Смерть Ахиллеса
Часть 27 из 42 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
4
В маленьком зале мерленского городского суда, рассчитанном всего на сто мест, набилось по меньшей мере человек триста, а еще больше народу толпилось в коридоре и под окнами, на площади.
Появление прокурора Ренана встретили громом оваций. Когда же привезли преступника, бледного тонкогубого мужчину с близко посаженными черными глазами и некогда ухоженными, а теперь растрепанными и неровно отросшими бакенбардами, в зале сначала воцарилась мертвая тишина, а потом грянула такая буря, что судья, мэтр Виксен, сломал колокольчик, призывая собравшихся к порядку.
Судья вызвал представителя защиты, и все впервые обратили внимание на щуплого молодого человека, которому просторная адвокатская мантия была явно велика. То бледнея, то краснея, мэтр Ликоль лепетал что-то едва слышное, а на нетерпеливый вопрос судьи, признает ли себя подзащитный виновным, вдруг звонко пискнул: «Нет, ваша честь!» Зал снова взорвался негодованием. «А такой с виду приличный юноша!» — крикнул кто-то из женщин.
* * *
Процесс продолжался три дня.
В первый день выступали свидетели обвинения. Сначала — полицейские, обнаружившие страшную комнату и потом допрашивавшие арестованного. По словам комиссара, Пьер Фехтель дрожал, путался в показаниях, не мог ничего объяснить и сулил огромные деньги, если его оставят в покое.
Садовник, донесший в полицию о подозрительных криках, в суд не явился, но он был и не нужен. Прокурор вызвал свидетелей, которые живо описали беспутство и развратность Фехтеля, вечно требовавшего в борделях самых молоденьких и субтильных девушек. Мадам одного из домов терпимости рассказала, как обвиняемый мучил ее «дочурок» раскаленными завивочными щипцами, а бедняжки терпели, потому что за каждый ожог негодяй платил по золотому.
Зал разразился аплодисментами, когда человек, видевший, как уезжала в карете цветочница Люсиль Лану (чью голову с выколотыми глазами и отрезанным носом нашли потом в бочке), опознал в Фехтеле того самого господина, что расписывал чудесные возможности механического пианино.
Присяжным предъявили улики: орудия истязаний, фотографический аппарат и пластины, обнаруженные в потайной комнате. Выступил фотограф мсье Брюль, три года назад обучавший Пьера Фехтеля искусству съемки.
Напоследок присяжным предъявили альбом с фотографическими карточками, найденный в страшном подвале. Публике и журналистам фотографии не показали, но один из присяжных упал в обморок, а другого вырвало.
Адвокат Ликоль сидел, по-ученически склонив голову и все показания старательно записывал в тетрадь. Когда ему продемонстрировали карточки, он стал белее мела и пошатнулся. «Вот-вот, полюбуйся, мозгляк!» — крикнули из зала.
Вечером, по окончании заседания был инцидент: когда Ликоль выходил из зала, к нему подошла мать одной из убитых девочек и плюнула в лицо.
* * *
Во второй день свидетелей допрашивал защитник. Он поинтересовался у полицейских, кричали ли они на арестованного. («Нет, мы с ним целовались», — саркастически ответил комиссар под одобрительный хохот зала.)
У свидетеля похищения Люсиль Лану адвокат спросил, видел ли он человека, с которым уехала цветочница, анфас. Нет, не видел, ответил свидетель, но зато он очень хорошо запомнил бакенбарды.
Далее мэтр Ликоль хотел знать, какого рода фотографии делал Пьер Фехтель, когда учился любительской съемке. Оказалось, что он снимал натюрморты, пейзажи и новорожденных котят. (Это сообщение было встречено свистом и улюлюканьем, после чего судья велел вывести из зала половину зрителей).
В заключение адвокат потребовал, чтобы в суд принудительно доставили главного свидетеля, садовника, и заседание было прервано на час.
В перерыве к Ликолю подошел местный кюре и спросил, верует ли он в Господа нашего Иисуса. Ликоль ответил, что верует и что Иисус учил милосердию к грешникам.
По возобновлении заседания пристав объявил, что садовника нет и что его никто не видел уже три дня. Адвокат вежливо поблагодарил и сказал, что больше вопросов к свидетелям не имеет.
Далее наступил звездный час прокурора, который блестяще провел допрос обвиняемого. Пьер Фехтель не смог удовлетворительно ответить ни на один вопрос. На предъявленные ему фотографические карточки долго смотрел, сглатывая слюну. Потом сказал, что видит их впервые. На вопрос, ему ли принадлежит фотоаппарат марки «Вебер и сыновья», пошептавшись с адвокатом, сказал, что да, ему, но что он утратил интерес к фотографии еще год назад, засунул аппарат на чердак и с тех пор его не видел. Вопрос о том, может ли обвиняемый смотреть в глаза родителям девочек, вызвал бурю оваций, но по требованию защиты был снят.
