуваясь в сияющие «оксфорды», он смотрел, как Джойс красится перед увеличивающим зеркалом, ярко освещенным угловой лампой. На ней была кофейного цвета нижняя юбка, отделанная венским кружевом, которую Калли давным-давно окрестила «маминой оговоркой по Фрейду»[61].
Барнаби вдруг осенило, что его подарок, тщательно продуманный, красиво выполненный, изящно упакованный, всего лишь бесполезный предмет роскоши. Да, изысканно, но толку-то от него никакого. Где, кроме винтажных иллюстраций к сказкам и фильмов тридцатых годов, увидишь женщину, которая держит зеркало в одной руке, а расческу в другой? Теперь им нужны обе руки и хорошее освещение. Он вздохнул.
— Ради бога, Том! — взмолилась Джойс.
Она купила себе новый костюм ради такого случая. Цикламеновый, отделанный черной тесьмой. В духе Шанель. Цвет выглядел ярче, чем в магазине, и не сочетался с помадой. От сережек уши уже сейчас щипало, но только в этих она выглядела как надо. Помня, что макияж должен продержаться весь вечер, Джойс наложила его гораздо гуще обычного и теперь думала, не стоит ли все снять и нанести по новой. Говорят, чем старше становишься, тем меньше надо краситься. Она едва удержалась от вздоха. Еще не хватало, чтобы они оба вздыхали.
Барнаби, который в последние двадцать минут только и делал, что выглядывал в окно, возвестил:
— Приехали.
Откупорили первую бутылку «мумм кордон руж» и выпили по бокалу. Калли и Николас прокричали: «Поздравляем!» — и вручили подарки. Джойс получила серебряный медальон с выгравированной на крышке датой свадьбы и крошечным портретом четы Барнаби внутри. Они были совсем не похожи на себя нынешних. Видимо, гравер работал по старой фотографии, сделанной Калли годы и годы тому назад. Барнаби достались строгие, квадратные серебряные запонки, тоже с гравировкой, в кожаной синей коробочке.
Джойс подарила мужу кожаный органайзер с тонкой серебряной пластиной, привинченной к верхней крышке переплета. На ней каллиграфическим почерком было написано его имя и даты 1973–1998. Барнаби похвалил органайзер (очень красивый) и пообещал, что наконец-то станет более организованным. Давно пора, заметила Калли. Они выпили, вновь наполнили бокалы, и Джойс открыла свой подарок.
Она ахнула от удивления и радости, да что там, от счастья:
— Том! Это самая красивая вещь… которая… которую… я…
И жена поцеловала его. Барнаби улыбнулся и обнял жену. Полюбовался, как она смотрится в зеркальце, держа его в вытянутой руке (в полном соответствии с его задумкой). Однако при резком кухонном свете Джойс себе не понравилась. Тень пробежала по ее лицу. Слишком сильно накрасилась. Это не зеркало показывало, это она так чувствовала. Она чувствовала себя старой и какой-то осунувшейся. Даже измученной. Она повернулась к дочери:
— По-моему, эта помада мне не идет.