Симон
Часть 9 из 20 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Старики преставились в один год. Сначала умерла прасвекровь, а следом, едва дотянув до ее сороковин, – отчаянно скучающий и оплакивающий жену прасвекор. Выдержав положенный для траура срок, вышла замуж сестра Тиграна. Отношения с новой родней у нее не сложились, и скоро она перебралась с мужем в отчий дом.
А потом овдовела Шушан. Муж ее ушел от тяжелой болезни крови, сгорев буквально за пару месяцев. Элиза не стала дожидаться, когда у Тиграна возобновятся с ней отношения, и первая завела разговор о разводе. Заручившись его согласием, она собрала вещи и переехала с детьми в пустующий дом матери. Все в итоге сложилось хорошо: старики не застали развала семьи, внимание свекрови было переключено на дочь, тяжело переносившую беременность, а Тигран с чистой совестью смог воссоединиться с Шушан – теперь они оба были свободны. И лишь Элиза к своим двадцати пяти годам осталась одна, с двумя маленькими детьми на руках. Ее мало заботила женская неустроенность – она не знала об отношениях с мужчиной ничего такого, что заставило бы сожалеть о потерянном. Мыслей о новом замужестве она не допускала, и причиной тому был не столько собственный горький опыт, сколько ощущение абсолютной никчемности, которое она вынесла тяжелым уроком из отношений с Тиграном. Отныне смысл ее существования сводился к одному – сделать все возможное, чтобы помочь подняться мальчикам. Зарабатывала она мало и, несмотря на помощь Тиграна, концы с концами сводила с трудом. И все же она делала все, чтобы помочь детям выбиться в люди. Она записала их в музыкальную школу и спортивную секцию по вольной борьбе, а потом отдала еще и в художественную школу. Мальчики, не в пример матери схватывавшие все на лету, отлично учились, играли на фортепиано и гитаре и прекрасно рисовали.
К тому времени, когда младший поступил в политехнический институт, старший уже оканчивал его с красным дипломом, и счастливая Элиза не упускала случая, чтобы похвастать детьми перед всяким, кто готов был ее выслушать. С годами круг желающих сильно сузился – не каждому под силу было внимать бесконечным рассказам о чужих образцовых детях, когда от собственных одно расстройство. Единственным пламенным слушателем, готовым искренне радоваться успехам сыновей Элизы, была Косая Вардануш. Она часто заглядывала в гости – будто бы на минуточку – и оставалась до поздней ночи, помогая по хозяйству, и, поддакивая впопад и невпопад, по сотому кругу восхищалась тому, как разработка, над которой вот уже два года ломает голову Вардан, вызвала интерес аж в Москве, а реферат, написанный Кареном, напечатали в научном журнале.
Элиза не замечала ни неуклюжих реплик Косой Вардануш, ни откровенного недоумения колхозных доярок, к которым она постоянно приставала с рассказами. Она жила успехом сыновей и только в нем видела оправдание своей женской несостоятельности. С годами она совсем себя распустила: непомерно растолстела, отрастила не дающий толком выпрямиться загривок, страдала от болей в локтях и коленях, из-за чего ходила чуть вразвалочку, расставив руки и шаркая ногами. Одежду она носила мешковатую: большие вязаные жакеты, просторные кофты и платья с широким подолом, которые, как она опрометчиво считала, скрывали ее полноту. Поседевшие волосы закалывала в пучок на затылке, косметикой не пользовалась, духами – тоже, но всегда носила в кармане надорванный пакетик ванили, веря, что он перебивает специфический запах ее тела. В том, что оно не очень приятно пахнет, она, вспоминая перекошенное лицо Тиграна, не сомневалась, потому старалась сохранять изрядное расстояние между собой и собеседником, а попытки его нарушить пресекала, объясняя это особенностью своего зрения. «Картинка расплывается, и я ничего не вижу», – виновато улыбалась она, выставив вперед руку. «Почему тогда не заведешь себе очки?» – удивлялись собеседники. «Да все никак до доктора не дойду!» – отмахивалась она и обещала обязательно на днях сходить. По той же причине она не посещала людных мест, и шумная провинциальная жизнь с ее умильной претензией на светскость протекала мимо нее. За двадцать лет Элиза не побывала ни на одной из первомайских демонстраций, на которые исправно сгоняли весь колхозный коллектив. Она не посещала кустарных спектаклей местного театра и проходила мимо бродячих цирковых трупп, которые изредка заезжали в Берд, чтобы, натянув над центральной площадью канаты, под уморительные сценки, разыгранные клоунами, и пронзительный зов зурны, пускать высоко над землей акробатов. От походов на свадьбы и поминки она тоже воздерживалась, и даже школьные выпускные вечера своих сыновей пропустила, сославшись на недомогание. Мальчики, привычные к ее замкнутости, обижаться не стали – они давно смирились со странностями матери, списав их на особенности характера.
Единственное, в чем Элиза не могла себе отказать, – это походы в кинотеатр. Билет она честно покупала, но смотрела фильм не из зала, а через узкое окошко, расположенное в комнате киномеханика, согласившегося пускать ее туда за пирожки с картошкой. И пока он, макая золотистый пирожок попеременно то в соль, то в молотый красный перец, нахваливал ее стряпню, она, затаив дыхание и раздражаясь на его бормотание, наблюдала за действом на экране. Один и тот же индийский фильм она могла пересматривать множество раз, искренне радуясь, когда герои были счастливы, и разражаясь горькими слезами, когда их постигало несчастье. Иногда она брала с собой Косую Вардануш, и они, возвращаясь после фильма, жарко обсуждали увиденное. Приобняв подругу на прощание, Вардануш направлялась к своему дому, находящемуся на другом конце улицы. Элиза же уходила к себе лишь тогда, когда она исчезала за поворотом. Вардануш была единственным человеком, который мог прикоснуться к ней. Больше никому, даже своим сыновьям, она этого не позволяла.
О том, что мальчики надумали уехать за границу, Элиза узнала последней. Старший, Вардан, на первом курсе встречался с сирийской армянкой, приехавшей из Алеппо в тогда еще советскую Армению за медицинским образованием. В память о коротком и бестолковом романе у них остались прекрасные дружеские отношения. Отлично зная о мечте Вардана выбраться в Америку, та девушка предложила ему пожениться – это дало бы ему возможность выехать в Сирию. А оттуда он уже двинулся бы на Запад. Карен, прознав про планы старшего брата, попросился с ним. Найти ему фиктивную невесту не составило большого труда – в ереванских институтах училось немало ливанских и сирийских армян.