Вечером, вернувшись в гостиницу, Этьен увидел, что его вещи выброшены за дверь и валяются в грязи. Мучительно краснея, он ползал на четвереньках, собирая свои заштопанные кальсоны и испачканные манишки с бумажными воротничками.
Полюбоваться этой сценой собралась целая толпа, осыпавшая «продажную тварь» руганью. Когда Этьен, наконец, уложил вещи в новый, специально для поездки купленный саквояж, к нему подошел местный кабатчик и наотмашь влепил две пощечины, громогласно объявив: «Это тебе вдобавок к гонорару».
Поскольку ни одна из трех других мерленских гостиниц принять Ликоля не пожелала, мэрия предоставила адвокату для ночлега домик станционного сторожа, который в прошлом месяце ушел на пенсию, а нового еще не взяли.
Наутро на белой крашеной стене домика появилась надпись углем: «Ты сдохнешь, как собака!».
* * *
В третий день прокурор Ренан превзошел сам себя. Он произнес великолепную обвинительную речь, продолжавшуюся с десяти утра до трех часов дня. В зале рыдали и сыпали проклятьями. Присяжные, солидные мужчины, каждый из которых платил налог не меньше пятисот франков в год, сидели насупленные и суровые.
Адвокат был бледен и — в зале заметили — несколько раз как бы вопросительно оглядывался на своего подзащитного. Но тот сидел, втянув голову в плечи и закрыв лицо руками. Когда прокурор потребовал смертной казни, публика в едином порыве поднялась и стала скандировать «э-ша-фот, э-ша-фот!» Плечи Фехтеля задергались в судороге, пришлось давать ему нюхательную соль.
Слово защите было предоставлено после перерыва, в четыре часа пополудни.
Ликолю долго не давали говорить — нарочно шуршали ногами, скрипели стульями, громко сморкались. Багровый от волнения адвокат ждал, комкая листок, исписанный ровным почерком отличника.
Но начав говорить, Этьен в листок ни разу не заглянул. Вот его речь слово в слово, напечатанная в вечерних выпусках газет с самыми уничижительными комментариями.
«Ваша честь господин судья, господа присяжные. Мой подзащитный — слабый, испорченный и даже порочный человек. Но вы ведь судите его не за это… Ясно одно: в доме моего подзащитного, точнее в потайной комнате подвала, о существовании которой Пьер Фехтель мог и не знать, произошло страшное преступление. Целый ряд преступлений. Вопрос в том, кто их совершил. (Голос громко: «Да уж, загадка». Смех в зале). У защиты есть своя версия. Я предполагаю, что убийства совершал садовник Жан Вуатюр, сообщивший в полицию о загадочных криках. Этот человек ненавидел хозяина, потому что тот за пьянство снизил ему жалование. Есть свидетели, которых при необходимости можно вызвать, — они подтвердят этот факт. Характер у садовника странный, неуживчивый. Пять лет назад от него ушла жена, забрав детей. Известно, что у людей такого типа, как Вуатюр, часто развивается болезненная чувственность вкупе с агрессивностью. Он хорошо знал устройство дома и легко мог устроить потайную комнату без ведома хозяина. Мог он и взять с чердака надоевший мсье Фехтелю фотоаппарат, мог научиться им пользоваться. Мог брать одежду хозяина во время его частых отлучек. Мог приклеить фальшивые бакенбарды, которые так легко опознать. Согласитесь, что если бы Пьер Фехтель шел на такие тяжкие преступления, он давно избавился бы от столь явной приметы. Поймите меня правильно, господа присяжные. Я не утверждаю, что садовник сделал все это — лишь то, что он мог все это сделать. Главный же вопрос — почему садовник, давший толчок всему следствию, столь внезапно исчез? Объяснение возможно только одно — он испугался, что на суде его истинное участие в деле будет раскрыто, и тогда он понесет заслуженную кару… — До сего места мэтр Ликоль говорил складно и даже живо, но тут вдруг запнулся. — И я вот что еще хочу сказать. В этой истории много неясного. Если честно, я сам не знаю, виновен ли мой подзащитный. Но пока остается хоть тень сомнения — а в этой истории, как я вам только что продемонстрировал, сомнений много — нельзя человека отправлять на казнь. На факультете меня учили, что лучше оправдать виновного, чем осудить невиновного… Вот и все, что я хотел сказать, господа».
В десять минут пятого речь была закончена. Адвокат сел на место, вытирая покрытый испариной лоб.
В зале кое-где раздались смешки, но общее впечатление от речи было смешанным. Репортер «Суар» слышал (и потом написал в газете), как известный адвокат Ян Ван Бреверн сказал соседу, тоже юристу: «Мальчишка в сущности прав. С точки зрения высшего смысла юриспруденции. Но в данном случае это ничего не меняет».
