Тайна замка Роксфорд-Холл
Часть 10 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Хотя не было и намека на то, чтобы Ада — как недоброжелательно предсказывала моя мать — на досуге раскаивалась, я видела, какой изолированной от всех и вся стала ее жизнь. Она страстно мечтала о ребенке, но после года замужества так и не зачала и стала опасаться, что, может быть, бесплодна. А Джорджа, как она мне призналась, все более беспокоили сомнения по поводу его призвания.
— Я могу его слушать, задавать вопросы, — говорила она мне, — и понимаю, как мне кажется, многое из того, о чем он говорит, но ему недостает общества мыслящих людей, таких же, как он сам. Он читал Лайелла и Ренана, и «Vestiges»,[22] и Дарвина тоже читал, и стал задумываться над тем, что же остается — если остается! — чтобы сохранить веру. Он предпочитает не говорить об этом, но его совесть неспокойна из-за того, что он вынужден жить на средства прихожан, которые ожидают и верят — особенно в такой деревне, как эта, — что он принимает буквальную истину Писания. Но сам он верит в добродетель, доброту и терпимость, и он живет так, как проповедует, а это гораздо больше того, что можно сказать о многих церковниках, почитающих себя благочестивыми.
Я пробыла в Чалфорде две недели, когда Джордж предложил нам всем устроить экспедицию в Орфорд, небольшую прибрежную деревушку в четырех милях от Чалфорда, — посмотреть старую норманнскую башню. Сам Джордж побывал там только один раз, но, когда мы тихим пасмурным днем отправлялись в путь, он был, казалось, совершенно уверен, что знает дорогу. Мы прошли, вероятно, уже целую милю, прежде чем он признался, что это вовсе не та дорога, которой он шел туда в первый раз.
— Ну, все равно, — сказал он, — мы ведь идем в более или менее юго-восточном направлении, так что не можем слишком далеко отклониться.
Даже мне пришлось признать, что, после того как мы покинули фермерские угодья, в окружающем нас ландшафте виделось что-то безутешно-печальное. Кругом не было ни души, ни малейшего признака жилья; только овцы бродили в зарослях утесника, да изредка вдали виднелось свинцово-серое море. Мы прошли примерно еще полчаса, и тропа стала подниматься вверх — земля по обе ее стороны все резче уходила вниз. Густой зеленый кустарник покрывал нижнюю часть склонов холма, но его вершина, к которой мы приближались, была почти совсем голой, как бы коротко стриженной овцами, и, словно вязаное покрывало — этот образ вдруг пришел мне на ум, — скомканной в странные складки и впадины: они вовсе не выглядели естественными, казалось, какое-то огромное, роющее себе нору существо прокладывает ход к ней очень близко от поверхности. Я собралась было спросить, откуда они взялись, когда мы дошли до самого верха и перед нами открылось безбрежное темное пространство леса.
— Это может быть только Монаший лес, — сказал Джордж. — Мы отклонились гораздо дальше к югу, чем я предполагал. Этот лес — самый старый и самый большой в этой части Англии.
— А там, в лесу, — монастырь? — спросила я.
Оттуда, где мы стояли, плотный зеленый полог казался сплошным и непрерывным; он простирался на юг далеко, насколько хватало глаз.
— Да, был когда-то, — ответил Джордж. — Его разорили люди Генриха Восьмого.
— А потом?
— Земли отошли к роду Роксфордов за службу короне и с тех пор так и оставались во владении этой семьи. Роксфорд-Холл был построен на фундаменте монастыря; сейчас, как мне представляется, он превратился чуть ли не в руины; но я его не видел.
— А сейчас там кто-нибудь живет?
— Нет. С тех пор как… То есть можно сказать, что он уже некоторое время пустует.
— А как далеко отсюда до Холла? — настаивала я.
— Не знаю, — ответил Джордж, пытаясь меня обуздать. — Монаший лес — частное владение, он — часть имения.
— Но если там никто не живет?.. Мне ужасно хочется на него посмотреть!
— Это было бы нарушением владения с нашей стороны. И у этого леса в округе дурная слава, по ночам даже браконьеры опасаются туда заходить.
— Вы хотите сказать — там бродят привидения?
