Сорняк, обвивший сумку палача
Часть 8 из 55 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Как попало брошу в суп.
Зажгу похоронные свечи,
Закажу скобы для гроба,
Проучу за шутки над Флавией де Люс!
Мои слова эхом отражались от высокого расписного потолка фойе и галерей из темного полированного дерева наверху. Если не учитывать тот факт, что я не упомянула болиголов, этот маленький стишок, который я сочинила по совершенно другому случаю, идеально выражал мои сегодняшние чувства.
Я пробежала по черно-белой плитке, затем вверх по изгибающейся лестнице в восточное крыло дома. Крыло Тара, как мы его называли, получило свое имя в честь Тарквиния де Люса, одного из старых дядюшек Харриет, обитавшего в Букшоу до нас. Дядя Тар провел большую часть жизни, запершись в великолепной викторианской химической лаборатории в юго-восточной части дома, исследуя «толику вселенной», как он написал в одном из писем к сэру Джеймсу Джинсу, автору «Динамической теории газов».
Прямо под лабораторией, в длинной галерее, есть портрет дяди Тара. На нем он поднял взгляд от микроскопа, поджав губы и нахмурив брови, как будто некто с мольбертом, палеткой и коробкой с красками грубо ворвался к нему в тот момент, когда дядя готовился открыть элемент делюсиум.
«Отстаньте! — ясно говорило выражение его лица. — Отстаньте, оставьте меня в покое!»
И они оставили его, а впоследствии и дядя Тар оставил нас.
Лаборатория со всем своим содержимым уже несколько лет принадлежала мне. Никто не заходил сюда, что хорошо.
Когда я полезла в карман за ключом, что-то белое выпорхнуло на пол. Это оказался носовой платок, который я одолжила Ниалле на церковном кладбище, и он до сих пор был влажным.
В моем сознании возник образ Ниаллы, какой я ее увидела в первый раз, — лежащей ниц на пострадавшем от времени могильном камне, с волосами, расплескавшимися, словно рыжее море, и горячими слезами, шипевшими в пыли.
Все встало на место, словно механизм в замке. Конечно же!
Возмездию придется подождать.
Парой маникюрных ножниц, которые я украла с туалетного столика Фели, я вырезала четыре влажных круга из льняного платка, стараясь избегать зеленых пятен, которые я на нем оставила, и выбирая только те участки, которые были противоположны пятнам по диагонали, куда плакала Ниалла.
Их я пинцетом затолкала в пробирку, куда затем впрыснула трехпроцентный раствор сульфосалициловой кислоты, чтобы осадить белок. Это так называемый тест Эрлиха.
Работая, я с удовольствием размышляла о том, как глубоко великий Александр Флеминг изменил мир, внезапно чихнув в чашку Петри. Это та разновидность науки, что дорога моему сердцу. Кто, в конце концов, может честно сказать, что никогда не чихал на культуру бактерий? Это могло случиться с каждым. Это случалось со мной.
Чихнув, потрясающе наблюдательный Флеминг заметил, что бактерии в чашке избегают, словно в ужасе, частиц разбрызгавшейся слизи. Вскоре он выделил конкретный протеин в своих соплях, отпугивавший бактерий примерно так же, как собака с пеной в пасти заставляет держаться подальше от нищих. Он назвал его лизоцим, и именно это вещество я сейчас тестировала.
К счастью, даже в разгар лета в фамильных залах Букшоу холодно и сыро, как в пресловутом склепе. Температура в помещениях восточного крыла, где располагается моя лаборатория, — несмотря на отопление, злонамеренно установленное воюющими братьями только в западном крыле некогда политически разделенного дома, — отродясь не превышала шестидесяти градусов по Фаренгейту,[16] что, на мое везение, является именно той температурой, при которой лизоцим выпадает в осадок, когда добавляется сульфосалициловая кислота.