О решении сыновей Элизе рассказал Тигран: они сами его об этом попросили, боясь расстроить мать. «Ты подготовь ее, а мы на днях приедем и все объясним», – умолял отца Карен. Тигран передал Элизе слова младшего, копируя его интонации, и, разведя беспомощно руками, добавил уже от себя: что поделаешь, раз так решили…
У Элизы перехватило дыхание.
– То есть как это что поделаешь? В смысле они так решили? Ты что, не против?
– Да я уже полгода пытаюсь их отговорить, но они уперлись, ни в какую не хотят уступать, – сдал себя с потрохами Тигран и усугубил положение, опрометчиво добавив: – Ты не переживай, у Шушан в Америке дальние родственники живут, они обещали подсобить парням, помочь на первое время с работой…
– То есть ты об этом полгода как знаешь? И Шушан – тоже? То есть ей они сказали, а мне, родной матери, не стали? – У Элизы от обиды сорвался голос. Она отодвинула в сторону корзину с вязкой, к которой не притронулась с начала разговора, обняла себя крест-накрест руками, покачалась из стороны в сторону, горестно причитая.
Мысленно обругав себя болваном, Тигран потянулся к бывшей жене, чтобы погладить ее по плечу, но она привычно отпрянула и замотала головой – не нужно. Он окинул жалостливым взглядом ее расплывшуюся фигуру, седые пряди волос, перевел глаза на свои искореженные тяжелым деревенским трудом руки, раздраженно стукнул себя по коленям:
– Сложить наши с тобой прожитые годы – получится возраст старика. А теперь посмотри на нас: мы сами выглядим почти стариками. Чего за всю свою жизнь мы добились? Ты все так же надрываешься в телятнике, а я горбачусь с бригадой на поле. Ни разу на море не съездил, даже на машину не смог накопить. А в Америке, говорят, жизнь лучше. Вдруг наши дети там выбьются в люди, разбогатеют? Разве они этого не достойны? Скажи, если я не прав!
– А вдруг с ними там беда случится? Вдруг они погибнут? – запрыгала губами Элиза.
Он пожал плечами.
– Погибнуть они и здесь могут. Вон, у соседки твоей Арусяк младшего сына в Афганистане убили. Я тебе так скажу: что на лбу у человека написано, то и случится, и не имеет значения, куда именно его судьба занесет.
Элиза горько разрыдалась.
– Что я… буду делать… – с обидой в голосе выговорила она, – как мне… без них… жить?
Тигран нахмурился, вытащил из кармана сигареты, закурил. Хотел возразить, что сердце не только у нее болит, но вовремя спохватился. Ей, конечно, тяжелей – с переездом мальчиков она останется совсем одна.
Выправилась Элиза только к весне. Отъезд сыновей надломил ее и подорвал здоровье. Она долго и выматывающе болела, а потом еще нудно восстанавливалась. Выйдя после трехмесячного отсутствия на работу, огорошила всех своим исхудалым и жалким видом. Одежда теперь висела на ней мешком, лицо покрылось мелкой сеточкой морщин, волосы вконец поседели, а некогда живой взгляд карих глаз померк и обернулся куда-то внутрь. Если раньше она донимала доярок пространными рассказами о сыновьях, то теперь почти всегда молчала. Завела странную привычку беззвучно шевелить губами. Первое время люди умолкали и напрягали слух, пытаясь разобрать ее слова, но потом поняли, что она ведет нескончаемый внутренний монолог. Лишенная единственного смысла жизни – возможности заботиться о сыновьях, она потеряла интерес к происходящему вокруг и полностью сконцентрировалась на своих переживаниях. Редкие письма, которые передавали через приезжающих студентов ее мальчики, она с первого раза запоминала наизусть и многажды прокручивала в памяти, шепотом комментируя каждое слово. Так теперь и жила – от одной весточки до другой.
Изменилась она не только внешне, но и в быту. Готовить почти перестала. Если раньше любила поесть со вкусом и обильно, то теперь обходилась самым малым: хлеб, овощи, яйца, изредка – отварная курятина. В кинотеатр ходить она бросила, довольствуясь фильмами, которые показывали по телевизору. Расстраивалась, что в программе передач нет индийского кино, однажды даже написала в редакцию Центрального канала письмо с претензией, но, застыдившись своего неумелого почерка и ошибок, которые, безусловно, допустила, отправлять его не стала. К сестрам она заглядывала крайне редко. Разузнав все новости и промаявшись, с облегчением уходила. Иногда созванивалась с бывшей свекровью, выслушивала ее жалобы на здоровье, сочувственно ахая и односложно поддакивая. По воскресеньям выбиралась на пару с Косой Вардануш на кладбище. Дважды в неделю заглядывала в часовню. Время выбирала позднее, чтоб никого там не застать. Обязательно зажигала свечу под хачкаром с Иисусом, которого по детской привычке так и называла мучеником. Если на душе было совсем муторно – а такое случалось, когда от сыновей долго не было известий, она плакалась, как умела – тянула жалобную песнь, выхватывая слова наугад и не утруждая себя тем, чтобы собрать их в связную историю. Она выпевала одиночество, выплескивала его, словно мутную жижу. Странные, ни на что не похожие напевы вели ее прочь от отчаяния, утешали и исцеляли.
В часовне однажды и застал ее Симон.
Потом, когда она выспрашивала, по какой причине его занесло в столь позднее время туда, он толком не смог ей объяснить. Рассказывал, что возвращался от племянника, у которого загостился допоздна, дошел до развилки, собирался уже повернуть к своему дому, но ноги понесли в противоположную сторону. Шел с нарастающим чувством тревоги, осознавая, что если не успеет, то случится что-то непоправимое. Последнюю часть пути и вовсе пробежал, подгоняемый приступом страха, сродни тому, который накатывал на него в детстве, когда он оказывался за несколько шагов до порога дома. «Будто бы злой дух за мной гнался, – рассказывал он, – и нужно было захлопнуть за собой дверь до того, как он схватит меня когтями».
– Так, может, я и есть тот дух, – смеялась Элиза.