— Предполагается, что бродят. Ходят всякие россказни…
Он умолк, поймав обеспокоенный взгляд Ады.
— Поверьте, — сказала я, — я не против разговоров о привидениях. Я вовсе не думаю о моих посетителях как о призраках, и потом, я же теперь совсем здорова! Я хочу услышать все про этот Холл: это звучит так романтично! И смотрите — вон тропа, она ведет вниз, прямо в лес…
— Нет, — твердо ответил Джордж. — Нам надо идти дальше, в Орфорд.
— Ну, раз вы не хотите повести нас туда, — сказала я, — я настаиваю, чтобы вы мне все про него рассказали.
— Рассказывать почти нечего, — начал Джордж, когда мы снова тронулись в путь. — По существующему в округе суеверию, в лесу обитает призрак монаха, который появляется перед тем, как умирает кто-то из Роксфордов; говорят, что любой, кто увидит это привидение, умрет в течение месяца. Я не удивился бы, узнав, что сами Роксфорды положили начало этим слухам, чтобы отвадить людей от имения. Семейство, насколько здесь помнят, никогда не принимало никакого участия в местных делах, но в этом нет ничего необычного. Нет, единственная настоящая странность здесь — это то, что два последних владельца Холла бесследно исчезли.
— Что вы имеете в виду под этим «исчезли»?
— Именно это, не более и не менее. Но учтите, оба инцидента произошли на расстоянии почти пятидесяти лет друг от друга. Первым был некий Томас Роксфорд, вдовец; у него были грандиозные планы насчет Роксфорд-Холла, когда он получил его в наследство, где-то в тысяча семьсот восьмидесятых годах, как мне кажется. Но потом его сын погиб от несчастного случая, а жена уехала к родственникам. Он жил в Холле в полном одиночестве много лет — до глубокой старости; однажды вечером он отправился спать, как обычно, а когда на следующее утро его камердинер пришел его будить, его там не было. Вскоре после того, как он ушел к себе в спальню, начался страшный ливень с громом и молнией, но затем небо прояснилось и ночь была ясной и лунной. В спальне его постель была не тронута, не было никаких следов борьбы, так что все пришли к заключению, что он забрел в лес, вероятно потеряв ориентацию из-за грозы, и упал в заброшенную шахту или еще куда-то вроде того. Видите ли, Монаший лес очень заросший, и в нем полно старых разработок — там несколько веков назад добывали олово, — так что очень легко попасть в беду.
— А… другой? — спросила я, чуть содрогнувшись.
Тропа снова спустилась вниз и теперь шла параллельно лесу, который и вправду казался очень густым; деревья оплетали ползучие растения, повсюду между ними валялись упавшие ветви и сучья, так что в нескольких ярдах от тропы в его глубине уже ничего разглядеть было нельзя.
— Корнелиус Роксфорд — племянник Томаса, ближайший из живущих родственников мужского пола, — подал петицию в Суд лорд-канцлера[23] о признании Томаса скончавшимся. Он — Корнелиус — был членом ученого совета какого-то малоизвестного кембриджского колледжа, но ушел с должности, как только получил решение суда, примерно в тысяча восемьсот двадцатом году, как мне думается, и вступил во владение Холлом. Там он и оставался следующие сорок пять лет, живя совершенным отшельником, вплоть до весны нынешнего года, когда произошло точно то же самое: он ушел к себе, как обычно, и снова, по странному совпадению, ночью разразилась необычайно сильная гроза… И больше его не видели.
— Но… Как вы думаете, что же с ним сталось?
— Никто не знает. Разумеется, это вызвало немало толков; всеобщее мнение в пабе гостиницы «Корабль» сводится к тому, что обоих унес сам дьявол. Я сам задаюсь вопросом: возможно ли, что судьба Томаса Роксфорда так занимала мысли его племянника, что в конце концов его разум помутился и под влиянием грозы он почувствовал, что должен последовать примеру своего дяди?
— Словно король Лир на вересковой пустоши, — сказала Ада. — Я очень хорошо помню ту грозу: Корнелиус, должно быть, и правда потерял разум, если вышел в такую бурю.
— А что же теперь станет с Холлом? — спросила я.