Я наблюдала, зачарованная, как начала формироваться дымка из кристаллов, их белые частицы осторожно дрейфовали в маленькую зиму внутри пробирки.
Следующим шагом я зажгла бунзеновскую горелку и аккуратно подогрела мензурку с водой до семидесяти градусов.[17] Это заняло немного времени. Когда термометр показал, что все готово, я окунула дно пробирки в теплую ванну и нежно его покрутила.
Когда новообразованный осадок растворился, я испустила вздох удовольствия.
— Флавия. — В лабораторию проник голос отца. Он пересек вестибюль, проплыл по изогнутой лестнице, проник в восточное крыло и проложил путь по длинному коридору в его самую южную часть, просочился сквозь закрытую дверь, столь же легкий, как будто его принесло в Англию из Дальней Фулы.[18]
— Ужин, — мне показалось, что я слышу, как он это говорит.
— Это чертовски раздражает, — заметил отец.
Мы сидели за длинным узким обеденным столом, отец в дальнем конце, Даффи и Фели по бокам, а я в самом низу, на мысе Кейп-Хорн.
— Это чертовски раздражает, — повторил он, — сидеть и слушать, как кое-чья дочь сознается, что похитила у кое-кого одеколон для проклятых химических опытов.
Не важно, буду я отрицать или признаю вину, отец сочтет это одинаково раздражающим. Я просто не могла выиграть. Я научилась, что лучше всего хранить молчание.
— Черт побери, Флавия, я только что купил эту проклятую бутылку. Я же не могу поехать в Лондон по такой жаре, воняя, как испортившаяся свиная лопатка, не так ли?
Отец бывал более чем красноречив, когда злился. Я слямзила бутылочку «Роже и Галле», чтобы наполнить пульверизатор, которым мне надо было обрызгать дом после эксперимента, связанного с сульфидом водорода и оказавшегося захватывающе неудачным.
Я покачала головой.
— Извини, — сказала я, принимая вид висельника и промакивая глаза салфеткой. — Я бы купила тебе новую бутылочку, но у меня нет денег.
Фели рассматривала меня через длинный стол в молчаливом презрении с таким видом, будто я жестяная утка в тире. Нос Даффи прочно уткнулся в Вирджинию Вульф.
— Но я могу сделать тебе порцию, — жизнерадостно предложила я. — Это ведь просто спирт, цитрусовые масла и садовые травы. Я попрошу Доггера нарвать немного розмарина и лаванды и возьму апельсины, лимоны и лаймы у миссис Мюллет…
— Ничего подобного вы не сделаете, мисс Флавия, — заявила миссис Мюллет, пробиваясь — в буквальном смысле — в зал, она распахнула дверь обширным бедром и поставила большой поднос на стол.
— О нет! — услышала я, как Даффи шепчет Фели. — Снова «слизень».
«Слизень», как мы его называли, — это десерт по собственному рецепту миссис Мюллет, который, насколько мы смогли определить, состоит из свернувшегося зеленого желе в оболочке из-под колбасы, покрытого сверху двойными девонширскими сливками и украшенного веточками мяты и прочими разнообразными растительными отходами. Он лежал на подносе, непотребно колыхаясь время от времени, словно некий гигантский омерзительный садовый слизняк. Я не смогла сдержать дрожь.
— Аппетитно, — заметил отец. — Как же аппетитно.
Он говорил с иронией, но антенны миссис Мюллет не настроены на сарказм.
— Я знала, что вам понравится, — сказала она. — Не далее как сегодня утром я говорила Альфу: «Альф, давненько полковник и девочки не ели мое чудесное желе. Они всегда высказываются по поводу моих желе, — (что правда), — и я люблю готовить их для моих дорогих».
Фели издала звук, словно мучимый морской болезнью пассажир у перил «Королевы Мэри», пересекающей Северную Атлантику в ноябре.
— Кушайте, дорогие, — сказала миссис Мюллет, ничуть не обеспокоившись. — Это вкусно. — И с этими словами она ушла.