Судья позвонил в колокольчик, укоризненно покачал головой, глядя на несолидного защитника: «Я полагал, что речь мэтра Ликоля продлится до конца сегодняшнего заседания и еще все завтрашнее утро. Сейчас же я в затруднении… Объявляю сегодняшнее заседание закрытым. Напутственное слово присяжным я произнесу завтра утром. После чего вы, господа, удалитесь для вынесения вердикта».
Но наутро заседание не состоялось.
Ночью был пожар. Спалили будку станционного сторожа. Мэтр Ликоль сгорел заживо, потому что дверь была подперта снаружи. На закопченной стене осталась надпись «Ты сдохнешь, как собака» — никто не удосужился ее стереть. Свидетелей поджога не обнаружилось.
Процесс был прерван на несколько дней. В общественном мнении происходили неуловимые, но несомненные перемены. Газеты перепечатали последнюю речь мэтра Ликоля еще раз, но уже без глумления, а с сочувственными комментариями уважаемых юристов. Появились трогательные репортажи о короткой и трудной жизни паренька из бедной семьи, пять лет учившегося в университете, чтобы пробыть адвокатом чуть больше недели. С газетных полос на читателей смотрели рисованные портреты: мальчишеское лицо с большими, искренними глазами.
Гильдия адвокатов опубликовала декларацию в защиту свободного и объективного судопроизводства, которое не должно подвергаться шантажу со стороны эмоционального и скорого на расправу общества.
Завершающее заседание состоялось на следующий день после похорон.
Сначала по предложению судьи присутствующие почтили память Этьена Ликоля минутой молчания. Встали все, даже родители погибших девочек. В напутственном слове судья Виксен порекомендовал присяжным не поддаваться давлению извне и напомнил, что, когда речь идет о смертной казни, вердикт «виновен» считается действительным, если за него проголосовали по меньшей мере две трети заседателей.
Присяжные совещались четыре с половиной часа. Семь из двенадцати сказали «невиновен» и потребовали от суда освободить Пьера Фехтеля за недостаточностью доказательств.
* * *
Трудная работа была исполнена чисто. Труп садовника лежал в яме с негашеной известью. Что же касается мальчика-адвоката, то он умер без мучений и страха — Ахимас убил его во сне, еще до того, как поджег сторожку.
«Троица»
1
В год своего сорокалетия Ахимас Вельде стал подумывать, не пора ли удалиться от дел.
Нет, он не пресытился работой — она по-прежнему давала ему удовлетворение и заставляла его спокойное сердце биться чуть быстрей. Не потерял он и форму — наоборот, достиг самого пика зрелости и мастерства.
Причина была другая. Из работы ушел смысл.
Сам процесс убийства удовольствия Ахимасу не приносил, кроме тех очень редких случаев, когда примешивалось личное.
С убийствами обстояло просто. Ахимас существовал во вселенной один, со всех сторон окруженный самыми разными формами чужой жизни — растениями, животными, людьми. Жизнь эта находилась в беспрерывном движении: зарождалась, изменялась, прерывалась. Наблюдать за ее метаморфозами было интересно, еще интереснее — влиять на них посредством своих действий. Если вытоптать живое на одном участке вселенной, в целом от этого мало что менялось — жизнь с восхитительной цепкостью заделывала образовавшуюся брешь. Иногда жизнь представлялась Ахимасу буйно заросшим газоном, в котором он выстригал линию своей судьбы. Тут требовались аккуратность и обдуманность: не оставлять мешающих травинок, но и не трогать лишних, чтобы не нарушился ровный и чистый контур. Оглядываясь на пройденный путь, Ахимас видел не срезанную траву, а идеальную траекторию своего движения.
До сих пор стимулов для работы было два: найти решение и получить деньги.
Однако первое занимало Ахимаса уже не так, как раньше — для него осталось мало по-настоящему трудных задач, решать которые было интересно.
Понемногу утрачивало смысл и второе.
На номерном счете в цюрихском банке лежало без малого семь миллионов швейцарских франков. В Лондоне, в сейфе банка «Бэринг», хранилось ценных бумаг и золотых слитков на семьдесят пять тысяч фунтов стерлингов.
Много ли денег нужно человеку, если он не коллекционирует произведения искусства или бриллианты, не строит финансовую империю и не одержим политическим честолюбием?
Расходы Ахимаса устоялись: двести-триста тысяч франков в год уходило на обычные траты, еще в сто тысяч обходилось содержание виллы. Деньги за нее были выплачены полностью еще в позапрошлом году, все два с половиной миллиона. Дорого, конечно, но к сорока годам у человека должен быть свой дом. Семьи, если человек особого склада, может и не быть, а дом нужен.
Своим жилищем Ахимас был доволен. Дом полностью соответствовал характеру владельца.