Собор Парижской Богоматери
Часть 34 из 74 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Нет, нет, я не буду вас слушать. Вы меня любите? Я хочу, чтобы вы мне сказали, любите ли вы меня.
– Люблю ли я тебя, ангел моей жизни! – воскликнул капитан, преклонив колено. – Мое тело, кровь моя, моя душа – все твое, все для тебя. Я люблю тебя и никогда, кроме тебя, никого не любил.
Капитану столько раз доводилось повторять эту фразу при подобных же обстоятельствах, что он выпалил ее единым духом, не позабыв ни одного слова. Услышав это страстное признание, цыганка подняла к грязному потолку, заменявшему небо, взор, полный райского блаженства.
– Ах! – прошептала она. – Как хорошо было бы сейчас умереть!
Феб же нашел, что лучше сорвать у нее еще один поцелуй, чем подверг новой пытке несчастного архидьякона.
– Умереть! – воскликнул влюбленный капитан. – Что вы говорите, прекрасный мой ангел! Теперь-то и надо жить, клянусь Юпитером! Умереть в самом начале такого блаженства! Клянусь рогами сатаны, все это ерунда! Дело не в этом! Послушайте, моя дорогая Симиляр… Эсменарда… Простите, но у вас такое басурманское имя, что я никак не могу с ним сладить. Оно, как густой кустарник, в котором я каждый раз застреваю.
– Боже мой! – проговорила бедная девушка. – А я-то считала его красивым, ведь оно такое необычное! Но если оно вам не нравится, зовите меня просто Готон.[123]
– Э, не будем огорчаться из-за таких пустяков, милочка! К нему нужно привыкнуть, вот и все. Я выучу его наизусть, и все пойдет хорошо. Так послушайте же, дорогая Симиляр, я вас люблю безумно. Просто удивительно, как я вас люблю. Я знаю одну особу, которая лопнет от ярости из-за этого…
Ревнивая девушка прервала его:
– Кто она такая?
– А что нам до нее за дело? – отвечал Феб. – Вы меня любите?
– О!.. – произнесла она.
– Ну и прекрасно! Это главное! Вы увидите, как я люблю вас. Пусть этот долговязый дьявол Нептун подденет меня на свои вилы, если я не сделаю вас счастливейшей женщиной. У нас будет где-нибудь хорошенькая квартирка. Я заставлю моих стрелков гарцевать под вашими окнами. Они все конные и за пояс заткнут стрелков капитана Миньона. Среди них есть копейщики, лучники и пищальники. Я поведу вас ria большой смотр близ Рюлли. Это великолепное зрелище. Восемьдесят тысяч человек в строю; тридцать тысяч белых лат, панцирей и кольчуг; стяги шестидесяти семи цехов, знамена парламента, счетной палаты, казначейства, монетного двора; словом, вся чертова свита! Я покажу вам львов королевского дворца – это хищные звери. Все женщины любят такие зрелища.
Девушка, упиваясь звуками его голоса, мечтала, не вникая в смысл его слов.
– О! Как вы будете счастливы! – продолжал капитан, незаметно расстегивая пояс цыганки.
– Что вы делаете? – воскликнула она. Этот переход к «предосудительным действиям» развеял ее грезы.
– Ничего, – ответил Феб. – Я говорю только, что, когда вы будете со мной, вам придется расстаться с этим нелепым уличным нарядом.
– Когда я буду с тобой, мой Феб! – с нежностью прошептала девушка.
Потом она опять задумалась и умолкла.
Капитан, ободренный ее кротостью, обнял ее стан, – она не противилась; тогда он принялся потихоньку расшнуровывать ее корсаж и привел в такой беспорядок ее шейную косынку, что взору задыхавшегося архидьякона предстало выступившее из кисеи дивное плечико цыганки, округлое и смуглое, словно луна, поднимающаяся из тумана на горизонте.
Девушка не мешала Фебу. Казалось, она ничего не замечала. Взор предприимчивого капитана сверкал.