— Я полагаю, наследник, некий Магнус Роксфорд — о нем я ничего не знаю, — уже подал петицию о вынесении заключения о смерти. Это заставит кое-кого из судей высоко поднять брови, но я не думаю, что он столкнется с большими трудностями при получении такого заключения: Корнелиусу, по всей видимости, было не менее восьмидесяти.
— Ну вот, — сказала Ада. — А теперь нам пора уже поговорить о чем-нибудь более веселом.
Я не стала больше настаивать на продолжении темы, но образ старика, плетущегося, запинаясь, по темному лесу, жил в моей памяти еще долго после того, как исчез из виду Монаший лес.
Примерно час спустя мы увидели вдали орфордскую башню — огромное, тяжелое строение со многими башенками, сложенное из изъеденных временем коричневых кирпичей, скрепленных серым известковым раствором. Башня стояла на земляном холме — возможно, насыпном, — позади которого виднелись немногие, далеко отстоящие друг от друга домишки, хотя деревушка выглядела совершенно заброшенной. Когда мы подошли поближе, я заметила мольберт, установленный недалеко от башни. На нем был натянут холст, но художника нигде не было видно, — очевидно, он зашел в один из домишек. Я не смогла удержаться от соблазна рассмотреть картину.
Это был, как я и ожидала, этюд башни, но маслом, не акварелью, и он напомнил мне о каком-то месте, хорошо знакомом, но каком именно, я не могла сразу определить. Художнику удалось передать огромность и тяжеловесность башни, то, как она вроде бы нависала над вами, но тут было нечто гораздо большее — что-то зловещее, чувство неизбежной угрозы. Пары близко расположенных друг к другу окон под зубцами наводили на мысли о глазах… Вот в чем дело! Это было похоже на дом моих ночных кошмаров: настороженный, живой, прислушивающийся…
— Это… гм… Это поразительно, — сказал Джордж, остановившись у меня за спиной.
— Ужасно зловеще, — в свою очередь сказала Ада.
— Мне кажется, это замечательно, — сказала я.
— Я в восторге оттого, что вам так кажется, — произнес голос, шедший вроде бы из земли позади меня. Я резко обернулась — из высокой травы в нескольких футах от нас поднималась какая-то фигура. Мужчина — молодой человек — худощавый, не очень высокого роста, в брюках из твида и в сорочке без воротничка, к тому же довольно сильно испачканной красками. — Простите, что напугал вас, — продолжал он, стряхивая с одежды налипшие семена травы. — Я заснул, и ваши голоса влились в мои сны. Эдуард Рейвенскрофт, к вашим услугам.
Точно так, как это произошло с картиной, он напомнил мне кого-то, с кем я виделась раньше, но я не могла определить, кто это был и где; и, разумеется, я никогда не слышала этого имени. Он был, вне всякого сомнения, красив: темно-каштановые волосы падали на лоб, прекрасная кожа, чуть загрубевшая и покрасневшая на солнце, темные глаза с тяжелыми веками, довольно длинный, с высокой переносицей нос, прямой и узкий, словно клинок, и необычайно обаятельная улыбка.
— Это нам следует просить у вас прощения, — сказала я, как только Джордж нас представил. — Мы без разрешения подошли к вашей картине… и вторглись в ваши сны.
— Вовсе нет — восхитительное пробуждение! — ответил он, по-прежнему мне улыбаясь. — Значит, она представляется вам законченной?
— О да! Она — совершенство. Она напоминает мне о сновидении, часто приходившем ко мне раньше, — на самом деле, должна признаться, о ночном кошмаре.
— Это очень лестно… Хотя мне не хотелось бы тревожить ваш сон. Ведь самое трудное — понять, когда следует остановиться; я очистил палитру час назад, испугавшись, что могу все испортить.
Мы некоторое время постояли все вместе, ведя беседу, во время которой выяснилось, что он путешествует пешком по графству, по пути занимается этюдами, рисует и пишет картины. Он профессиональный художник, пока пробавляется небольшими заказами, в основном пишет «портреты» загородных домов; он не женат, его овдовевший отец живет в Камбрии. Сам он последние несколько дней живет в гостинице близ Олдебурга, совершая вылазки вдоль побережья.