Отец уставился на меня одним из своих фирменных взглядов. Хотя он взял последний выпуск «Лондонского филателиста» за стол, как всегда, он его не открывал. Отец — страстный, чтобы не сказать — яростный коллекционер почтовых марок, его жизнь целиком посвящена разглядыванию через лупу кажущегося бесконечным запаса маленьких цветных головок и пейзажей. Но сейчас он не смотрел на марки, он уставился на меня. Плохое предзнаменование.
— Где ты была весь день? — поинтересовался он.
— В церкви, — ответила я быстро и чинно и, надеюсь, набожно. Я мастерица подобной отвлеченной болтовни.
— В церкви? — переспросил он. Он весьма удивился. — Зачем?
— Помогала одной женщине, — объяснила я. — Ее фургон сломался.
— А, — сказал он, позволив себе полумиллиметровую улыбку. — И ты оказалась на месте, чтобы предложить свои услуги механика.
Даффи ухмыльнулась, глядя в книгу, и я поняла, что она с удовольствием следит за моим унижением. Надо отдать должное, Фели оставалась полностью погруженной в полировку ногтей на фоне белой шелковой блузки.
— Она путешествует с театром кукол, — сказала я. — Викарий попросил их, имею в виду Руперта Порсона и Ниаллу, так ее зовут, поставить спектакль в приходском зале в субботу, и он хочет, чтобы я им помогла.
Отец был слегка разочарован. Викарий являлся одним из его немногих друзей в Бишоп-Лейси, и маловероятно, чтобы он отказался от моих услуг.
— Руперта показывают по телевизору, — добровольно объяснила я. — Он довольно известен.
— Не в моих кругах, — заметил отец, взглянув на наручные часы и отодвигая кресло от стола. — Восемь часов, — сказал он. — Четверг.
Ему не надо было объяснять. Без единого слова Даффи, Фели и я встали из-за стола и послушно проследовали в гостиную, одна за другой, словно под конвоем.
По четвергам в Букшоу проходили радиовечера. Недавно отец объявил, что мы должны проводить больше времени вместе, семьей, так и получилось, что радиовечера стали подкреплением регулярных принудительных лекций по средам. На этой неделе мы должны слушать сказочную Пятую симфонию Людвига ван Бетховена, или Луи, как я его называла, когда хотела позлить Фели. Припоминаю, что однажды Фели сказала, что на оригинальной партитуре имя Бетховена было напечатано как Луи.
Луи Бетховен звучало для меня все равно что имя второстепенного гангстера из фильма с Эдвардом Робинсоном, персонажа с болезненным рябым лицом, беспокойными подергиваниями и автоматом Томпсона в футляре из-под скрипки.
«Сыграй-ка эту штуку, как ее, Лунную сенату Луи Б.», — рычала я бандитским голосом, входя в комнату, где она упражнялась. Через секунду я вылетала со всех ног, Фели неслась следом за мной, а ноты планировали на ковер.
Сейчас Фели сосредоточилась на том, чтобы артистически вытянуться во весь рост на диване-честерфильде, словно кинозвезда. Даффи упала боком в мягкое кресло, свесив ноги на одну сторону.
Отец включил радио и сел на простой деревянный стул, так прямо держа спину, будто шомпол проглотил. Пока электронные лампы прогревались, я прошлась колесом по комнате и села, как Будда, скрестив ноги и изобразив то, что долженствовало быть непроницаемым выражением лица.
Отец бросил на меня испепеляющий взгляд, но программа уже началась, и он решил ничего не говорить.
После длинного и скучного вступления ведущего, которое, казалось, продлится до следующего столетия, наконец началась Пятая симфония.
Ду-ду-ду-Да.
Я спрятала подбородок в ладонях, уперлась локтями в колени и отдалась музыке.
Отец говорил нам, что понимание музыки имеет первостепенную важность в образовании порядочной женщины. Это его точные слова, и я пришла к пониманию, что есть музыка, подходящая для размышлений, музыка для письма и музыка для расслабления.