Вдруг она обернулась к нему.
– Феб! – сказала она с выражением бесконечной любви. – Научи меня своей вере.
– Моей вере! – воскликнул, разразившись хохотом, капитан. – Чтобы я научил тебя моей вере! Гром и молния! Да на что тебе понадобилась моя вера?
– Чтобы мы могли обвенчаться, – сказала она.
На лице капитана изобразилась смесь изумления, пренебрежения, беспечности и сладострастия.
– Вот как? – проговорил он. – А разве мы собираемся венчаться?
Цыганка побледнела и грустно склонила головку.
– Прелесть моя! – нежно продолжал Феб. – Все это глупости! Велика важность венчание! Разве люди больше любят друг друга, если их посыплют латынью в поповской лавочке?
Продолжая говорить с ней самым сладким голосом, он совсем близко придвинулся к цыганке, его ласковые руки вновь обвили ее тонкий, гибкий стан. Взор его разгорался с каждой минутой, и все говорило о том, что для Феба наступило мгновение, когда даже сам Юпитер совершает немало глупостей, и добряку Гомеру приходится звать себе на помощь облако.
Отец Клод видел все. Дверка была сколочена из неплотно сбитых гнилых бочоночных дощечек, и его взгляд, подобный взгляду хищной птицы, проникал в широкие щели. Смуглый широкоплечий священник, обреченный доселе на суровое монастырское воздержание, трепетал и кипел перед этой ночной сценой любви и наслаждения. Зрелище прелестной юной полураздетой девушки, отданной во власть пылкого молодого мужчины, вливало расплавленный свинец в жилы священника. Он испытывал неведомые прежде чувства. Его взор со сладострастной ревностью впивался во все, что обнажала каждая отколотая булавка. Тот, кто в эту минуту увидел бы лицо несчастного, приникшее к источенным червями доскам, подумал бы, что перед ним тигр, смотрящий сквозь прутья клетки на шакала, который терзает газель. Его зрачки горели в дверных щелях, как свечи.
Внезапно, быстрым движением, Феб сдернул шейную косынку цыганки. Бедная девушка сидела все еще задумавшись, с побледневшим личиком, но тут она вдруг словно пробудилась от сна. Быстро отодвинулась она от предприимчивого капитана и, взглянув на свои обнаженные плечи и грудь, смущенная, раскрасневшаяся, онемевшая от стыда, скрестила на груди прекрасные руки, чтобы прикрыть наготу. Если бы не горевший на ее щеках румянец, то в эту минуту ее можно было бы принять за безмолвную, неподвижную статую Целомудрия. Глаза ее были опущены.
Между тем, сдернув косынку, капитан открыл таинственный амулет, спрятанный у нее на груди.
– Что это такое? – спросил он, воспользовавшись предлогом, чтобы вновь приблизиться к прелестному созданию, которое он вспугнул.
– Не троньте! – воскликнула она. – Это мой хранитель. Он поможет мне найти моих родных, если только я буду этого достойна. Оставьте меня, господин капитан! Моя мать! Моя бедная матушка! Моя мать! Где ты? Помоги мне! Сжальтесь, господин Феб! Отдайте косынку!
Феб отступил и холодно ответил:
– Сударыня! Теперь я отлично вижу, что вы меня не любите!
