Стеклянный отель
Часть 12 из 36 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ты рисуешь меня, я рисую тебя, – сказала она. – Я работаю над новой серией портретов.
Лукас подошел к заваленному хламом подоконнику, вытащил пачку сигарет, спрятанную между банками из-под краски, которые теперь служили вазами для чахнущих ромашек, постучал по коробке, достал сигарету, зажег ее, затянулся и выпустил дым под пристальным взглядом Оливии. Курильщики проделывают весь этот ритуал, чтобы потянуть время, когда не знают, что сказать, и вдобавок смотрят слишком много фильмов. И если можно отправить потомкам еще одно послание, то вот оно, специально для курящих: невозможно быть одновременно богемным неряхой и Кэри Грантом. Твои элегантные жесты с сигаретой в руках безнадежно испорчены твоей майкой и грязными волосами. Не самое привлекательное сочетание.
– Заманчивое предложение, – сказал он, – но я не позирую.
– Ну, тут нужна определенная смелость. – Оливия пожала плечами. В 1958 году в ее правила жизни входило убеждение, что никто и никогда не должен знать, наплевать ей на других или нет. – Не каждый сможет. – Судя по всему, Лукаса задели ее слова, как она и предполагала. – Может, передумаешь. – Она написала свой номер телефона на клочке бумаги, положила его на стол, кивнула, прощаясь, и развернулась. – Кстати, твои работы хороши, – сказала она в дверях в качестве финального выстрела.
В 2008-м к ней приблизились две девушки. Только что после шопинга, с кучей пакетов в руках, обеим лет по двадцать с небольшим, прелестные и дорого одетые, – таких девушек Оливия пятьдесят лет назад с легкостью бы соблазнила и тут же нарисовала. Они болтали о пустяках, обсуждали джинсы, которые хотели купить, но одна из них отвела взгляд в сторону, и Оливия заметила, что она смотрит на желтый «Ламборджини», блестевший в тусклом предштормовом свете.
– Я тоже его вижу, – проговорила Оливия так тихо, что ни одна из девушек не взглянула на нее, и обе они прошли мимо. Возможно, она даже не произнесла эти слова вслух. В небе раздались раскаты грома, полился дождь, и незнакомки пустились бежать.
Когда к ней пришел Лукас, она была не одна. Оливия уже несколько дней рисовала в разных ракурсах свою подругу Ренату. Хлопоты доставляли глаза Ренаты: когда она смотрела прямо, ее взгляд был встревоженным, как у боязливой лани, но хладнокровным и уверенным, когда она смотрела в сторону. Из-за этого казалось, что перед Оливией два разных человека. Какого же из них стоит показать?
– В общем, мне пришла в голову идея для истории о призраках, – сказала Рената. Иногда они играли в эту игру, когда Рената начинала скучать во время позирования, – обе с детства любили истории о призраках. – Парня сбивает насмерть машина, и потом на этом перекрестке появляется призрак, но не самого парня, а машины.
Оливия отошла от полотна, чтобы оценить масштаб бедствия с глазами.
– Значит, история про машину-призрак?
– Водитель так сильно переживает, что чувство вины воплощается в форме призрачной машины.
– Мне нравится.
В тот день в студии было холодно, и Оливия в основном работала над лицом и плечами Ренаты, поэтому на ней был надет халат, который она даже не потрудилась запахнуть. Оливия услышала в коридоре голос своего друга Диего, потом короткий стук в дверь и обернулась как раз вовремя, чтобы заметить, что Лукас уставился на грудь Ренаты и попытался замаскироваться приступом кашля.
– Тебе не мешает дым?
– Прямо в голову ударяет, – ответила Рената томным голосом, всегда звучавшим так, словно она была обкуренной – и зачастую так оно и было, но не сегодня.
– Рада, что ты пришел, – сказала Оливия Лукасу одну из своих тогдашних фирменных фраз. (Открытие, сделанное много позже: красота порой губительно влияет на человека. Можно год за годом полагаться на пару эффектных реплик и ослепительную улыбку, а ведь это время имеет определяющее значение для личности.) – Еще пара минут, и мы закончим.
Лукас смущенно стоял у двери. Она почувствовала, что он включился в игру. В ожидании его прихода Оливия расставила по всей комнате семь своих лучших портретов из недавних. Она экспериментировала с сюрреалистическим фоном: человек был нарисован по канонам реализма XVIII века – насколько она могла приблизиться к канонам реализма XVIII века, осознавая границы своих талантов и умений, – а фон взрывался безумием красного, фиолетового, синего цвета, интерьеры распадались на бесформенные фрагменты, пейзажи были странно, неестественно освещены. На последней законченной картине Диего сидел в расслабленной позе на красном стуле, опустив руку на спинку, но стул терял форму и растворялся в стене, а под ножкой стояла красная лужица, будто со стула стекала краска.