Я уже поняла, что хочу снова увидеться с Эдуардом Рейвенскрофтом, и принялась петь хвалу Чалфорду в надежде, что он может нанести нам визит. И действительно, ему так понравилось описание Чалфорда, что он спросил, нельзя ли ему проводить нас туда; он может остановиться в «Корабле» и обследовать окружающие места. К этому времени Джордж разглядел дорогу, по которой нам следовало сюда идти, так что путь к дому пролегал совсем не близко от Монашьего леса. Мне понадобилось всего лишь обменяться с Адой выразительным взглядом, чтобы Эдуард, задолго до того, как стало видно Поле Римских известковых печей, получил приглашение остановиться на несколько дней у них в доме.
Несколько дней пребывания Эдуарда превратились в неделю, которую мы с ним провели — или это так представляется мне в воспоминаниях — исключительно в обществе друг друга, каждый день выходя на многочасовые прогулки или во «двёр» — беседовать. Если не говорить о его таланте художника, он не отличался особой ученостью, не был и очень начитан; он не проявлял большого интереса к религии или философии, но он был красив — именно это слово пришло мне на ум, когда я его впервые увидела, а не «хорош собой», — и обладал замечательным даром: он умел радоваться; мир вокруг меня стал полон жизни, и я полюбила Эдуарда. На четвертый день он меня поцеловал и признался в любви… или, может быть, сначала признался, а потом поцеловал — не могу припомнить, и с этого момента и до конца (я напишу об этом, каким бы нескромным или хуже того это ни показалось) я желала, чтобы он любил меня по-настоящему, не зная даже, что это на самом деле означает, а не только целовал и привлекал к себе так крепко, что я чувствовала, что вот-вот растаю от блаженства.
Я была бы счастлива выйти замуж за Эдуарда на той же неделе, но он с самого начала сказал мне, что, пока не сделает себе имя, он не может позволить себе жениться, поскольку сам живет на небольшое пособие от отца, школьного учителя, вышедшего на пенсию и живущего в Камбрии.
— Пока я не увидел тебя, — сказал он мне, — я жил только ради живописи. (Я не могла полностью поверить этому, потому что уверенность, с которой он меня обнимал, заставляла предположить, что я не первая женщина, которую он ласкает, но я была так счастлива, что меня это нисколько не заботило.) А теперь я только и думаю о том дне, когда мы сможем быть по-настоящему вместе, и чем скорее мне удастся создать шедевр, тем скорее это случится.
Ада и Джордж, естественно, испытывали неловкость из-за того, с какой скоростью развивается это ухаживание, как и из-за необходимости держать помолвку — а я считала это помолвкой — в тайне от моей матери. Ада перестала сопровождать нас в первые же несколько дней, не без некоторого беспокойства, о чем она и сказала мне наедине, тревожась, что скажет мама, если когда-нибудь узнает об этом.
— Мама никогда этого не одобрит, — ответила я. — Ты же знаешь, чтó она думает о художниках: это приведет к полному разрыву наших с нею отношений. Да покамест и нет причин ей об этом сообщать, во всяком случае до тех пор, пока мы не сможем позволить себе пожениться.
— Может быть, и нет, — сказала Ада, — но тебе следует подумать о скандале, какой разразится, если… если все будет выглядеть так, что Эдуард соблазнил тебя под крышей нашего дома. Если твоя мать когда-нибудь узнает об этом, она обязательно напишет жалобу епископу, и Джордж потеряет свой приход… и средства к существованию.
— Но он ведь меня не соблазнил! Я уже совершеннолетняя, и я его обожаю, и мне не нужно мамино согласие, чтобы выйти за него замуж.
— Это не помешает ей устроить скандал. И, кроме того, мужчина — даже если он хороший человек, а я не сомневаюсь, что это так, — может в своих интересах воспользоваться любовью женщины, особенно если им приходится быть все время вместе, как это случилось здесь с вами, а сразу заключить брак не представляется возможным. Не сочти меня бесчувственной, моя дорогая: я знаю, что это такое — всей душой стремиться быть вместе с тем, кого любишь, но ведь ты знаешь его всего одну неделю, и сейчас просто рано быть уверенной в нем или даже в себе самой. Особенно когда ты только еще выздоравливаешь.