Полуприкрыв глаза, я повернула лицо к окнам. С моего удачного местоположения на полу я видела оба конца террасы, отражающиеся в стекле створчатой двери, которая была приоткрыта, и если глаза меня не подводили, там что-то двигалось: какая-то темная фигура прошла мимо окна.
Правда, я не осмелилась вскочить и посмотреть. Отец настаивал, чтобы мы слушали внимательно. Даже постукивание носком тут же вызовет сердитый взгляд и обвиняющее движение пальцем.
Я слегка подалась вперед и увидела, как мужчина, одетый с ног до головы в черное, сел на скамейку под розовыми кустами. Он откинулся на спинку, закрыв глаза и слушая музыку, струившуюся из открытых дверей. Это был Доггер.
Доггер был Человеком отца с большой буквы Ч: садовником, шофером, камердинером, управляющим поместьем и мастером на все руки. Как я уже сказала, он делал все.
Злоключения Доггера в качестве военнопленного что-то сломали в нем: иногда, время от времени, что-то с яростью, превышающей мыслимые пределы, вонзалось в его мозг и разрывало на части, словно алчный зверь, превращая Доггера в дрожащую развалину.
Но сегодня он был мирным. Сегодня он оделся по случаю симфонии в темный костюм и что-то вроде форменного галстука и начистил туфли, так что они сверкали, словно зеркала. Он неподвижно сидел под розами, закрыв глаза и подняв лицо, подобно умиротворенным коптским святым, которых я видела на страницах «Сельской жизни», посвященных искусству, его гриву светлых волос сзади неземным светом подсвечивало садящееся солнце. Приятно знать, что он там.
Я довольно вытянулась и снова обратила внимание на Бетховена и его мощную Пятую симфонию.
Хотя Бетховен величайший музыкант и великолепный сочинитель симфоний, он довольно часто терпел удручающую неудачу, заканчивая их. Пятая это идеально иллюстрировала.
Зажгу похоронные свечи,
Закажу скобы для гроба,
Проучу за шутки над Флавией де Люс!
Мои слова эхом отражались от высокого расписного потолка фойе и галерей из темного полированного дерева наверху. Если не учитывать тот факт, что я не упомянула болиголов, этот маленький стишок, который я сочинила по совершенно другому случаю, идеально выражал мои сегодняшние чувства.
Я пробежала по черно-белой плитке, затем вверх по изгибающейся лестнице в восточное крыло дома. Крыло Тара, как мы его называли, получило свое имя в честь Тарквиния де Люса, одного из старых дядюшек Харриет, обитавшего в Букшоу до нас. Дядя Тар провел большую часть жизни, запершись в великолепной викторианской химической лаборатории в юго-восточной части дома, исследуя «толику вселенной», как он написал в одном из писем к сэру Джеймсу Джинсу, автору «Динамической теории газов».
Прямо под лабораторией, в длинной галерее, есть портрет дяди Тара. На нем он поднял взгляд от микроскопа, поджав губы и нахмурив брови, как будто некто с мольбертом, палеткой и коробкой с красками грубо ворвался к нему в тот момент, когда дядя готовился открыть элемент делюсиум.
«Отстаньте! — ясно говорило выражение его лица. — Отстаньте, оставьте меня в покое!»
И они оставили его, а впоследствии и дядя Тар оставил нас.
Лаборатория со всем своим содержимым уже несколько лет принадлежала мне. Никто не заходил сюда, что хорошо.
Когда я полезла в карман за ключом, что-то белое выпорхнуло на пол. Это оказался носовой платок, который я одолжила Ниалле на церковном кладбище, и он до сих пор был влажным.
В моем сознании возник образ Ниаллы, какой я ее увидела в первый раз, — лежащей ниц на пострадавшем от времени могильном камне, с волосами, расплескавшимися, словно рыжее море, и горячими слезами, шипевшими в пыли.