В тот вечер, еще издали расслышав чье-то пение, Симон хотел было уйти, чтоб не ставить никого в неудобное положение, но любопытство взяло верх. Он проскользнул в часовню, разглядел в слабом лунном свете женский силуэт, который, прижав к груди руки и чуть наклонив голову, тянул нескончаемо долгий мотив, нанизывая на него, словно бусины на нить, слова.
– Твои руки, – пела женщина, срываясь с высокого, отдающегося звоном в ушах тона на хрипло-низкий, – я рисую твои руки… и я вижу прозрачную твою тень над детской кроваткой…
Голос ее, проникновенный и как будто осязаемый – казалось, если податься вперед, можно его коснуться, – затопил часовню от края до края. Мгновенно проникнув в сердце Симона, он подладился под его ритм, разнесся по всему телу, затеплился во всех его уголках, грея и исцеляя.
Изумление было столь велико, что Симон бесцеремонно прокрался к женщине и, взяв ее за локоть, попытался развернуть к себе, чтобы рассмотреть лицо. Она, вскрикнув от испуга, попятилась, запнулась о неровный пол, упала – небольно, но обидно, не смогла подняться, запутавшись в широком подоле платья. Он шагнул к ней и протянул руку, чтобы помочь подняться. И сразу же ее узнал. Изумившись, глупо спросил:
– Элиза, это ты пела?
– Нет, – огрызнулась она.
– А кто? – вопрос прозвучал раньше, чем Симон успел прикусить язык. Досадуя, что выставил себя дураком, он нахмурился, к счастью, она этого не видела – проигнорировав его протянутую руку, поднялась и теперь отряхивала платье.
– Сама бы хотела знать, – выпрямившись, ответила она и, давая понять, что разговор окончен, направилась к выходу. Он загасил тлеющий в лужице горячего воска фитиль, обжегся, чертыхнулся. Заторопился за ней, на ходу снимая с пальцев быстро стынущую восковую пленку.
– Элиза!
Она остановилась, но оборачиваться не стала, только бросила через плечо:
– Ты бы держался от меня подальше. Разговоры пойдут, о тебе, сам знаешь, какая слава идет, а людей наших хлебом не корми, дай только напраслину возвести.
Симон замедлил шаг, потом и вовсе остановился. Крикнул ей в удаляющуюся спину:
– Ты хоть скажи, чего пела!
Она развела руками:
– Да если бы я знала!
Судьба однажды уже сводила Элизу с Симоном, репетируя и делая зарубку на памяти, чтобы потом обязательно вернуться, но они об этом не догадывались. Симон давно выкинул из головы историю, когда, будучи школьником, пихнул в бок щуплую глазастую девочку и, перепугавшись, что она резко побледнела, рывком поднял ее с пола и легонько толкнул в спину – иди. Элиза отлично помнила ту историю, и свою жгучую обиду, и то, как, отдышавшись, попыталась пнуть вредного старшеклассника в ногу, а он, проворно отскочив, расхохотался, обнажив ровный ряд белых зубов. Она помнила все – и задранный подол своего платья, и обод широкой резинки, под который был заправлен хлопковый чулок, и сковавший в одно мгновение душу страх, что увидят и засмеют… Единственное, чего она не знала, – что тем мальчиком был Симон.
Ничего о женском счастье Элиза не знала. И если бы кто-нибудь напророчил, что к сорока пяти годам она его заполучит, она бы, скорее всего, не поверила. Нового от судьбы она не ждала и не просила. Единственной ее мечте – увидеться со своими мальчиками, по которым она отчаянно скучала, суждено было скоро сбыться. Времена, слава богу, настали другие, огромная советская империя разваливалась, отпирая запертые на замок границы, и мысль о том, что скоро ей удастся погостить у перебравшихся в Америку сыновей, грела ей душу. Она не думала о любви, не просила о ней и не ждала. Она не подозревала, что и ей – рано поседевшей, нелюдимой, неуверенной – когда-нибудь выпадет такое счастье.
Симон учился с Тиграном в одном классе, не сказать что дружил, но приятельствовал. В подробности его личной жизни он не вникал, прознав о разводе, выразил дежурное сочувствие, не потрудившись придать своему лицу подобающее выражение, еще и подлил масла в огонь, добавив, что догадывался, чем все кончится, потому что женщин, подобных Шушан, не забывают. Несколько раз он бывал у Тиграна в гостях, и все, что запомнил об Элизе, – ее неприметность и услужливость. Бесшумно двигаясь, она в два счета накрывала стол и, пожелав приятного аппетита, уходила в свою комнату, сославшись на занятость. В ее поведении не было ничего необычного – любая провинциальная хозяйка вела себя ровно так, потому что с младых ногтей знала: хороша та жена, которая вкусно накормит и вовремя скроется, чтобы не мозолить своему мужу глаза. Однако Элиза умудрялась даже на фоне всеобщей бесцветности оставлять о себе совершенно невнятное впечатление: маловыразительная, неразговорчивая, ничем не примечательная, не уродина, не красавица. Никакая! Симон никогда бы не обратил на нее внимания, если бы случайно не услышал ее пения. Услышав же – растерялся. К музыке он всегда относился несколько свысока, не придавая ей особого значения и не догадываясь о том воздействии, которое она имеет на человеческое сознание. Голос же Элизы перевернул его мир с ног на голову. Он впервые осознал сиюминутность и суетливую ничтожность своего существования. Впервые ощутил себя не просто смертным, а совершенно бесполезным. Потрясение было столь велико, что он проворочался в постели всю ночь, мешая спать жене, а под утро, обиженный ее недовольным бурчанием, накинул куртку и вышел на веранду, где и встретил рассвет. Когда апрельское солнце выкатилось из-за плеча Восточного холма, ознаменовывая наступление нового дня, Симон уже знал – просто так он Элизу не отпустит.
Она же упорно отмахивалась от его знаков внимания, отказывалась от предложенной помощи и даже не забрала охапку полевых цветов, которую он оставил для нее в часовне, в изножье хачкара со Спасителем. Симон, однако, не сдавался. Он купил билеты в кино, передал ее билет в конверте, сделав пометку, чтобы она обязательно пришла. Обнаружив на соседнем сиденье Косую Вардануш, он даже восхитился упрямством Элизы, и на следующий день снова приобрел билеты, гадая, кого теперь она к нему подошлет. Однако сиденье пустовало весь сеанс, и он ушел из кинотеатра не только раздосадованный, но и еще более распаленный:
– В кошки-мышки решила поиграть? Ладно!