— Да, конечно. Но я уже видела его гораздо больше, чем Софи Артура Карстеарза. Я никогда не буду более уверена, чем сейчас, а посещения — в этом я тоже уверена — были вызваны напряженностью обстановки дома… Ты хочешь сказать, что Эдуард не может больше оставаться здесь у нас?
— Боюсь, что нет. Если только ты не сообщишь своей матери о помолвке.
— Тогда я ей сообщу, — сказала я, — хотя не сомневаюсь, что она не даст нам своего благословения. Но пожалуйста, позволь Эдуарду остаться, хотя бы еще на несколько недель.
Вот так, несмотря на беспокойство Ады, Эдуарду было позволено на какое-то время остаться с нами. Он настоял на том, чтобы, насколько это для него возможно, участвовать в расходах, что делала и я, еженедельно внося в их домашний бюджет фунт, выделенный мне мамой на время визита. Хотя Эдуард был все еще беден, он уже стал завоевывать себе имя как живописец. Одна из частных галерей продала несколько его картин «не с того конца Бонд-стрит», как он весело заметил, но все-таки — Бонд-стрит! Помимо его этюда орфордской башни, я видела всего несколько его картин, пересланных из гостиницы под Олдебургом, — все они были этюдами развалин или диких природных ландшафтов, и все отличались теми же чертами — кажущимся правдоподобием и ощутимым присутствием сказки. Ада предложила ему несколько комнат на выбор — пасторский дом был явно построен с расчетом на очень большую семью, — и он выбрал гостиную на втором этаже, которой никто не пользовался, с высокими окнами и хорошим северным светом: она могла служить ему и спальней, и мастерской одновременно. И через несколько дней после нашей помолвки он снова всерьез взялся за работу. Хотя он весьма легкомысленно говорил о создании шедевров, я понимала, как глубоко он заинтересован в признании: он был уверен в своем таланте и нуждался лишь в одобрении общества, чтобы удостовериться в своей правоте. Я много думала о том, как бы мне приблизить этот день, заработав сколько-то собственных денег, но безуспешно. Поступить на место гувернантки или компаньонки — если бы даже такое место мне предложили — означало бы расстаться с Эдуардом и с моими друзьями; однако я понимала, что не могу бесконечно жить на счет Джорджа, каким бы ужасным ни представлялось мне возвращение в Хайгейт. А это, в свою очередь, заставляло подумать об устрашающей необходимости написать письмо маме, так как промедление было бы несправедливостью по отношению к Аде и Джорджу: ведь теперь уже вся деревня знала о помолвке. И все же я медлила, потому что, стоило мне сесть за письмо, мысль о ярости моей матери грозовой тучей затмевала все вокруг. Я рассказала Эдуарду о моих трудных отношениях с мамой, даже об ее угрозах отправить меня в сумасшедший дом, но объяснила это моими хождениями во сне, а не посещениями. Это было единственным, о чем я не могла заставить себя говорить, не совсем понимаю почему. «Неужели я сомневаюсь в его любви?» — спрашивала я себя. «Нет, конечно же нет!» — «Тогда почему же не рассказать ему?» Моя совесть как будто говорила мне, что я должна это сделать, но ведь тогда он просто будет беспокоиться обо мне, а в этом на самом деле нет никакой нужды, раз я теперь опять здорова.
Единственной причиной моего собственного беспокойства сейчас было постоянное ощущение, что я уже где-то встречала Эдуарда раньше и что очень важно — я сама не понимала почему, — чтобы я вспомнила, где именно. Я иногда вдруг обнаруживала, что пристально вглядываюсь в любимого, думая: где же я тебя видела раньше? И чувствовала, что ответ витает где-то близко, будто забытое слово на кончике языка, но была не способна его уловить. И, кроме того, я не могла понять, почему эта неотступная мысль каким-то образом связана с опасливым чувством, что все — если не думать о предстоящем столкновении с матерью — складывается уж слишком хорошо, счастье мое слишком совершенно: смутный суеверный страх этот овладевал мною, только когда я была совсем одна. Я старалась уговорить себя, что эти волнения лишь тень моего былого недомогания, а я ведь теперь от него уже полностью излечилась.