– Я не люблю тебя! – воскликнула бедняжка и, прильнув к капитану, заставила его сесть рядом с собой. – Я не люблю тебя, мой Феб! Что ты говоришь? Жестокий! Ты хочешь разорвать мне сердце! Хорошо! Возьми меня, возьми все! Делай со мной, что хочешь! Я твоя. Что мне талисман! Что мне мать! Ты мне мать, потому что я люблю тебя! Мой Феб, мой возлюбленный Феб, видишь, вот я! Это я, погляди на меня! Я та малютка, которую ты не пожелаешь оттолкнуть от себя, которая сама, сама ищет тебя. Моя душа, моя жизнь, мое тело, я сама – все принадлежит тебе. Хорошо, не надо венчаться, если тебе этого не хочется. Да и что я такое? Жалкая уличная девчонка, а ты, мой Феб, ты – дворянин. Не смешно ли, на самом деле? Плясунья венчается с офицером! Я с ума сошла! Нет, Феб, нет, я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь! Ведь я для того и создана. Пусть я буду опозорена, запятнана, унижена, что мне до этого? Зато любима! Я буду самой гордой, самой счастливой из женщин. А когда я постарею или подурнею, когда я уже не буду для вас приятной забавой, о монсеньер, тогда вы разрешите мне прислуживать вам. Пусть другие будут вышивать вам шарфы, а я, ваша раба, буду их беречь. Вы позволите мне полировать вам шпоры, чистить щеткой вашу куртку, смахивать пыль с ваших сапог. Не правда ли, мой Феб, вы не откажете мне в такой милости? А теперь возьми меня! Вот я, Феб, я вся принадлежу тебе, только люби меня! Нам, цыганкам, нужно немного – вольный воздух да любовь.
Обвив руками шею капитана, она глядела на него снизу вверх, умоляющая, очаровательно улыбаясь сквозь слезы; ее нежная грудь терлась о грубую суконную куртку с жесткой вышивкой. Ее полуобнаженное прелестное тело изгибалось на коленях капитана. Опьяненный, он прильнул пылающими губами к ее прекрасным смуглым плечам. Девушка запрокинула голову, блуждая взором по потолку, и трепетала, замирая под этими поцелуями.
Вдруг над головой Феба она увидела другую голову, бледное, зеленоватое, искаженное лицо с адской мукой во взоре, а близ этого лица – руку, занесшую кинжал. То было лицо и рука священника. Он выломал дверь и стоял подле них. Феб не мог его видеть. Девушка окаменела, заледенела, онемела перед этим ужасным видением, как голубка, приподнявшая головку в тот миг, когда своими круглыми глазами в гнездо к ней заглянул коршун.
Она не могла даже вскрикнуть. Она видела лишь, как кинжал опустился над Фебом и снова взвился, дымясь.
– Проклятие! – крикнул капитан и упал.
Она потеряла сознание.
В тот миг, когда веки ее смыкались, когда всякое чувство угасало в ней, она смутно ощутила на своих устах огненное прикосновение, поцелуй, более жгучий, чем каленое железо палача.
Когда она очнулась, ее окружали солдаты ночного дозора; капитана, залитого кровью, куда-то уносили, священник исчез, выходившее на реку окно в глубине комнаты было открыто настежь, около него подняли плащ, принадлежавший, как предполагали, офицеру. Она слышала, как вокруг нее говорили:
– Колдунья заколола кинжалом капитана.
Книга восьмая
I. Экю, превратившееся в сухой лист
Гренгуар и весь Двор чудес были в страшной тревоге. Уже больше месяца никто не знал, что случилось с Эсмеральдой и куда девалась ее козочка. Исчезновение Эсмеральды очень огорчало герцога, египетского и его друзей-бродяг; исчезновение козочки удваивало скорбь Гренгуара. Однажды вечером цыганка пропала, и с тех пор она как в воду канула. Все поиски были напрасны. Несколько задир-эпилептиков поддразнивали Гренгуара, уверяя, что встретили ее в тот вечер близ моста Сен-Мишель вместе с каким-то офицером; но этот муж, обвенчанный по цыганскому обряду, был последователем скептической философии, и к тому же он лучше, чем кто бы то ни было, знал, насколько целомудренна была его жена. По собственному опыту он мог судить о той неодолимой стыдливости, которая являлась следствием сочетания свойств амулета и добродетели цыганки, и с математической точностью рассчитал степень сопротивления этого возведенного в квадрат целомудрия. Итак, в этом отношении он был спокоен.