– Стул кровоточит? – спросил Лукас, кивком указав на портрет Диего.
– Снимешь халат? – попросила Оливия Ренату вместо ответа. Та закатила глаза, но не стала возражать. Ее обнаженная плоть возымела желанное действие, и Лукас заткнулся. Он позабыл про кровоточащий стул. (Спустя годы, а потом и десятилетия, вплоть до 2008-го, ее беспокоил вопрос: было ли хорошей идеей изобразить кровоточащий стул? Насколько вообще хороши все ее художественные приемы? Последние полвека ее мучили бесконечные сомнения в себе.)
– Если хочешь прогуляться, – сказала Оливия Лукасу, – мы закончим через полчаса.
– Двадцать минут, – сказала Рената. – Мне надо забрать ребенка. Когда она ушла, Лукас занял ее место. После замечания про кровоточащий стул он не произнес ни слова.
– Ты чересчур разоделся, – сказала Оливия, но ее слова прозвучали мягче, чем ей хотелось, совсем не резко. Возможно, не такой уж дурной у нее характер, подумала она. В те годы она привыкла окружать себя броней. – Куртку снимешь?
Лукас пожал плечами и снял джинсовую куртку и майку. Он оказался тощим и болезненно бледным – явно комнатное создание. Он наблюдал за тем, как она приступает к работе. Оливия думала о его портретах, о чистых линиях и сдержанной манере. В чем-то он был несуразным, но под поверхностью скрывался серьезный человек, это было очевидно – серьезный человек, который очень много работал. Она писала в нетипичном для себя стиле, быстрее обычного – короткими отрывистыми мазками. Оливия надеялась, что, если ей удастся набросать поверхность портрета, она лучше его поймет, высветит в нем нечто, что станет основой для более глубокой работы. И в самом деле, когда она отошла от холста, то увидела тени на его лице, выражение, которое раньше замечала у других людей, неловкую позу, в которой застыли его руки.
– Разверни ко мне левую руку, – попросила она, показав на себе.
Он улыбнулся и остался сидеть неподвижно. Но она успела заметить одну деталь, когда он снимал майку, и добавила ее позже: на картине она изобразила его левую руку ладонью наружу, а на внутреннем сгибе руки лежали тени и виднелись синяки на венах.
Пять месяцев спустя на открытии выставки он загнал ее в угол у двери.
– Я бы мог тебя убить, – сказал он любезным тоном, так что со стороны можно было подумать, будто он хвалил ее картины. Два-три человека услышали его и из любопытства подошли поближе. – И не подумай, что я говорю с тобой как персонаж из комедий, типа, «сначала они ненавидели друг друга, а потом полюбили». Я абсолютно серьезно: при малейшей возможности я бы тебя убил.
– Кто с мечом живет, от меча и погибнет. – Оливия подняла бокал.
– Думаешь, ты такая классная? Заготовила свои сраные фразочки. Ты даже процитировала неправильно, – в его голосе послышались визгливые нотки, – ты чертова лгунья.
Но десять месяцев спустя он потерял сознание от передозировки за рестораном на Деланси-стрит. Она сходила посмотреть на картины Лукаса незадолго до его смерти, на групповой выставке в Челси. Мероприятие оставляло желать лучшего. Вечер выдался очень холодный, в выставочном ангаре все дрожали от озноба со стаканчиками дешевого вина в руках. Некоторые посетители узнали Оливию, и она заметила зависть на их лицах, спрятанную за улыбками, отчего почувствовала себя маленькой и жалкой и захотела тотчас оказаться у себя дома. В те годы в ее жизни бывали прекрасные вечера, но случалось, что из-под покрова будничности без особой причины рвалась наружу нестерпимая боль, и в такие минуты она понимала, почему Лукас и Рената брались за иглу. Она увидела Лукаса, сидевшего в углу с тремя картинами. Он работал над новой серией – уже не портретов, а изображений пустых безлюдных улиц. Это был некий абстрактный образ улицы; как показалось Оливии, улицы несуществующего города.