Через несколько недель Эдуард решил навестить своего отца в Камбрии. Я бы с радостью поехала вместе с ним, но путешествовать вдвоем, без сопровождающих и без позволения матери, было немыслимо. Эдуард же хотел лично сообщить отцу о помолвке, так что на следующий день после его отъезда я взялась за дело и принялась писать маме письмо. Я испробовала полдюжины вариантов, начинавшихся с «Я знаю, Вы не одобрите…» или «Боюсь, Вы будете недовольны…» — и от всех отказалась, остановившись на «Вы, наверное, будете удивлены, но, надеюсь, не недовольны, узнав, что я помолвлена с мистером Эдуардом Рейвенскрофтом, известным художником». Мне казалось, что лучше не упоминать о том, что Эдуард останавливался в пасторском доме; трудность же заключалась в том, что надо было придумать хотя бы что-то, что не слишком усилило бы мамино недовольство.
Я все еще сражалась с письмом, когда Джордж вернулся из поездки в Олдебург и сообщил нам приятную новость: в Олдебурге он случайно встретился с Джоном Монтегю, своим давним знакомым — он нам о нем уже рассказывал, — в обществе очень приятного человека, который представился как Магнус Роксфорд, будущий владелец Роксфорд-Холла; он оказался настолько приятным, что Джордж пригласил их обоих на следующий же вечер пообедать с нами. Я пожалела, что Эдуард пропустит это событие, так как мистер Монтегю — очень неплохой художник-любитель, да к тому же еще и поверенный в делах, связанных с имением Роксфордов, однако доктор Роксфорд приехал в город всего на несколько дней, чтобы присутствовать на слушаниях по поводу исчезновения его дяди.
Несмотря на то что приглашение было сделано вовсе не заблаговременно, Ада порадовалась за Джорджа.
— Ему так редко выпадает случай побеседовать с мыслящими людьми, — сказала она, — и хотя общение с Эдуардом всегда удовольствие…
Я не могла ей возразить, ведь вся теология Эдуарда сводилась примерно к следующему: «Если я, умерев, обнаружу, что существует жизнь после смерти, я буду приятно удивлен… То есть я надеюсь, что удивление будет приятным… Если же нет, это будет всего лишь забытьё. Carpe diem[24] — боюсь, это для меня сказано». Однако, вместо того чтобы ловить момент, я воспользовалась суетой приготовлений к завтрашнему вечеру как предлогом и забросила письмо, так что оно осталось не законченным до следующего утра. Да и утром я закончила его только потому, что Ада настойчиво предупредила меня, что, если мы собираемся говорить при докторе Роксфорде — лондонском враче, несомненно с обширным кругом знакомых, — о моей помолвке, письмо к моей матери непременно должно быть отправлено почтой еще до того, как оба джентльмена появятся в доме.
Мы с Адой стояли в гостиной у окна, когда в комнату провели наших гостей. На мне было простое белое платье, которое вызывало глубочайшее неодобрение моей матери (по ее словам, оно настолько вышло из моды, что его могли бы носить в прошлом столетии); Ада надела темно-синее, и я предполагаю, что в последних лучах заходящего солнца, отблесками сиявшего на наших волосах, мы выглядели точно на картине. Однако я совершенно не была готова к тому впечатлению, которое, как я вскоре поняла, произвела на мистера Монтегю именно я.
Однако с первого взгляда мое внимание привлек Магнус Роксфорд. Он был всего на дюйм, или около того, выше ростом, чем Джон Монтегю, и чуть шире в плечах, но рядом с ним, когда они направлялись к нам по ковру, устилавшему пол, мистер Монтегю, казалось, шел в глубокой тени. Магнус Роксфорд был, вероятно, не старше лет тридцати пяти, с густыми черными волосами, коротко стриженной черной бородкой, делавшей его слегка похожим на Мефистофеля, и с темными, поразительно яркими глазами. Хотя Джордж говорил нам, что он хорош собой, явно ощутимая сила его личности захватила меня врасплох. Поговорка «Глаза — зеркало души» пришла мне в голову, когда я протянула ему руку, но, когда наши пальцы соприкоснулись, у меня возникло неприятное ощущение, что моя собственная душа стала совершенно прозрачной для его взгляда.