Следовательно, объяснить себе исчезновение Эсмеральды он не мог. От этого он очень страдал. Он даже похудел бы, если бы только это было возможно. Он все забросил, вплоть до своих литературных занятий, даже свое обширное сочинение De figuris regularibus et ir regularibus[124], которое он собирался напечатать на первые же заработанные деньги. (Он просто бредил книгопечатанием с тех пор, как увидел книгу Гуго де Сен-Виктора Didascalon[125], напечатанную знаменитым шрифтом Винделена Спирского.)
Однажды, когда он в унынии проходил мимо башни, где находилась судебная палата по уголовным делам, он заметил группу людей, толпившихся у одного из входов во Дворец правосудия.
– Что там случилось? – спросил он у выходившего оттуда молодого человека.
– Не знаю, сударь, – ответил молодой человек. – Болтают, будто судят какую-то женщину, убившую военного. Кажется, здесь не обошлось без колдовства; епископ и духовный суд вмешались в это дело, и мой брат, архидьякон Жозасский, не выходит оттуда. Я хотел было потолковать с ним, но никак не мог к нему пробраться, такая там толпа. Это очень досадно, потому что мне нужны деньги.
– Увы, сударь, – отвечал Гренгуар, – я охотно одолжил бы вам денег, но если карманы моих штанов и прорваны, то отнюдь не от тяжести монет.
Он не осмелился сказать молодому человеку, что знаком с его братом архидьяконом, к которому после встречи в соборе он так и не заглядывал; эта небрежность смущала его.
Школяр пошел своим путем, а Гренгуар последовал за толпой, поднимавшейся по лестнице в залу суда. Он был того мнения, что ничто так хорошо не разгоняет печали, как зрелище уголовного судопроизводства, – настолько потешна глупость, обычно проявляемая судьями. Толпа, к которой присоединился Гренгуар, несмотря на сутолоку, продвигалась вперед, соблюдая тишину. После долгого и нудного пути по длинному сумрачному коридору, извивавшемуся по дворцу, словно пищеварительный канал этого старинного здания, он добрался наконец до низенькой двери, ведущей в залу, которую он благодаря своему высокому росту мог рассмотреть поверх голов волновавшейся толпы.
В обширной зале стоял полумрак, отчего она казалась еще обширнее. Вечерело; высокие стрельчатые окна пропускали слабый луч света, который гас прежде чем достигал свода, представлявшего собой громадную решетку из резных балок, покрытых тысячью украшений, которые, казалось, шевелились во тьме. Кое-где на столах уже были зажжены свечи, озарявшие низко склоненные над бумагами головы протоколистов. Переднюю часть залы заполняла толпа; направо и налево за столами сидели судейские чины, а в глубине, на возвышении, с неподвижными и зловещими лицами; множество судей, последние ряды которых терялись во мраке. Стены были усеяны бесчисленными изображениями королевских лилий. Над головами судей можно было различить большое распятие, а всюду в зале – копья и алебарды, на остриях которых пламя свечей зажигало огненные точки.
– Сударь! – спросил у одного из своих соседей Гренгуар. – Кто эти господа, расположившиеся там, словно прелаты на церковном соборе?
– Направо – советники судебной палаты, – ответил тот, – а налево советники следственной камеры; низшие чины – в черном, высшие – в красном.
– А кто это сидит выше всех, вон тот красный толстяк, что обливается потом?
– Это сам председатель.
– А те бараны позади него? – продолжал спрашивать Гренгуар, который, как мы уже упоминали, недолюбливал судейское сословие. Быть может, это объяснялось той злобой, какую он питал к Дворцу правосудия со времени постигшей его неудачи на драматическом поприще.
– А это все докладчики королевской палаты.
– А впереди него, вот этот кабан?
– Это протоколист королевского суда.
– А направо, этот крокодил?
– Филипп Лелье – чрезвычайный королевский прокурор.
– А налево, вон тот черный жирный кот?
– Жак Шармолю, королевский прокурор духовного суда, и члены этого суда.