Симон даже не догадывался, до чего далека от игр Элиза. Она жила от одного письма сыновей к другому и ни о чем больше не хотела знать. Решительно отметая знаки внимания назойливого ухажера, она не понимала, зачем это ему нужно, и надеялась, что вскорости ему надоест ухлестывать за ней. Неискушенная в искусстве соблазнения, она даже не думала, что своей неуступчивостью раззадоривает его еще больше. И искренне расстраивалась, обнаруживая очередной знак внимания: оставленную на веранде баночку с земляникой, коробку со сладостями или же кулечек с шоколадными ирисками. Недолго думая, она выносила подношения за калитку и оставляла на обочине дороги. Соседская детвора, смекнув, что у нее иногда можно поживиться вкусненьким, несколько раз на дню патрулировала окрестности ее двора.
Оборона длилась целый месяц и все-таки закончилась победой Симона. Однажды, поднявшись ни свет ни заря, Элиза вышла на веранду, на ходу натягивая на ночную рубашку халат, – и чуть не налетела на своего упрямого ухажера. Заметив коробочку индийского чая, которую он оставил на пороге, она всучила ее ему с гневной отповедью: «Неси жене и забудь к моему дому дорогу!»
Он ничего не ответил, но резко привлек ее к себе – она от неожиданности оцепенела и не успела отстраниться, а он, воспользовавшись ее замешательством, крепко ее обнял.
– Ты пахнешь медом, – прогудел, зарывшись носом ей в волосы.
– Чем? – переспросила она.
– Медом. Пчелиным, – зачем-то уточнил он и, раздосадованный на себя – можно подумать, бывает какой-то другой мед, выпалил: – Как это тебе удается каждый раз выставлять меня дураком?
Она подняла на него свои карие лучистые глаза.
– Чем, ты говоришь, я пахну?
И по тому, как дрогнул ее голос и побледнели губы, он понял, что попал в больное место.
– Медом, – повторил он. – Цветочным.
К осени Элизу было не узнать. Она резко похудела и сменила гардероб, раз и навсегда распрощавшись с балахонистыми платьями и объемными вязаными жакетами. Коротко постриглась, обнаружив идеальную форму головы и тонкую линию красивой шеи. Научилась накладывать макияж: немного тона и пудры, тушь, помада.
Теперь она знала о женском счастье все. Теперь умела, подобно сороке-белобоке, раздающей в детской пальчиковой игре птенцам кашку, распределить охочее до любви свое сердце между сыновьями и Симоном, найдя там место для каждого. Если раньше она не знала о мужчинах ничего такого, что заставило бы ее сожалеть об их отсутствии в своей жизни, то теперь могла назвать множество причин, наполняющих ее душу радостью. Элиза не собиралась уводить Симона из семьи и даже мысли о том не допускала: прожив несколько мучительных лет с неверным Тиграном, она и не думала причинять такую же боль другой женщине. Но подобно тому, как в детстве выкрадывала из узелка с припасами, предназначенными для сестер, свою долю, она выкраивала из чужой жизни лоскуток счастья для себя. «Недолго, – напоминала она себе каждый раз, выпроваживая Симона, – еще немного – и все!» Времени на отношения с ним она определила себе до декабря. Летом пришло приглашение от сыновей, билеты в Бостон были куплены на 5 декабря, и Новый год она планировала встретить там. За семь лет разлуки в жизни мальчиков произошли большие перемены. Старший успел жениться на местной армянке и обзавестись домом, младший с браком пока не спешил, но жил с китайской девушкой на съемной квартире. Элиза, разволновавшись от такого обстоятельства – шутка ли, не армянка! – долго разглядывала ее на фотографии и наконец с облегчением выдохнула, отметив красивый миндалевидный разрез глаз и сердцевидный, ровно как у нее, овал лица. Повторив по слогам несколько раз ее имя «Мэй-ли, Мэй-ли», она решительно вынесла вердикт:
– Внук, стало быть, будет наполовину китайцем.
– Погоди строить планы, может, они и не поженятся! – возразил Симон.
– Поженятся, иначе Карен не стал бы высылать ее фотографию. Поженятся и мальчика родят.
– Откуда знаешь, что мальчика?
– Сердцем чую.
– Тогда пусть его Брюс Ли назовут!
Заподозрив подвох, Элиза решила обидеться, но на всякий случай сначала поинтересовалась, что это за птица такая – Брюсли. А прознав – благосклонно согласилась, заключив: у этих китайцев, видимо, все имена заканчиваются на – ли: Мэйли, Брюсли.
Симон аж слюной подавился, так смеялся.
Она многому у него научилась. Быть собой. Не бояться ничего. Отдаваться и любить. Не стесняться своего тела, а принимать и ценить его со всеми возрастными изменениями, с которыми с трудом мирится любая женщина. Он целовал ее в белесый двойной шрам на животе, а она мягко отводила его лицо и поясняла, будто бы извиняясь: два шва, два мальчика. Он любил ее запах – сладковатый, легкий, ненавязчивый, зарывался носом ей в подмышки и в ямочку на шее, дышал, щекоча своим дыханием. Она смеялась, но не отстранялась.
«Я пью тебя», – говорил он.
Иногда, уступив его просьбам, она пела – робея, вполголоса, чуть ли не шепотом, чуть ли не в себя. Он просил, чтобы именно так, как в часовне, и она соглашалась, каждый раз искренне удивляясь, что́ может ему нравиться в ее странном исполнении, а он не мог ей этого объяснить, потому просто слушал и долго потом молчал – отходил.
Я бы хотел, чтобы ты меня родила, как-то, в минуту пронзительной близости, шепнул он, и она, верно истолковав его слова, ответила с бесконечной нежностью – я бы хотела, чтоб тебя родила.
Однажды, набравшись смелости, она рассказала о себе все: об отце, которого не знала, о матери, умершей, так и не открыв тайны своей жизни, о Шушан, которую ненавидела и побаивалась, а теперь, наконец, поняла и простила, о бывшем муже, утверждавшем, что она плохо пахнет, и она всю жизнь вынуждена была мыться по два раза в день и боялась к кому-нибудь прикоснуться… Он выслушал ее не перебивая, долго обнимал, никого не упрекнул – и она это оценила, потому что рассказала ему не для сочувствия, а чтобы выговориться и отвести душу.