Все встало на место, словно механизм в замке. Конечно же!
Возмездию придется подождать.
Парой маникюрных ножниц, которые я украла с туалетного столика Фели, я вырезала четыре влажных круга из льняного платка, стараясь избегать зеленых пятен, которые я на нем оставила, и выбирая только те участки, которые были противоположны пятнам по диагонали, куда плакала Ниалла.
Их я пинцетом затолкала в пробирку, куда затем впрыснула трехпроцентный раствор сульфосалициловой кислоты, чтобы осадить белок. Это так называемый тест Эрлиха.
Работая, я с удовольствием размышляла о том, как глубоко великий Александр Флеминг изменил мир, внезапно чихнув в чашку Петри. Это та разновидность науки, что дорога моему сердцу. Кто, в конце концов, может честно сказать, что никогда не чихал на культуру бактерий? Это могло случиться с каждым. Это случалось со мной.
Чихнув, потрясающе наблюдательный Флеминг заметил, что бактерии в чашке избегают, словно в ужасе, частиц разбрызгавшейся слизи. Вскоре он выделил конкретный протеин в своих соплях, отпугивавший бактерий примерно так же, как собака с пеной в пасти заставляет держаться подальше от нищих. Он назвал его лизоцим, и именно это вещество я сейчас тестировала.
К счастью, даже в разгар лета в фамильных залах Букшоу холодно и сыро, как в пресловутом склепе. Температура в помещениях восточного крыла, где располагается моя лаборатория, — несмотря на отопление, злонамеренно установленное воюющими братьями только в западном крыле некогда политически разделенного дома, — отродясь не превышала шестидесяти градусов по Фаренгейту,[16] что, на мое везение, является именно той температурой, при которой лизоцим выпадает в осадок, когда добавляется сульфосалициловая кислота.
Я наблюдала, зачарованная, как начала формироваться дымка из кристаллов, их белые частицы осторожно дрейфовали в маленькую зиму внутри пробирки.
Следующим шагом я зажгла бунзеновскую горелку и аккуратно подогрела мензурку с водой до семидесяти градусов.[17] Это заняло немного времени. Когда термометр показал, что все готово, я окунула дно пробирки в теплую ванну и нежно его покрутила.
Когда новообразованный осадок растворился, я испустила вздох удовольствия.
— Флавия. — В лабораторию проник голос отца. Он пересек вестибюль, проплыл по изогнутой лестнице, проник в восточное крыло и проложил путь по длинному коридору в его самую южную часть, просочился сквозь закрытую дверь, столь же легкий, как будто его принесло в Англию из Дальней Фулы.[18]
— Ужин, — мне показалось, что я слышу, как он это говорит.
— Это чертовски раздражает, — заметил отец.
Мы сидели за длинным узким обеденным столом, отец в дальнем конце, Даффи и Фели по бокам, а я в самом низу, на мысе Кейп-Хорн.
— Это чертовски раздражает, — повторил он, — сидеть и слушать, как кое-чья дочь сознается, что похитила у кое-кого одеколон для проклятых химических опытов.
Не важно, буду я отрицать или признаю вину, отец сочтет это одинаково раздражающим. Я просто не могла выиграть. Я научилась, что лучше всего хранить молчание.
— Черт побери, Флавия, я только что купил эту проклятую бутылку. Я же не могу поехать в Лондон по такой жаре, воняя, как испортившаяся свиная лопатка, не так ли?
Отец бывал более чем красноречив, когда злился. Я слямзила бутылочку «Роже и Галле», чтобы наполнить пульверизатор, которым мне надо было обрызгать дом после эксперимента, связанного с сульфидом водорода и оказавшегося захватывающе неудачным.
Я покачала головой.
— Извини, — сказала я, принимая вид висельника и промакивая глаза салфеткой. — Я бы купила тебе новую бутылочку, но у меня нет денег.