– Еще один вопрос, сударь, – сказал Гренгуар. – Что же делают здесь все эти почтенные господа?
– Люблю ли я тебя, ангел моей жизни! – воскликнул капитан, преклонив колено. – Мое тело, кровь моя, моя душа – все твое, все для тебя. Я люблю тебя и никогда, кроме тебя, никого не любил.
Капитану столько раз доводилось повторять эту фразу при подобных же обстоятельствах, что он выпалил ее единым духом, не позабыв ни одного слова. Услышав это страстное признание, цыганка подняла к грязному потолку, заменявшему небо, взор, полный райского блаженства.
– Ах! – прошептала она. – Как хорошо было бы сейчас умереть!
Феб же нашел, что лучше сорвать у нее еще один поцелуй, чем подверг новой пытке несчастного архидьякона.
– Умереть! – воскликнул влюбленный капитан. – Что вы говорите, прекрасный мой ангел! Теперь-то и надо жить, клянусь Юпитером! Умереть в самом начале такого блаженства! Клянусь рогами сатаны, все это ерунда! Дело не в этом! Послушайте, моя дорогая Симиляр… Эсменарда… Простите, но у вас такое басурманское имя, что я никак не могу с ним сладить. Оно, как густой кустарник, в котором я каждый раз застреваю.
– Боже мой! – проговорила бедная девушка. – А я-то считала его красивым, ведь оно такое необычное! Но если оно вам не нравится, зовите меня просто Готон.[123]
– Э, не будем огорчаться из-за таких пустяков, милочка! К нему нужно привыкнуть, вот и все. Я выучу его наизусть, и все пойдет хорошо. Так послушайте же, дорогая Симиляр, я вас люблю безумно. Просто удивительно, как я вас люблю. Я знаю одну особу, которая лопнет от ярости из-за этого…
Ревнивая девушка прервала его:
– Кто она такая?
– А что нам до нее за дело? – отвечал Феб. – Вы меня любите?
– О!.. – произнесла она.
– Ну и прекрасно! Это главное! Вы увидите, как я люблю вас. Пусть этот долговязый дьявол Нептун подденет меня на свои вилы, если я не сделаю вас счастливейшей женщиной. У нас будет где-нибудь хорошенькая квартирка. Я заставлю моих стрелков гарцевать под вашими окнами. Они все конные и за пояс заткнут стрелков капитана Миньона. Среди них есть копейщики, лучники и пищальники. Я поведу вас ria большой смотр близ Рюлли. Это великолепное зрелище. Восемьдесят тысяч человек в строю; тридцать тысяч белых лат, панцирей и кольчуг; стяги шестидесяти семи цехов, знамена парламента, счетной палаты, казначейства, монетного двора; словом, вся чертова свита! Я покажу вам львов королевского дворца – это хищные звери. Все женщины любят такие зрелища.
Девушка, упиваясь звуками его голоса, мечтала, не вникая в смысл его слов.
– О! Как вы будете счастливы! – продолжал капитан, незаметно расстегивая пояс цыганки.
– Что вы делаете? – воскликнула она. Этот переход к «предосудительным действиям» развеял ее грезы.
– Ничего, – ответил Феб. – Я говорю только, что, когда вы будете со мной, вам придется расстаться с этим нелепым уличным нарядом.
– Когда я буду с тобой, мой Феб! – с нежностью прошептала девушка.
Потом она опять задумалась и умолкла.
Капитан, ободренный ее кротостью, обнял ее стан, – она не противилась; тогда он принялся потихоньку расшнуровывать ее корсаж и привел в такой беспорядок ее шейную косынку, что взору задыхавшегося архидьякона предстало выступившее из кисеи дивное плечико цыганки, округлое и смуглое, словно луна, поднимающаяся из тумана на горизонте.
Девушка не мешала Фебу. Казалось, она ничего не замечала. Взор предприимчивого капитана сверкал.
Вдруг она обернулась к нему.