– Двоюродная бабушка до сих пор жива? – наконец спросил он.
А потом овдовела Шушан. Муж ее ушел от тяжелой болезни крови, сгорев буквально за пару месяцев. Элиза не стала дожидаться, когда у Тиграна возобновятся с ней отношения, и первая завела разговор о разводе. Заручившись его согласием, она собрала вещи и переехала с детьми в пустующий дом матери. Все в итоге сложилось хорошо: старики не застали развала семьи, внимание свекрови было переключено на дочь, тяжело переносившую беременность, а Тигран с чистой совестью смог воссоединиться с Шушан – теперь они оба были свободны. И лишь Элиза к своим двадцати пяти годам осталась одна, с двумя маленькими детьми на руках. Ее мало заботила женская неустроенность – она не знала об отношениях с мужчиной ничего такого, что заставило бы сожалеть о потерянном. Мыслей о новом замужестве она не допускала, и причиной тому был не столько собственный горький опыт, сколько ощущение абсолютной никчемности, которое она вынесла тяжелым уроком из отношений с Тиграном. Отныне смысл ее существования сводился к одному – сделать все возможное, чтобы помочь подняться мальчикам. Зарабатывала она мало и, несмотря на помощь Тиграна, концы с концами сводила с трудом. И все же она делала все, чтобы помочь детям выбиться в люди. Она записала их в музыкальную школу и спортивную секцию по вольной борьбе, а потом отдала еще и в художественную школу. Мальчики, не в пример матери схватывавшие все на лету, отлично учились, играли на фортепиано и гитаре и прекрасно рисовали.
К тому времени, когда младший поступил в политехнический институт, старший уже оканчивал его с красным дипломом, и счастливая Элиза не упускала случая, чтобы похвастать детьми перед всяким, кто готов был ее выслушать. С годами круг желающих сильно сузился – не каждому под силу было внимать бесконечным рассказам о чужих образцовых детях, когда от собственных одно расстройство. Единственным пламенным слушателем, готовым искренне радоваться успехам сыновей Элизы, была Косая Вардануш. Она часто заглядывала в гости – будто бы на минуточку – и оставалась до поздней ночи, помогая по хозяйству, и, поддакивая впопад и невпопад, по сотому кругу восхищалась тому, как разработка, над которой вот уже два года ломает голову Вардан, вызвала интерес аж в Москве, а реферат, написанный Кареном, напечатали в научном журнале.
Элиза не замечала ни неуклюжих реплик Косой Вардануш, ни откровенного недоумения колхозных доярок, к которым она постоянно приставала с рассказами. Она жила успехом сыновей и только в нем видела оправдание своей женской несостоятельности. С годами она совсем себя распустила: непомерно растолстела, отрастила не дающий толком выпрямиться загривок, страдала от болей в локтях и коленях, из-за чего ходила чуть вразвалочку, расставив руки и шаркая ногами. Одежду она носила мешковатую: большие вязаные жакеты, просторные кофты и платья с широким подолом, которые, как она опрометчиво считала, скрывали ее полноту. Поседевшие волосы закалывала в пучок на затылке, косметикой не пользовалась, духами – тоже, но всегда носила в кармане надорванный пакетик ванили, веря, что он перебивает специфический запах ее тела. В том, что оно не очень приятно пахнет, она, вспоминая перекошенное лицо Тиграна, не сомневалась, потому старалась сохранять изрядное расстояние между собой и собеседником, а попытки его нарушить пресекала, объясняя это особенностью своего зрения. «Картинка расплывается, и я ничего не вижу», – виновато улыбалась она, выставив вперед руку. «Почему тогда не заведешь себе очки?» – удивлялись собеседники. «Да все никак до доктора не дойду!» – отмахивалась она и обещала обязательно на днях сходить. По той же причине она не посещала людных мест, и шумная провинциальная жизнь с ее умильной претензией на светскость протекала мимо нее. За двадцать лет Элиза не побывала ни на одной из первомайских демонстраций, на которые исправно сгоняли весь колхозный коллектив. Она не посещала кустарных спектаклей местного театра и проходила мимо бродячих цирковых трупп, которые изредка заезжали в Берд, чтобы, натянув над центральной площадью канаты, под уморительные сценки, разыгранные клоунами, и пронзительный зов зурны, пускать высоко над землей акробатов. От походов на свадьбы и поминки она тоже воздерживалась, и даже школьные выпускные вечера своих сыновей пропустила, сославшись на недомогание. Мальчики, привычные к ее замкнутости, обижаться не стали – они давно смирились со странностями матери, списав их на особенности характера.
Единственное, в чем Элиза не могла себе отказать, – это походы в кинотеатр. Билет она честно покупала, но смотрела фильм не из зала, а через узкое окошко, расположенное в комнате киномеханика, согласившегося пускать ее туда за пирожки с картошкой. И пока он, макая золотистый пирожок попеременно то в соль, то в молотый красный перец, нахваливал ее стряпню, она, затаив дыхание и раздражаясь на его бормотание, наблюдала за действом на экране. Один и тот же индийский фильм она могла пересматривать множество раз, искренне радуясь, когда герои были счастливы, и разражаясь горькими слезами, когда их постигало несчастье. Иногда она брала с собой Косую Вардануш, и они, возвращаясь после фильма, жарко обсуждали увиденное. Приобняв подругу на прощание, Вардануш направлялась к своему дому, находящемуся на другом конце улицы. Элиза же уходила к себе лишь тогда, когда она исчезала за поворотом. Вардануш была единственным человеком, который мог прикоснуться к ней. Больше никому, даже своим сыновьям, она этого не позволяла.
О том, что мальчики надумали уехать за границу, Элиза узнала последней. Старший, Вардан, на первом курсе встречался с сирийской армянкой, приехавшей из Алеппо в тогда еще советскую Армению за медицинским образованием. В память о коротком и бестолковом романе у них остались прекрасные дружеские отношения. Отлично зная о мечте Вардана выбраться в Америку, та девушка предложила ему пожениться – это дало бы ему возможность выехать в Сирию. А оттуда он уже двинулся бы на Запад. Карен, прознав про планы старшего брата, попросился с ним. Найти ему фиктивную невесту не составило большого труда – в ереванских институтах училось немало ливанских и сирийских армян.