– Мне нравится, – сказала Оливия в качестве примирительного жеста. Вместе с Лукасом был ребенок, мальчик в кроссовках и джинсах с рубашкой навыпуск. Первое впечатление от Джонатана Алкайтиса сохранилось в ее памяти на годы вперед: что-то щемящее было в его незаправленной рубашке. Во всем облике мальчика словно читалось, что он приехал из провинции, но не стал заправлять рубашку, чтобы выглядеть небрежнее, по городской моде; ему не было еще и четырнадцати, и он отчаянно хотел сойти здесь за своего, а на ткани около талии остались глубокие заломы, потому что из дома он выходил с еще заправленной рубашкой.
– Спасибо, – равнодушно ответил Лукас.
– С тобой сегодня юный друг?
– Мой брат. Джонатан, познакомься с Оливией. Оливия, это Джонатан.
– Очень приятно, – сказал Джонатан Алкайтис и широко распахнул глаза, как будто чувствовал себя не в своей тарелке. – Вам не нравятся картины моего брата?
– Я же сказала, что они мне нравятся.
– Актриса из тебя ужасная, – сказал Лукас. – Даже ребенку ясно, что они тебе не понравились.
Оливии в самом деле не пришлись по вкусу новые картины Лукаса. Они были явно вдохновлены Эдвардом Хоппером и донельзя очевидны по смыслу, не хватало разве что надписи красными буквами: «ОДИНОЧЕСТВО».
– Ты прав, – сказала Оливия Джонатану. – Мне не очень понравились картины твоего брата.
Джонатан нахмурился.
– Тогда зачем вы сказали, что они вам понравились?
– Просто из вежливости, – ответила она. – Прошу меня извинить.
Она не понимала, чего добивался Лукас, но видела, что с ним происходит; его лицо стало мрачнее прежнего, в нем проступила мертвенная бледность, и она не увидела для себя никакой выгоды в том, чтобы воспринимать его всерьез. (Так она рассуждала в свои двадцать лет: «Я не вижу для себя выгоды». Позже она стыдилась подобного образа мышления.) На нем уже лежала печать смерти. Любому было заметно, что он не жилец. Позже она вспоминала, что испытала жалость к его брату, который остался единственным ребенком в семье.
Похороны Лукаса прошли в узком кругу рядом с домом его семьи в Гринберге. Она узнала о его смерти только через месяц. Теперь она даже не была уверена в том, что помнит его, ведь он был лишь одной из многих жертв безумного и стремительно промелькнувшего десятилетия; но спустя сорок лет – сорок лет безденежья, отсутствия покупателей, мучительных телефонных звонков сестре Монике с просьбой помочь с арендой, сорок лет временных мест работы, каждый раз в новом офисе, ярмарочной торговли украшениями для фирмы Диего, которая занималась импортом серебра, сорок лет в пустыне – проходила ретроспективная выставка модных художников 1950-х, там выставили и картины Оливии, и ее полотна вдруг вызвали внезапный, хотя и краткий всплеск интереса, а работу «Лукас и Тени» продали за 200 тысяч долларов, немыслимую для нее сумму.
– Тебе нужно их во что-то инвестировать, – сказала Моника. Тем летним днем они сидели в Монтичелло на заднем дворе дома, который теперь снимала Оливия. Не в знаменитой усадьбе Монтичелло в Виргинии, а в пригороде штата Нью-Йорк со скучной главной улицей, гигантским супермаркетом Walmart, бюро по призыву на военную службу, магазинами протезов и гоночной трассой. Оливия арендовала маленький домик на окраине, который раньше был частью колонии бунгало. Пускай он крохотный, а крыша явно прохудилась, приятно сбежать сюда из города. Стояла тропическая августовская жара, во влажном воздухе буйно расцвела зелень, и в утренние часы, сидя во дворе дома с Моникой, Оливия чувствовала, что вот-вот заснет. Она узнает о том, что у нее понижен уровень сахара в крови, только через год, но уже заметила связь между употреблением углеводов и сонливостью через час-два после. Оливия даже начала пользоваться своим открытием, чтобы с удовольствием подремать в шезлонге в послеобеденные часы. Но на этот раз она запаслась холодным крепким чаем, пытаясь взбодрить себя кофеином и льдом, потому что пару лет назад Моника пожаловалась, что Оливия ее плохо слушает и из-за этого она чувствует себя лишней. Оливия вспомнила слова сестры только после того, как съела булочку, и ощутила угрызения совести от того, что намеренно погрузила себя в сонливость.
– Как это делается… как надо инвестировать? – У Оливии было туманное представление обо всем, что связано с деньгами, зато Моника раньше работала юристом и куда лучше разбиралась в практических вопросах.