– Феб! – сказала она с выражением бесконечной любви. – Научи меня своей вере.
– Моей вере! – воскликнул, разразившись хохотом, капитан. – Чтобы я научил тебя моей вере! Гром и молния! Да на что тебе понадобилась моя вера?
– Чтобы мы могли обвенчаться, – сказала она.
На лице капитана изобразилась смесь изумления, пренебрежения, беспечности и сладострастия.
– Вот как? – проговорил он. – А разве мы собираемся венчаться?
Цыганка побледнела и грустно склонила головку.
– Прелесть моя! – нежно продолжал Феб. – Все это глупости! Велика важность венчание! Разве люди больше любят друг друга, если их посыплют латынью в поповской лавочке?
Продолжая говорить с ней самым сладким голосом, он совсем близко придвинулся к цыганке, его ласковые руки вновь обвили ее тонкий, гибкий стан. Взор его разгорался с каждой минутой, и все говорило о том, что для Феба наступило мгновение, когда даже сам Юпитер совершает немало глупостей, и добряку Гомеру приходится звать себе на помощь облако.
Отец Клод видел все. Дверка была сколочена из неплотно сбитых гнилых бочоночных дощечек, и его взгляд, подобный взгляду хищной птицы, проникал в широкие щели. Смуглый широкоплечий священник, обреченный доселе на суровое монастырское воздержание, трепетал и кипел перед этой ночной сценой любви и наслаждения. Зрелище прелестной юной полураздетой девушки, отданной во власть пылкого молодого мужчины, вливало расплавленный свинец в жилы священника. Он испытывал неведомые прежде чувства. Его взор со сладострастной ревностью впивался во все, что обнажала каждая отколотая булавка. Тот, кто в эту минуту увидел бы лицо несчастного, приникшее к источенным червями доскам, подумал бы, что перед ним тигр, смотрящий сквозь прутья клетки на шакала, который терзает газель. Его зрачки горели в дверных щелях, как свечи.
Внезапно, быстрым движением, Феб сдернул шейную косынку цыганки. Бедная девушка сидела все еще задумавшись, с побледневшим личиком, но тут она вдруг словно пробудилась от сна. Быстро отодвинулась она от предприимчивого капитана и, взглянув на свои обнаженные плечи и грудь, смущенная, раскрасневшаяся, онемевшая от стыда, скрестила на груди прекрасные руки, чтобы прикрыть наготу. Если бы не горевший на ее щеках румянец, то в эту минуту ее можно было бы принять за безмолвную, неподвижную статую Целомудрия. Глаза ее были опущены.
Между тем, сдернув косынку, капитан открыл таинственный амулет, спрятанный у нее на груди.
– Что это такое? – спросил он, воспользовавшись предлогом, чтобы вновь приблизиться к прелестному созданию, которое он вспугнул.
– Не троньте! – воскликнула она. – Это мой хранитель. Он поможет мне найти моих родных, если только я буду этого достойна. Оставьте меня, господин капитан! Моя мать! Моя бедная матушка! Моя мать! Где ты? Помоги мне! Сжальтесь, господин Феб! Отдайте косынку!
Феб отступил и холодно ответил:
– Сударыня! Теперь я отлично вижу, что вы меня не любите!