Фели рассматривала меня через длинный стол в молчаливом презрении с таким видом, будто я жестяная утка в тире. Нос Даффи прочно уткнулся в Вирджинию Вульф.
— Но я могу сделать тебе порцию, — жизнерадостно предложила я. — Это ведь просто спирт, цитрусовые масла и садовые травы. Я попрошу Доггера нарвать немного розмарина и лаванды и возьму апельсины, лимоны и лаймы у миссис Мюллет…
— Ничего подобного вы не сделаете, мисс Флавия, — заявила миссис Мюллет, пробиваясь — в буквальном смысле — в зал, она распахнула дверь обширным бедром и поставила большой поднос на стол.
— О нет! — услышала я, как Даффи шепчет Фели. — Снова «слизень».
«Слизень», как мы его называли, — это десерт по собственному рецепту миссис Мюллет, который, насколько мы смогли определить, состоит из свернувшегося зеленого желе в оболочке из-под колбасы, покрытого сверху двойными девонширскими сливками и украшенного веточками мяты и прочими разнообразными растительными отходами. Он лежал на подносе, непотребно колыхаясь время от времени, словно некий гигантский омерзительный садовый слизняк. Я не смогла сдержать дрожь.
— Аппетитно, — заметил отец. — Как же аппетитно.
Он говорил с иронией, но антенны миссис Мюллет не настроены на сарказм.
— Я знала, что вам понравится, — сказала она. — Не далее как сегодня утром я говорила Альфу: «Альф, давненько полковник и девочки не ели мое чудесное желе. Они всегда высказываются по поводу моих желе, — (что правда), — и я люблю готовить их для моих дорогих».
Фели издала звук, словно мучимый морской болезнью пассажир у перил «Королевы Мэри», пересекающей Северную Атлантику в ноябре.
— Кушайте, дорогие, — сказала миссис Мюллет, ничуть не обеспокоившись. — Это вкусно. — И с этими словами она ушла.
Отец уставился на меня одним из своих фирменных взглядов. Хотя он взял последний выпуск «Лондонского филателиста» за стол, как всегда, он его не открывал. Отец — страстный, чтобы не сказать — яростный коллекционер почтовых марок, его жизнь целиком посвящена разглядыванию через лупу кажущегося бесконечным запаса маленьких цветных головок и пейзажей. Но сейчас он не смотрел на марки, он уставился на меня. Плохое предзнаменование.
— Где ты была весь день? — поинтересовался он.
— В церкви, — ответила я быстро и чинно и, надеюсь, набожно. Я мастерица подобной отвлеченной болтовни.
— В церкви? — переспросил он. Он весьма удивился. — Зачем?
— Помогала одной женщине, — объяснила я. — Ее фургон сломался.
— А, — сказал он, позволив себе полумиллиметровую улыбку. — И ты оказалась на месте, чтобы предложить свои услуги механика.
Даффи ухмыльнулась, глядя в книгу, и я поняла, что она с удовольствием следит за моим унижением. Надо отдать должное, Фели оставалась полностью погруженной в полировку ногтей на фоне белой шелковой блузки.
— Она путешествует с театром кукол, — сказала я. — Викарий попросил их, имею в виду Руперта Порсона и Ниаллу, так ее зовут, поставить спектакль в приходском зале в субботу, и он хочет, чтобы я им помогла.
Отец был слегка разочарован. Викарий являлся одним из его немногих друзей в Бишоп-Лейси, и маловероятно, чтобы он отказался от моих услуг.
— Руперта показывают по телевизору, — добровольно объяснила я. — Он довольно известен.
— Не в моих кругах, — заметил отец, взглянув на наручные часы и отодвигая кресло от стола. — Восемь часов, — сказал он. — Четверг.
Ему не надо было объяснять. Без единого слова Даффи, Фели и я встали из-за стола и послушно проследовали в гостиную, одна за другой, словно под конвоем.