– Ну, можно по-разному, – ответила Моника. – Лично я недавно вложилась в инвестиционный фонд, которым владеет знакомый по клубу моего друга Гэри.
Оливия не считала себя чересчур суеверной, но она всегда верила в послания свыше и обращала внимание на знаки и совпадения. То, что Моника вложилась в фонд брата Лукаса, не могло быть чистой случайностью.
– Вы, наверное, меня не помните, – сказала она, позвонив Джонатану, и сразу пожалела о сказанном. Эти слова производили должное впечатление, когда она была молода, потому что в то время она была красива и к тому же вела себя жестко и расчетливо, находя подобную манеру привлекательной. Тогда само предположение, будто о ней могли забыть, звучало насмешкой: «Да уж, кто запомнит эту обаятельную девушку, молодую талантливую художницу, чьи работы выставляют в галереях?» Но недавно она обнаружила, что в ответ некоторые тактично молчат, и осознала, что порой люди и в самом деле ее не помнят. (Готовый сюжет для рассказа о призраках: женщина стареет, теряет чувство времени и понимает, что стала невидимой.)
– Мы встречались в галерее вместе с Лукасом, – мягко ответил он. – В тот день шел снег.
В тот день шел снег, повторила про себя Оливия, и неожиданно ее глаза наполнились слезами. Она не плакала, узнав о смерти Лукаса. Новость ее немного огорчила; разумеется, она не была бездушным монстром, но ее мысли были заняты чем-то другим, да и они были едва знакомы. Однако спустя десятилетия ее охватила печаль: в ее воображаемой версии Нью-Йорка, столь далекой от реальности, что он мало напоминал настоящий город, она холодной ночью переступала порог сияющей галереи; обиталище мелочной зависти, грязи и отчаяния преображалось в дворец искусства, средоточие блеска, где стены поражали яркостью красок, художники светились творческим гением и молодостью и где ее ждали Лукас – такой юный, но такой талантливый и обреченный – и маленький Джонатан, которому едва исполнилось двенадцать.
– У вас превосходная память, – заметила она.
– Ну, вас трудно забыть. Вы та красивая женщина, которой не понравились картины моего брата.
– Я жалею, что об этом сказала. Нужно быть добрее. – Внезапно, повинуясь импульсу, она выпалила, хотя и собиралась лишь пару минут поговорить с ним по телефону: – Не откажетесь со мной пообедать? У меня появились деньги, и я бы хотела посоветоваться насчет инвестиций.
– С удовольствием, – ответил он.
В последующие годы они встречались несколько раз. Иногда она проходила мимо его офиса, или они ужинали вместе. Эти встречи неизменно доставляли ей огромную радость; он был доброжелательным, внимательным человеком, интересным собеседником и всегда платил за двоих. Он любил говорить о Лукасе и хотел, чтобы она делилась с ним любыми подробностями о его загадочной жизни в Нью-Йорке, которые только могла припомнить.
– Брат был старше меня на десять лет, – сказал он. – Я любил его, но в детстве разница в десять лет – это как две разные галактики. Я никогда не знал его по-настоящему.
– Если честно, – призналась она, – у нас с сестрой разница всего три года, но мне кажется, я до сих пор толком не знаю, что она за человек.
– Такое часто случается с самыми близкими людьми. Но я уверен, что вы знали моего брата лучше, чем я.
– Печально, если так, – сказала Оливия. – Надеюсь, в его жизни были люди, которые знали его по-настоящему.
– Я тоже надеюсь. Но все-таки вы достаточно узнали его, чтобы нарисовать.
– Да, мы позировали друг другу.
– Значит, он вас рисовал? Мне давно было интересно у вас спросить.
– Да. – В смутных воспоминаниях Оливии жарким июльским днем она сидела обнаженной на желтом диване в его комнате. – Я понятия не имею, что стало с моим портретом, а вы не знаете?
Он улыбнулся.
– Правда?
– Правда. Он закончил мой портрет за один день и продал его через пару месяцев на каком-то вернисаже. Это была небольшая картина, может, тридцать на тридцать, вряд ли он выручил за нее много денег. Но я не знаю, кто ее купил.
– Значит, она может быть где угодно, – предположил он. – Она могла оказаться в доме любого, кто придет вам на ум.
– Моей любимой голливудской актрисы, – сказала она, охотно откликнувшись на эту идею.
– Конечно, почему бы и нет?
– Что ж, спасибо, Джонатан, тогда я буду наслаждаться мыслями о том, что мой портрет висит в гостиной Анджелины Джоли.