– Я не люблю тебя! – воскликнула бедняжка и, прильнув к капитану, заставила его сесть рядом с собой. – Я не люблю тебя, мой Феб! Что ты говоришь? Жестокий! Ты хочешь разорвать мне сердце! Хорошо! Возьми меня, возьми все! Делай со мной, что хочешь! Я твоя. Что мне талисман! Что мне мать! Ты мне мать, потому что я люблю тебя! Мой Феб, мой возлюбленный Феб, видишь, вот я! Это я, погляди на меня! Я та малютка, которую ты не пожелаешь оттолкнуть от себя, которая сама, сама ищет тебя. Моя душа, моя жизнь, мое тело, я сама – все принадлежит тебе. Хорошо, не надо венчаться, если тебе этого не хочется. Да и что я такое? Жалкая уличная девчонка, а ты, мой Феб, ты – дворянин. Не смешно ли, на самом деле? Плясунья венчается с офицером! Я с ума сошла! Нет, Феб, нет, я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь! Ведь я для того и создана. Пусть я буду опозорена, запятнана, унижена, что мне до этого? Зато любима! Я буду самой гордой, самой счастливой из женщин. А когда я постарею или подурнею, когда я уже не буду для вас приятной забавой, о монсеньер, тогда вы разрешите мне прислуживать вам. Пусть другие будут вышивать вам шарфы, а я, ваша раба, буду их беречь. Вы позволите мне полировать вам шпоры, чистить щеткой вашу куртку, смахивать пыль с ваших сапог. Не правда ли, мой Феб, вы не откажете мне в такой милости? А теперь возьми меня! Вот я, Феб, я вся принадлежу тебе, только люби меня! Нам, цыганкам, нужно немного – вольный воздух да любовь.
Обвив руками шею капитана, она глядела на него снизу вверх, умоляющая, очаровательно улыбаясь сквозь слезы; ее нежная грудь терлась о грубую суконную куртку с жесткой вышивкой. Ее полуобнаженное прелестное тело изгибалось на коленях капитана. Опьяненный, он прильнул пылающими губами к ее прекрасным смуглым плечам. Девушка запрокинула голову, блуждая взором по потолку, и трепетала, замирая под этими поцелуями.
Вдруг над головой Феба она увидела другую голову, бледное, зеленоватое, искаженное лицо с адской мукой во взоре, а близ этого лица – руку, занесшую кинжал. То было лицо и рука священника. Он выломал дверь и стоял подле них. Феб не мог его видеть. Девушка окаменела, заледенела, онемела перед этим ужасным видением, как голубка, приподнявшая головку в тот миг, когда своими круглыми глазами в гнездо к ней заглянул коршун.
Она не могла даже вскрикнуть. Она видела лишь, как кинжал опустился над Фебом и снова взвился, дымясь.
– Проклятие! – крикнул капитан и упал.
Она потеряла сознание.
В тот миг, когда веки ее смыкались, когда всякое чувство угасало в ней, она смутно ощутила на своих устах огненное прикосновение, поцелуй, более жгучий, чем каленое железо палача.
Когда она очнулась, ее окружали солдаты ночного дозора; капитана, залитого кровью, куда-то уносили, священник исчез, выходившее на реку окно в глубине комнаты было открыто настежь, около него подняли плащ, принадлежавший, как предполагали, офицеру. Она слышала, как вокруг нее говорили:
– Колдунья заколола кинжалом капитана.
Книга восьмая
I. Экю, превратившееся в сухой лист
Гренгуар и весь Двор чудес были в страшной тревоге. Уже больше месяца никто не знал, что случилось с Эсмеральдой и куда девалась ее козочка. Исчезновение Эсмеральды очень огорчало герцога, египетского и его друзей-бродяг; исчезновение козочки удваивало скорбь Гренгуара. Однажды вечером цыганка пропала, и с тех пор она как в воду канула. Все поиски были напрасны. Несколько задир-эпилептиков поддразнивали Гренгуара, уверяя, что встретили ее в тот вечер близ моста Сен-Мишель вместе с каким-то офицером; но этот муж, обвенчанный по цыганскому обряду, был последователем скептической философии, и к тому же он лучше, чем кто бы то ни было, знал, насколько целомудренна была его жена. По собственному опыту он мог судить о той неодолимой стыдливости, которая являлась следствием сочетания свойств амулета и добродетели цыганки, и с математической точностью рассчитал степень сопротивления этого возведенного в квадрат целомудрия. Итак, в этом отношении он был спокоен.