По четвергам в Букшоу проходили радиовечера. Недавно отец объявил, что мы должны проводить больше времени вместе, семьей, так и получилось, что радиовечера стали подкреплением регулярных принудительных лекций по средам. На этой неделе мы должны слушать сказочную Пятую симфонию Людвига ван Бетховена, или Луи, как я его называла, когда хотела позлить Фели. Припоминаю, что однажды Фели сказала, что на оригинальной партитуре имя Бетховена было напечатано как Луи.
Луи Бетховен звучало для меня все равно что имя второстепенного гангстера из фильма с Эдвардом Робинсоном, персонажа с болезненным рябым лицом, беспокойными подергиваниями и автоматом Томпсона в футляре из-под скрипки.
«Сыграй-ка эту штуку, как ее, Лунную сенату Луи Б.», — рычала я бандитским голосом, входя в комнату, где она упражнялась. Через секунду я вылетала со всех ног, Фели неслась следом за мной, а ноты планировали на ковер.
Сейчас Фели сосредоточилась на том, чтобы артистически вытянуться во весь рост на диване-честерфильде, словно кинозвезда. Даффи упала боком в мягкое кресло, свесив ноги на одну сторону.
Отец включил радио и сел на простой деревянный стул, так прямо держа спину, будто шомпол проглотил. Пока электронные лампы прогревались, я прошлась колесом по комнате и села, как Будда, скрестив ноги и изобразив то, что долженствовало быть непроницаемым выражением лица.
Отец бросил на меня испепеляющий взгляд, но программа уже началась, и он решил ничего не говорить.
После длинного и скучного вступления ведущего, которое, казалось, продлится до следующего столетия, наконец началась Пятая симфония.
Ду-ду-ду-Да.
Я спрятала подбородок в ладонях, уперлась локтями в колени и отдалась музыке.
Отец говорил нам, что понимание музыки имеет первостепенную важность в образовании порядочной женщины. Это его точные слова, и я пришла к пониманию, что есть музыка, подходящая для размышлений, музыка для письма и музыка для расслабления.
Полуприкрыв глаза, я повернула лицо к окнам. С моего удачного местоположения на полу я видела оба конца террасы, отражающиеся в стекле створчатой двери, которая была приоткрыта, и если глаза меня не подводили, там что-то двигалось: какая-то темная фигура прошла мимо окна.
Правда, я не осмелилась вскочить и посмотреть. Отец настаивал, чтобы мы слушали внимательно. Даже постукивание носком тут же вызовет сердитый взгляд и обвиняющее движение пальцем.
Я слегка подалась вперед и увидела, как мужчина, одетый с ног до головы в черное, сел на скамейку под розовыми кустами. Он откинулся на спинку, закрыв глаза и слушая музыку, струившуюся из открытых дверей. Это был Доггер.
Доггер был Человеком отца с большой буквы Ч: садовником, шофером, камердинером, управляющим поместьем и мастером на все руки. Как я уже сказала, он делал все.
Злоключения Доггера в качестве военнопленного что-то сломали в нем: иногда, время от времени, что-то с яростью, превышающей мыслимые пределы, вонзалось в его мозг и разрывало на части, словно алчный зверь, превращая Доггера в дрожащую развалину.
Но сегодня он был мирным. Сегодня он оделся по случаю симфонии в темный костюм и что-то вроде форменного галстука и начистил туфли, так что они сверкали, словно зеркала. Он неподвижно сидел под розами, закрыв глаза и подняв лицо, подобно умиротворенным коптским святым, которых я видела на страницах «Сельской жизни», посвященных искусству, его гриву светлых волос сзади неземным светом подсвечивало садящееся солнце. Приятно знать, что он там.
Я довольно вытянулась и снова обратила внимание на Бетховена и его мощную Пятую симфонию.
Хотя Бетховен величайший музыкант и великолепный сочинитель симфоний, он довольно часто терпел удручающую неудачу, заканчивая их. Пятая это идеально иллюстрировала.