– Мне нужно вам кое в чем признаться, – неожиданно сказал он.
Лукас подошел к заваленному хламом подоконнику, вытащил пачку сигарет, спрятанную между банками из-под краски, которые теперь служили вазами для чахнущих ромашек, постучал по коробке, достал сигарету, зажег ее, затянулся и выпустил дым под пристальным взглядом Оливии. Курильщики проделывают весь этот ритуал, чтобы потянуть время, когда не знают, что сказать, и вдобавок смотрят слишком много фильмов. И если можно отправить потомкам еще одно послание, то вот оно, специально для курящих: невозможно быть одновременно богемным неряхой и Кэри Грантом. Твои элегантные жесты с сигаретой в руках безнадежно испорчены твоей майкой и грязными волосами. Не самое привлекательное сочетание.
– Заманчивое предложение, – сказал он, – но я не позирую.
– Ну, тут нужна определенная смелость. – Оливия пожала плечами. В 1958 году в ее правила жизни входило убеждение, что никто и никогда не должен знать, наплевать ей на других или нет. – Не каждый сможет. – Судя по всему, Лукаса задели ее слова, как она и предполагала. – Может, передумаешь. – Она написала свой номер телефона на клочке бумаги, положила его на стол, кивнула, прощаясь, и развернулась. – Кстати, твои работы хороши, – сказала она в дверях в качестве финального выстрела.
В 2008-м к ней приблизились две девушки. Только что после шопинга, с кучей пакетов в руках, обеим лет по двадцать с небольшим, прелестные и дорого одетые, – таких девушек Оливия пятьдесят лет назад с легкостью бы соблазнила и тут же нарисовала. Они болтали о пустяках, обсуждали джинсы, которые хотели купить, но одна из них отвела взгляд в сторону, и Оливия заметила, что она смотрит на желтый «Ламборджини», блестевший в тусклом предштормовом свете.
– Я тоже его вижу, – проговорила Оливия так тихо, что ни одна из девушек не взглянула на нее, и обе они прошли мимо. Возможно, она даже не произнесла эти слова вслух. В небе раздались раскаты грома, полился дождь, и незнакомки пустились бежать.
Когда к ней пришел Лукас, она была не одна. Оливия уже несколько дней рисовала в разных ракурсах свою подругу Ренату. Хлопоты доставляли глаза Ренаты: когда она смотрела прямо, ее взгляд был встревоженным, как у боязливой лани, но хладнокровным и уверенным, когда она смотрела в сторону. Из-за этого казалось, что перед Оливией два разных человека. Какого же из них стоит показать?
– В общем, мне пришла в голову идея для истории о призраках, – сказала Рената. Иногда они играли в эту игру, когда Рената начинала скучать во время позирования, – обе с детства любили истории о призраках. – Парня сбивает насмерть машина, и потом на этом перекрестке появляется призрак, но не самого парня, а машины.
Оливия отошла от полотна, чтобы оценить масштаб бедствия с глазами.
– Значит, история про машину-призрак?
– Водитель так сильно переживает, что чувство вины воплощается в форме призрачной машины.
– Мне нравится.
В тот день в студии было холодно, и Оливия в основном работала над лицом и плечами Ренаты, поэтому на ней был надет халат, который она даже не потрудилась запахнуть. Оливия услышала в коридоре голос своего друга Диего, потом короткий стук в дверь и обернулась как раз вовремя, чтобы заметить, что Лукас уставился на грудь Ренаты и попытался замаскироваться приступом кашля.
– Тебе не мешает дым?
– Прямо в голову ударяет, – ответила Рената томным голосом, всегда звучавшим так, словно она была обкуренной – и зачастую так оно и было, но не сегодня.
– Рада, что ты пришел, – сказала Оливия Лукасу одну из своих тогдашних фирменных фраз. (Открытие, сделанное много позже: красота порой губительно влияет на человека. Можно год за годом полагаться на пару эффектных реплик и ослепительную улыбку, а ведь это время имеет определяющее значение для личности.) – Еще пара минут, и мы закончим.
Лукас смущенно стоял у двери. Она почувствовала, что он включился в игру. В ожидании его прихода Оливия расставила по всей комнате семь своих лучших портретов из недавних. Она экспериментировала с сюрреалистическим фоном: человек был нарисован по канонам реализма XVIII века – насколько она могла приблизиться к канонам реализма XVIII века, осознавая границы своих талантов и умений, – а фон взрывался безумием красного, фиолетового, синего цвета, интерьеры распадались на бесформенные фрагменты, пейзажи были странно, неестественно освещены. На последней законченной картине Диего сидел в расслабленной позе на красном стуле, опустив руку на спинку, но стул терял форму и растворялся в стене, а под ножкой стояла красная лужица, будто со стула стекала краска.