Следовательно, объяснить себе исчезновение Эсмеральды он не мог. От этого он очень страдал. Он даже похудел бы, если бы только это было возможно. Он все забросил, вплоть до своих литературных занятий, даже свое обширное сочинение De figuris regularibus et ir regularibus[124], которое он собирался напечатать на первые же заработанные деньги. (Он просто бредил книгопечатанием с тех пор, как увидел книгу Гуго де Сен-Виктора Didascalon[125], напечатанную знаменитым шрифтом Винделена Спирского.)
Однажды, когда он в унынии проходил мимо башни, где находилась судебная палата по уголовным делам, он заметил группу людей, толпившихся у одного из входов во Дворец правосудия.
– Что там случилось? – спросил он у выходившего оттуда молодого человека.
– Не знаю, сударь, – ответил молодой человек. – Болтают, будто судят какую-то женщину, убившую военного. Кажется, здесь не обошлось без колдовства; епископ и духовный суд вмешались в это дело, и мой брат, архидьякон Жозасский, не выходит оттуда. Я хотел было потолковать с ним, но никак не мог к нему пробраться, такая там толпа. Это очень досадно, потому что мне нужны деньги.
– Увы, сударь, – отвечал Гренгуар, – я охотно одолжил бы вам денег, но если карманы моих штанов и прорваны, то отнюдь не от тяжести монет.
Он не осмелился сказать молодому человеку, что знаком с его братом архидьяконом, к которому после встречи в соборе он так и не заглядывал; эта небрежность смущала его.
Школяр пошел своим путем, а Гренгуар последовал за толпой, поднимавшейся по лестнице в залу суда. Он был того мнения, что ничто так хорошо не разгоняет печали, как зрелище уголовного судопроизводства, – настолько потешна глупость, обычно проявляемая судьями. Толпа, к которой присоединился Гренгуар, несмотря на сутолоку, продвигалась вперед, соблюдая тишину. После долгого и нудного пути по длинному сумрачному коридору, извивавшемуся по дворцу, словно пищеварительный канал этого старинного здания, он добрался наконец до низенькой двери, ведущей в залу, которую он благодаря своему высокому росту мог рассмотреть поверх голов волновавшейся толпы.
В обширной зале стоял полумрак, отчего она казалась еще обширнее. Вечерело; высокие стрельчатые окна пропускали слабый луч света, который гас прежде чем достигал свода, представлявшего собой громадную решетку из резных балок, покрытых тысячью украшений, которые, казалось, шевелились во тьме. Кое-где на столах уже были зажжены свечи, озарявшие низко склоненные над бумагами головы протоколистов. Переднюю часть залы заполняла толпа; направо и налево за столами сидели судейские чины, а в глубине, на возвышении, с неподвижными и зловещими лицами; множество судей, последние ряды которых терялись во мраке. Стены были усеяны бесчисленными изображениями королевских лилий. Над головами судей можно было различить большое распятие, а всюду в зале – копья и алебарды, на остриях которых пламя свечей зажигало огненные точки.
– Сударь! – спросил у одного из своих соседей Гренгуар. – Кто эти господа, расположившиеся там, словно прелаты на церковном соборе?
– Направо – советники судебной палаты, – ответил тот, – а налево советники следственной камеры; низшие чины – в черном, высшие – в красном.
– А кто это сидит выше всех, вон тот красный толстяк, что обливается потом?
– Это сам председатель.
– А те бараны позади него? – продолжал спрашивать Гренгуар, который, как мы уже упоминали, недолюбливал судейское сословие. Быть может, это объяснялось той злобой, какую он питал к Дворцу правосудия со времени постигшей его неудачи на драматическом поприще.
– А это все докладчики королевской палаты.
– А впереди него, вот этот кабан?
– Это протоколист королевского суда.
– А направо, этот крокодил?
– Филипп Лелье – чрезвычайный королевский прокурор.
– А налево, вон тот черный жирный кот?
– Жак Шармолю, королевский прокурор духовного суда, и члены этого суда.
– Еще один вопрос, сударь, – сказал Гренгуар. – Что же делают здесь все эти почтенные господа?