О решении сыновей Элизе рассказал Тигран: они сами его об этом попросили, боясь расстроить мать. «Ты подготовь ее, а мы на днях приедем и все объясним», – умолял отца Карен. Тигран передал Элизе слова младшего, копируя его интонации, и, разведя беспомощно руками, добавил уже от себя: что поделаешь, раз так решили…
У Элизы перехватило дыхание.
– То есть как это что поделаешь? В смысле они так решили? Ты что, не против?
– Да я уже полгода пытаюсь их отговорить, но они уперлись, ни в какую не хотят уступать, – сдал себя с потрохами Тигран и усугубил положение, опрометчиво добавив: – Ты не переживай, у Шушан в Америке дальние родственники живут, они обещали подсобить парням, помочь на первое время с работой…
– То есть ты об этом полгода как знаешь? И Шушан – тоже? То есть ей они сказали, а мне, родной матери, не стали? – У Элизы от обиды сорвался голос. Она отодвинула в сторону корзину с вязкой, к которой не притронулась с начала разговора, обняла себя крест-накрест руками, покачалась из стороны в сторону, горестно причитая.
Мысленно обругав себя болваном, Тигран потянулся к бывшей жене, чтобы погладить ее по плечу, но она привычно отпрянула и замотала головой – не нужно. Он окинул жалостливым взглядом ее расплывшуюся фигуру, седые пряди волос, перевел глаза на свои искореженные тяжелым деревенским трудом руки, раздраженно стукнул себя по коленям:
– Сложить наши с тобой прожитые годы – получится возраст старика. А теперь посмотри на нас: мы сами выглядим почти стариками. Чего за всю свою жизнь мы добились? Ты все так же надрываешься в телятнике, а я горбачусь с бригадой на поле. Ни разу на море не съездил, даже на машину не смог накопить. А в Америке, говорят, жизнь лучше. Вдруг наши дети там выбьются в люди, разбогатеют? Разве они этого не достойны? Скажи, если я не прав!
– А вдруг с ними там беда случится? Вдруг они погибнут? – запрыгала губами Элиза.
Он пожал плечами.
– Погибнуть они и здесь могут. Вон, у соседки твоей Арусяк младшего сына в Афганистане убили. Я тебе так скажу: что на лбу у человека написано, то и случится, и не имеет значения, куда именно его судьба занесет.
Элиза горько разрыдалась.
– Что я… буду делать… – с обидой в голосе выговорила она, – как мне… без них… жить?
Тигран нахмурился, вытащил из кармана сигареты, закурил. Хотел возразить, что сердце не только у нее болит, но вовремя спохватился. Ей, конечно, тяжелей – с переездом мальчиков она останется совсем одна.
Выправилась Элиза только к весне. Отъезд сыновей надломил ее и подорвал здоровье. Она долго и выматывающе болела, а потом еще нудно восстанавливалась. Выйдя после трехмесячного отсутствия на работу, огорошила всех своим исхудалым и жалким видом. Одежда теперь висела на ней мешком, лицо покрылось мелкой сеточкой морщин, волосы вконец поседели, а некогда живой взгляд карих глаз померк и обернулся куда-то внутрь. Если раньше она донимала доярок пространными рассказами о сыновьях, то теперь почти всегда молчала. Завела странную привычку беззвучно шевелить губами. Первое время люди умолкали и напрягали слух, пытаясь разобрать ее слова, но потом поняли, что она ведет нескончаемый внутренний монолог. Лишенная единственного смысла жизни – возможности заботиться о сыновьях, она потеряла интерес к происходящему вокруг и полностью сконцентрировалась на своих переживаниях. Редкие письма, которые передавали через приезжающих студентов ее мальчики, она с первого раза запоминала наизусть и многажды прокручивала в памяти, шепотом комментируя каждое слово. Так теперь и жила – от одной весточки до другой.
Изменилась она не только внешне, но и в быту. Готовить почти перестала. Если раньше любила поесть со вкусом и обильно, то теперь обходилась самым малым: хлеб, овощи, яйца, изредка – отварная курятина. В кинотеатр ходить она бросила, довольствуясь фильмами, которые показывали по телевизору. Расстраивалась, что в программе передач нет индийского кино, однажды даже написала в редакцию Центрального канала письмо с претензией, но, застыдившись своего неумелого почерка и ошибок, которые, безусловно, допустила, отправлять его не стала. К сестрам она заглядывала крайне редко. Разузнав все новости и промаявшись, с облегчением уходила. Иногда созванивалась с бывшей свекровью, выслушивала ее жалобы на здоровье, сочувственно ахая и односложно поддакивая. По воскресеньям выбиралась на пару с Косой Вардануш на кладбище. Дважды в неделю заглядывала в часовню. Время выбирала позднее, чтоб никого там не застать. Обязательно зажигала свечу под хачкаром с Иисусом, которого по детской привычке так и называла мучеником. Если на душе было совсем муторно – а такое случалось, когда от сыновей долго не было известий, она плакалась, как умела – тянула жалобную песнь, выхватывая слова наугад и не утруждая себя тем, чтобы собрать их в связную историю. Она выпевала одиночество, выплескивала его, словно мутную жижу. Странные, ни на что не похожие напевы вели ее прочь от отчаяния, утешали и исцеляли.
В часовне однажды и застал ее Симон.
Потом, когда она выспрашивала, по какой причине его занесло в столь позднее время туда, он толком не смог ей объяснить. Рассказывал, что возвращался от племянника, у которого загостился допоздна, дошел до развилки, собирался уже повернуть к своему дому, но ноги понесли в противоположную сторону. Шел с нарастающим чувством тревоги, осознавая, что если не успеет, то случится что-то непоправимое. Последнюю часть пути и вовсе пробежал, подгоняемый приступом страха, сродни тому, который накатывал на него в детстве, когда он оказывался за несколько шагов до порога дома. «Будто бы злой дух за мной гнался, – рассказывал он, – и нужно было захлопнуть за собой дверь до того, как он схватит меня когтями».
– Так, может, я и есть тот дух, – смеялась Элиза.
В тот вечер, еще издали расслышав чье-то пение, Симон хотел было уйти, чтоб не ставить никого в неудобное положение, но любопытство взяло верх. Он проскользнул в часовню, разглядел в слабом лунном свете женский силуэт, который, прижав к груди руки и чуть наклонив голову, тянул нескончаемо долгий мотив, нанизывая на него, словно бусины на нить, слова.