– Стул кровоточит? – спросил Лукас, кивком указав на портрет Диего.
– Снимешь халат? – попросила Оливия Ренату вместо ответа. Та закатила глаза, но не стала возражать. Ее обнаженная плоть возымела желанное действие, и Лукас заткнулся. Он позабыл про кровоточащий стул. (Спустя годы, а потом и десятилетия, вплоть до 2008-го, ее беспокоил вопрос: было ли хорошей идеей изобразить кровоточащий стул? Насколько вообще хороши все ее художественные приемы? Последние полвека ее мучили бесконечные сомнения в себе.)
– Если хочешь прогуляться, – сказала Оливия Лукасу, – мы закончим через полчаса.
– Двадцать минут, – сказала Рената. – Мне надо забрать ребенка. Когда она ушла, Лукас занял ее место. После замечания про кровоточащий стул он не произнес ни слова.
– Ты чересчур разоделся, – сказала Оливия, но ее слова прозвучали мягче, чем ей хотелось, совсем не резко. Возможно, не такой уж дурной у нее характер, подумала она. В те годы она привыкла окружать себя броней. – Куртку снимешь?
Лукас пожал плечами и снял джинсовую куртку и майку. Он оказался тощим и болезненно бледным – явно комнатное создание. Он наблюдал за тем, как она приступает к работе. Оливия думала о его портретах, о чистых линиях и сдержанной манере. В чем-то он был несуразным, но под поверхностью скрывался серьезный человек, это было очевидно – серьезный человек, который очень много работал. Она писала в нетипичном для себя стиле, быстрее обычного – короткими отрывистыми мазками. Оливия надеялась, что, если ей удастся набросать поверхность портрета, она лучше его поймет, высветит в нем нечто, что станет основой для более глубокой работы. И в самом деле, когда она отошла от холста, то увидела тени на его лице, выражение, которое раньше замечала у других людей, неловкую позу, в которой застыли его руки.
– Разверни ко мне левую руку, – попросила она, показав на себе.
Он улыбнулся и остался сидеть неподвижно. Но она успела заметить одну деталь, когда он снимал майку, и добавила ее позже: на картине она изобразила его левую руку ладонью наружу, а на внутреннем сгибе руки лежали тени и виднелись синяки на венах.
Пять месяцев спустя на открытии выставки он загнал ее в угол у двери.
– Я бы мог тебя убить, – сказал он любезным тоном, так что со стороны можно было подумать, будто он хвалил ее картины. Два-три человека услышали его и из любопытства подошли поближе. – И не подумай, что я говорю с тобой как персонаж из комедий, типа, «сначала они ненавидели друг друга, а потом полюбили». Я абсолютно серьезно: при малейшей возможности я бы тебя убил.
– Кто с мечом живет, от меча и погибнет. – Оливия подняла бокал.
– Думаешь, ты такая классная? Заготовила свои сраные фразочки. Ты даже процитировала неправильно, – в его голосе послышались визгливые нотки, – ты чертова лгунья.
Но десять месяцев спустя он потерял сознание от передозировки за рестораном на Деланси-стрит. Она сходила посмотреть на картины Лукаса незадолго до его смерти, на групповой выставке в Челси. Мероприятие оставляло желать лучшего. Вечер выдался очень холодный, в выставочном ангаре все дрожали от озноба со стаканчиками дешевого вина в руках. Некоторые посетители узнали Оливию, и она заметила зависть на их лицах, спрятанную за улыбками, отчего почувствовала себя маленькой и жалкой и захотела тотчас оказаться у себя дома. В те годы в ее жизни бывали прекрасные вечера, но случалось, что из-под покрова будничности без особой причины рвалась наружу нестерпимая боль, и в такие минуты она понимала, почему Лукас и Рената брались за иглу. Она увидела Лукаса, сидевшего в углу с тремя картинами. Он работал над новой серией – уже не портретов, а изображений пустых безлюдных улиц. Это был некий абстрактный образ улицы; как показалось Оливии, улицы несуществующего города.