– Твои руки, – пела женщина, срываясь с высокого, отдающегося звоном в ушах тона на хрипло-низкий, – я рисую твои руки… и я вижу прозрачную твою тень над детской кроваткой…
Голос ее, проникновенный и как будто осязаемый – казалось, если податься вперед, можно его коснуться, – затопил часовню от края до края. Мгновенно проникнув в сердце Симона, он подладился под его ритм, разнесся по всему телу, затеплился во всех его уголках, грея и исцеляя.
Изумление было столь велико, что Симон бесцеремонно прокрался к женщине и, взяв ее за локоть, попытался развернуть к себе, чтобы рассмотреть лицо. Она, вскрикнув от испуга, попятилась, запнулась о неровный пол, упала – небольно, но обидно, не смогла подняться, запутавшись в широком подоле платья. Он шагнул к ней и протянул руку, чтобы помочь подняться. И сразу же ее узнал. Изумившись, глупо спросил:
– Элиза, это ты пела?
– Нет, – огрызнулась она.
– А кто? – вопрос прозвучал раньше, чем Симон успел прикусить язык. Досадуя, что выставил себя дураком, он нахмурился, к счастью, она этого не видела – проигнорировав его протянутую руку, поднялась и теперь отряхивала платье.
– Сама бы хотела знать, – выпрямившись, ответила она и, давая понять, что разговор окончен, направилась к выходу. Он загасил тлеющий в лужице горячего воска фитиль, обжегся, чертыхнулся. Заторопился за ней, на ходу снимая с пальцев быстро стынущую восковую пленку.
– Элиза!
Она остановилась, но оборачиваться не стала, только бросила через плечо:
– Ты бы держался от меня подальше. Разговоры пойдут, о тебе, сам знаешь, какая слава идет, а людей наших хлебом не корми, дай только напраслину возвести.
Симон замедлил шаг, потом и вовсе остановился. Крикнул ей в удаляющуюся спину:
– Ты хоть скажи, чего пела!
Она развела руками:
– Да если бы я знала!
Судьба однажды уже сводила Элизу с Симоном, репетируя и делая зарубку на памяти, чтобы потом обязательно вернуться, но они об этом не догадывались. Симон давно выкинул из головы историю, когда, будучи школьником, пихнул в бок щуплую глазастую девочку и, перепугавшись, что она резко побледнела, рывком поднял ее с пола и легонько толкнул в спину – иди. Элиза отлично помнила ту историю, и свою жгучую обиду, и то, как, отдышавшись, попыталась пнуть вредного старшеклассника в ногу, а он, проворно отскочив, расхохотался, обнажив ровный ряд белых зубов. Она помнила все – и задранный подол своего платья, и обод широкой резинки, под который был заправлен хлопковый чулок, и сковавший в одно мгновение душу страх, что увидят и засмеют… Единственное, чего она не знала, – что тем мальчиком был Симон.
Ничего о женском счастье Элиза не знала. И если бы кто-нибудь напророчил, что к сорока пяти годам она его заполучит, она бы, скорее всего, не поверила. Нового от судьбы она не ждала и не просила. Единственной ее мечте – увидеться со своими мальчиками, по которым она отчаянно скучала, суждено было скоро сбыться. Времена, слава богу, настали другие, огромная советская империя разваливалась, отпирая запертые на замок границы, и мысль о том, что скоро ей удастся погостить у перебравшихся в Америку сыновей, грела ей душу. Она не думала о любви, не просила о ней и не ждала. Она не подозревала, что и ей – рано поседевшей, нелюдимой, неуверенной – когда-нибудь выпадет такое счастье.
Симон учился с Тиграном в одном классе, не сказать что дружил, но приятельствовал. В подробности его личной жизни он не вникал, прознав о разводе, выразил дежурное сочувствие, не потрудившись придать своему лицу подобающее выражение, еще и подлил масла в огонь, добавив, что догадывался, чем все кончится, потому что женщин, подобных Шушан, не забывают. Несколько раз он бывал у Тиграна в гостях, и все, что запомнил об Элизе, – ее неприметность и услужливость. Бесшумно двигаясь, она в два счета накрывала стол и, пожелав приятного аппетита, уходила в свою комнату, сославшись на занятость. В ее поведении не было ничего необычного – любая провинциальная хозяйка вела себя ровно так, потому что с младых ногтей знала: хороша та жена, которая вкусно накормит и вовремя скроется, чтобы не мозолить своему мужу глаза. Однако Элиза умудрялась даже на фоне всеобщей бесцветности оставлять о себе совершенно невнятное впечатление: маловыразительная, неразговорчивая, ничем не примечательная, не уродина, не красавица. Никакая! Симон никогда бы не обратил на нее внимания, если бы случайно не услышал ее пения. Услышав же – растерялся. К музыке он всегда относился несколько свысока, не придавая ей особого значения и не догадываясь о том воздействии, которое она имеет на человеческое сознание. Голос же Элизы перевернул его мир с ног на голову. Он впервые осознал сиюминутность и суетливую ничтожность своего существования. Впервые ощутил себя не просто смертным, а совершенно бесполезным. Потрясение было столь велико, что он проворочался в постели всю ночь, мешая спать жене, а под утро, обиженный ее недовольным бурчанием, накинул куртку и вышел на веранду, где и встретил рассвет. Когда апрельское солнце выкатилось из-за плеча Восточного холма, ознаменовывая наступление нового дня, Симон уже знал – просто так он Элизу не отпустит.
Она же упорно отмахивалась от его знаков внимания, отказывалась от предложенной помощи и даже не забрала охапку полевых цветов, которую он оставил для нее в часовне, в изножье хачкара со Спасителем. Симон, однако, не сдавался. Он купил билеты в кино, передал ее билет в конверте, сделав пометку, чтобы она обязательно пришла. Обнаружив на соседнем сиденье Косую Вардануш, он даже восхитился упрямством Элизы, и на следующий день снова приобрел билеты, гадая, кого теперь она к нему подошлет. Однако сиденье пустовало весь сеанс, и он ушел из кинотеатра не только раздосадованный, но и еще более распаленный:
– В кошки-мышки решила поиграть? Ладно!
Симон даже не догадывался, до чего далека от игр Элиза. Она жила от одного письма сыновей к другому и ни о чем больше не хотела знать. Решительно отметая знаки внимания назойливого ухажера, она не понимала, зачем это ему нужно, и надеялась, что вскорости ему надоест ухлестывать за ней. Неискушенная в искусстве соблазнения, она даже не думала, что своей неуступчивостью раззадоривает его еще больше. И искренне расстраивалась, обнаруживая очередной знак внимания: оставленную на веранде баночку с земляникой, коробку со сладостями или же кулечек с шоколадными ирисками. Недолго думая, она выносила подношения за калитку и оставляла на обочине дороги. Соседская детвора, смекнув, что у нее иногда можно поживиться вкусненьким, несколько раз на дню патрулировала окрестности ее двора.
Оборона длилась целый месяц и все-таки закончилась победой Симона. Однажды, поднявшись ни свет ни заря, Элиза вышла на веранду, на ходу натягивая на ночную рубашку халат, – и чуть не налетела на своего упрямого ухажера. Заметив коробочку индийского чая, которую он оставил на пороге, она всучила ее ему с гневной отповедью: «Неси жене и забудь к моему дому дорогу!»
Он ничего не ответил, но резко привлек ее к себе – она от неожиданности оцепенела и не успела отстраниться, а он, воспользовавшись ее замешательством, крепко ее обнял.
– Ты пахнешь медом, – прогудел, зарывшись носом ей в волосы.
– Чем? – переспросила она.
– Медом. Пчелиным, – зачем-то уточнил он и, раздосадованный на себя – можно подумать, бывает какой-то другой мед, выпалил: – Как это тебе удается каждый раз выставлять меня дураком?
Она подняла на него свои карие лучистые глаза.
– Чем, ты говоришь, я пахну?
И по тому, как дрогнул ее голос и побледнели губы, он понял, что попал в больное место.
– Медом, – повторил он. – Цветочным.
К осени Элизу было не узнать. Она резко похудела и сменила гардероб, раз и навсегда распрощавшись с балахонистыми платьями и объемными вязаными жакетами. Коротко постриглась, обнаружив идеальную форму головы и тонкую линию красивой шеи. Научилась накладывать макияж: немного тона и пудры, тушь, помада.
Теперь она знала о женском счастье все. Теперь умела, подобно сороке-белобоке, раздающей в детской пальчиковой игре птенцам кашку, распределить охочее до любви свое сердце между сыновьями и Симоном, найдя там место для каждого. Если раньше она не знала о мужчинах ничего такого, что заставило бы ее сожалеть об их отсутствии в своей жизни, то теперь могла назвать множество причин, наполняющих ее душу радостью. Элиза не собиралась уводить Симона из семьи и даже мысли о том не допускала: прожив несколько мучительных лет с неверным Тиграном, она и не думала причинять такую же боль другой женщине. Но подобно тому, как в детстве выкрадывала из узелка с припасами, предназначенными для сестер, свою долю, она выкраивала из чужой жизни лоскуток счастья для себя. «Недолго, – напоминала она себе каждый раз, выпроваживая Симона, – еще немного – и все!» Времени на отношения с ним она определила себе до декабря. Летом пришло приглашение от сыновей, билеты в Бостон были куплены на 5 декабря, и Новый год она планировала встретить там. За семь лет разлуки в жизни мальчиков произошли большие перемены. Старший успел жениться на местной армянке и обзавестись домом, младший с браком пока не спешил, но жил с китайской девушкой на съемной квартире. Элиза, разволновавшись от такого обстоятельства – шутка ли, не армянка! – долго разглядывала ее на фотографии и наконец с облегчением выдохнула, отметив красивый миндалевидный разрез глаз и сердцевидный, ровно как у нее, овал лица. Повторив по слогам несколько раз ее имя «Мэй-ли, Мэй-ли», она решительно вынесла вердикт:
– Внук, стало быть, будет наполовину китайцем.
– Погоди строить планы, может, они и не поженятся! – возразил Симон.
– Поженятся, иначе Карен не стал бы высылать ее фотографию. Поженятся и мальчика родят.
– Откуда знаешь, что мальчика?
– Сердцем чую.
– Тогда пусть его Брюс Ли назовут!
Заподозрив подвох, Элиза решила обидеться, но на всякий случай сначала поинтересовалась, что это за птица такая – Брюсли. А прознав – благосклонно согласилась, заключив: у этих китайцев, видимо, все имена заканчиваются на – ли: Мэйли, Брюсли.
Симон аж слюной подавился, так смеялся.
Она многому у него научилась. Быть собой. Не бояться ничего. Отдаваться и любить. Не стесняться своего тела, а принимать и ценить его со всеми возрастными изменениями, с которыми с трудом мирится любая женщина. Он целовал ее в белесый двойной шрам на животе, а она мягко отводила его лицо и поясняла, будто бы извиняясь: два шва, два мальчика. Он любил ее запах – сладковатый, легкий, ненавязчивый, зарывался носом ей в подмышки и в ямочку на шее, дышал, щекоча своим дыханием. Она смеялась, но не отстранялась.
«Я пью тебя», – говорил он.
Иногда, уступив его просьбам, она пела – робея, вполголоса, чуть ли не шепотом, чуть ли не в себя. Он просил, чтобы именно так, как в часовне, и она соглашалась, каждый раз искренне удивляясь, что́ может ему нравиться в ее странном исполнении, а он не мог ей этого объяснить, потому просто слушал и долго потом молчал – отходил.
Я бы хотел, чтобы ты меня родила, как-то, в минуту пронзительной близости, шепнул он, и она, верно истолковав его слова, ответила с бесконечной нежностью – я бы хотела, чтоб тебя родила.
Однажды, набравшись смелости, она рассказала о себе все: об отце, которого не знала, о матери, умершей, так и не открыв тайны своей жизни, о Шушан, которую ненавидела и побаивалась, а теперь, наконец, поняла и простила, о бывшем муже, утверждавшем, что она плохо пахнет, и она всю жизнь вынуждена была мыться по два раза в день и боялась к кому-нибудь прикоснуться… Он выслушал ее не перебивая, долго обнимал, никого не упрекнул – и она это оценила, потому что рассказала ему не для сочувствия, а чтобы выговориться и отвести душу.
– Двоюродная бабушка до сих пор жива? – наконец спросил он.