– Мне нравится, – сказала Оливия в качестве примирительного жеста. Вместе с Лукасом был ребенок, мальчик в кроссовках и джинсах с рубашкой навыпуск. Первое впечатление от Джонатана Алкайтиса сохранилось в ее памяти на годы вперед: что-то щемящее было в его незаправленной рубашке. Во всем облике мальчика словно читалось, что он приехал из провинции, но не стал заправлять рубашку, чтобы выглядеть небрежнее, по городской моде; ему не было еще и четырнадцати, и он отчаянно хотел сойти здесь за своего, а на ткани около талии остались глубокие заломы, потому что из дома он выходил с еще заправленной рубашкой.
– Спасибо, – равнодушно ответил Лукас.
– С тобой сегодня юный друг?
– Мой брат. Джонатан, познакомься с Оливией. Оливия, это Джонатан.
– Очень приятно, – сказал Джонатан Алкайтис и широко распахнул глаза, как будто чувствовал себя не в своей тарелке. – Вам не нравятся картины моего брата?
– Я же сказала, что они мне нравятся.
– Актриса из тебя ужасная, – сказал Лукас. – Даже ребенку ясно, что они тебе не понравились.
Оливии в самом деле не пришлись по вкусу новые картины Лукаса. Они были явно вдохновлены Эдвардом Хоппером и донельзя очевидны по смыслу, не хватало разве что надписи красными буквами: «ОДИНОЧЕСТВО».
– Ты прав, – сказала Оливия Джонатану. – Мне не очень понравились картины твоего брата.
Джонатан нахмурился.
– Тогда зачем вы сказали, что они вам понравились?
– Просто из вежливости, – ответила она. – Прошу меня извинить.
Она не понимала, чего добивался Лукас, но видела, что с ним происходит; его лицо стало мрачнее прежнего, в нем проступила мертвенная бледность, и она не увидела для себя никакой выгоды в том, чтобы воспринимать его всерьез. (Так она рассуждала в свои двадцать лет: «Я не вижу для себя выгоды». Позже она стыдилась подобного образа мышления.) На нем уже лежала печать смерти. Любому было заметно, что он не жилец. Позже она вспоминала, что испытала жалость к его брату, который остался единственным ребенком в семье.
Похороны Лукаса прошли в узком кругу рядом с домом его семьи в Гринберге. Она узнала о его смерти только через месяц. Теперь она даже не была уверена в том, что помнит его, ведь он был лишь одной из многих жертв безумного и стремительно промелькнувшего десятилетия; но спустя сорок лет – сорок лет безденежья, отсутствия покупателей, мучительных телефонных звонков сестре Монике с просьбой помочь с арендой, сорок лет временных мест работы, каждый раз в новом офисе, ярмарочной торговли украшениями для фирмы Диего, которая занималась импортом серебра, сорок лет в пустыне – проходила ретроспективная выставка модных художников 1950-х, там выставили и картины Оливии, и ее полотна вдруг вызвали внезапный, хотя и краткий всплеск интереса, а работу «Лукас и Тени» продали за 200 тысяч долларов, немыслимую для нее сумму.
– Тебе нужно их во что-то инвестировать, – сказала Моника. Тем летним днем они сидели в Монтичелло на заднем дворе дома, который теперь снимала Оливия. Не в знаменитой усадьбе Монтичелло в Виргинии, а в пригороде штата Нью-Йорк со скучной главной улицей, гигантским супермаркетом Walmart, бюро по призыву на военную службу, магазинами протезов и гоночной трассой. Оливия арендовала маленький домик на окраине, который раньше был частью колонии бунгало. Пускай он крохотный, а крыша явно прохудилась, приятно сбежать сюда из города. Стояла тропическая августовская жара, во влажном воздухе буйно расцвела зелень, и в утренние часы, сидя во дворе дома с Моникой, Оливия чувствовала, что вот-вот заснет. Она узнает о том, что у нее понижен уровень сахара в крови, только через год, но уже заметила связь между употреблением углеводов и сонливостью через час-два после. Оливия даже начала пользоваться своим открытием, чтобы с удовольствием подремать в шезлонге в послеобеденные часы. Но на этот раз она запаслась холодным крепким чаем, пытаясь взбодрить себя кофеином и льдом, потому что пару лет назад Моника пожаловалась, что Оливия ее плохо слушает и из-за этого она чувствует себя лишней. Оливия вспомнила слова сестры только после того, как съела булочку, и ощутила угрызения совести от того, что намеренно погрузила себя в сонливость.
– Как это делается… как надо инвестировать? – У Оливии было туманное представление обо всем, что связано с деньгами, зато Моника раньше работала юристом и куда лучше разбиралась в практических вопросах.
– Ну, можно по-разному, – ответила Моника. – Лично я недавно вложилась в инвестиционный фонд, которым владеет знакомый по клубу моего друга Гэри.
Оливия не считала себя чересчур суеверной, но она всегда верила в послания свыше и обращала внимание на знаки и совпадения. То, что Моника вложилась в фонд брата Лукаса, не могло быть чистой случайностью.
– Вы, наверное, меня не помните, – сказала она, позвонив Джонатану, и сразу пожалела о сказанном. Эти слова производили должное впечатление, когда она была молода, потому что в то время она была красива и к тому же вела себя жестко и расчетливо, находя подобную манеру привлекательной. Тогда само предположение, будто о ней могли забыть, звучало насмешкой: «Да уж, кто запомнит эту обаятельную девушку, молодую талантливую художницу, чьи работы выставляют в галереях?» Но недавно она обнаружила, что в ответ некоторые тактично молчат, и осознала, что порой люди и в самом деле ее не помнят. (Готовый сюжет для рассказа о призраках: женщина стареет, теряет чувство времени и понимает, что стала невидимой.)
– Мы встречались в галерее вместе с Лукасом, – мягко ответил он. – В тот день шел снег.
В тот день шел снег, повторила про себя Оливия, и неожиданно ее глаза наполнились слезами. Она не плакала, узнав о смерти Лукаса. Новость ее немного огорчила; разумеется, она не была бездушным монстром, но ее мысли были заняты чем-то другим, да и они были едва знакомы. Однако спустя десятилетия ее охватила печаль: в ее воображаемой версии Нью-Йорка, столь далекой от реальности, что он мало напоминал настоящий город, она холодной ночью переступала порог сияющей галереи; обиталище мелочной зависти, грязи и отчаяния преображалось в дворец искусства, средоточие блеска, где стены поражали яркостью красок, художники светились творческим гением и молодостью и где ее ждали Лукас – такой юный, но такой талантливый и обреченный – и маленький Джонатан, которому едва исполнилось двенадцать.
– У вас превосходная память, – заметила она.
– Ну, вас трудно забыть. Вы та красивая женщина, которой не понравились картины моего брата.
– Я жалею, что об этом сказала. Нужно быть добрее. – Внезапно, повинуясь импульсу, она выпалила, хотя и собиралась лишь пару минут поговорить с ним по телефону: – Не откажетесь со мной пообедать? У меня появились деньги, и я бы хотела посоветоваться насчет инвестиций.
– С удовольствием, – ответил он.
В последующие годы они встречались несколько раз. Иногда она проходила мимо его офиса, или они ужинали вместе. Эти встречи неизменно доставляли ей огромную радость; он был доброжелательным, внимательным человеком, интересным собеседником и всегда платил за двоих. Он любил говорить о Лукасе и хотел, чтобы она делилась с ним любыми подробностями о его загадочной жизни в Нью-Йорке, которые только могла припомнить.
– Брат был старше меня на десять лет, – сказал он. – Я любил его, но в детстве разница в десять лет – это как две разные галактики. Я никогда не знал его по-настоящему.
– Если честно, – призналась она, – у нас с сестрой разница всего три года, но мне кажется, я до сих пор толком не знаю, что она за человек.
– Такое часто случается с самыми близкими людьми. Но я уверен, что вы знали моего брата лучше, чем я.
– Печально, если так, – сказала Оливия. – Надеюсь, в его жизни были люди, которые знали его по-настоящему.
– Я тоже надеюсь. Но все-таки вы достаточно узнали его, чтобы нарисовать.
– Да, мы позировали друг другу.
– Значит, он вас рисовал? Мне давно было интересно у вас спросить.
– Да. – В смутных воспоминаниях Оливии жарким июльским днем она сидела обнаженной на желтом диване в его комнате. – Я понятия не имею, что стало с моим портретом, а вы не знаете?
Он улыбнулся.
– Правда?
– Правда. Он закончил мой портрет за один день и продал его через пару месяцев на каком-то вернисаже. Это была небольшая картина, может, тридцать на тридцать, вряд ли он выручил за нее много денег. Но я не знаю, кто ее купил.
– Значит, она может быть где угодно, – предположил он. – Она могла оказаться в доме любого, кто придет вам на ум.
– Моей любимой голливудской актрисы, – сказала она, охотно откликнувшись на эту идею.
– Конечно, почему бы и нет?
– Что ж, спасибо, Джонатан, тогда я буду наслаждаться мыслями о том, что мой портрет висит в гостиной Анджелины Джоли.
– Мне нужно вам кое в чем признаться, – неожиданно сказал он.