Симон
Часть 5 из 20 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Потолок гостиной, кажется, попортила плесень. Может, потом посмотришь? – наконец решилась она.
Симон потянулся за багарджем:
– Поем и посмотрю.
– Ладно. Поставить кофе?
– Спрашиваешь!
Сильвия знала Симона с детства: отец приятельствовал с его дядей, тот же, приходя к ним в гости, часто брал с собой племянника, которого воспитывал сам. Из-за большой разницы в возрасте – десять лет – дружбы не случилось, да и какая может быть дружба у ершистого подростка с маленькой девочкой, однако Сильвия сохранила о тех годах самые теплые воспоминания. Симон был рукастым и толковым парнем и как-то даже смастерил для нее деревянный самокат, на котором она резво рассекала по Мирной улице, разгоняя шумные стайки гусей и доводя до исступленного лая дворовых собак. Потом между мужчинами пробежала кошка, и они прекратили общение. Причину ссоры ни Симон, ни Сильвия не знали, и никогда не стремились узнать: зачем теребить былое, тем более что событие, которое случилось, касается не тебя? Тем не менее ссора старших отдалила и их. Столкнувшись случайно на улице, они, конечно же, тепло здоровались и всегда расспрашивали друг друга о здоровье, но на том разговор и заканчивался. Сильвия знала о Симоне мало: не доучился на архитектора, работает на полставки в строительном управлении, подрабатывает ремонтом, растит троих сыновей, имеет славу сердцееда. Симон о ней знал, что и все – сильно обожглась в браке, ребенка отобрали, живет уединенной замкнутой жизнью. Это был первый, после многолетнего перерыва, его визит в дом, где он часто бывал в ранней юности. Не случись сентябрьского ливня, и этого визита бы не случилось.
Допив кофе, Симон поднялся и, не спрашивая разрешения, направился в гостиную, отмечая, что ничего в обстановке дома за двадцать лет не изменилось: та же накрытая красным пледом большая тахта, занимающая половину прихожей, тот же крашенный в цвет молочного шоколада дощатый пол и тяжелый, в три рожка, низко висящий светильник, который мужчинам приходилось обходить стороной, чтоб не вписаться головой в острый нижний край. Однако, зайдя в гостиную, Симон от неожиданности присвистнул, потому что совсем не узнал ее. Некогда тщательно обставленная уютная комната напоминала сейчас склад: вдоль стен стояли ряды нераспакованных коробок – картонных и деревянных, лежали свернутые ковры, короба, какие-то еще узлы и тюки. Сильвия, идущая за ним, махнула рукой – не обращай внимания, никак руки не дойдут все это разобрать.
– А что здесь, мебель? – спросил он, постучав костяшками пальцев по одной из коробок.
– Клада там не простучишь, – рассмеялась она, – мебель, да.
– Так давай я мужиков позову, мы мигом ее соберем. И все узлы разберем. Что здесь? Посуда? Как раз расставишь.
– Потом, не сейчас, – оборвала она его.
Он вспомнил о ее уединенном образе жизни, подумал, что она, скорее всего, не захочет видеть посторонних мужчин у себя дома, предложил самому все собрать, но она твердо покачала головой и повела его в дальний угол комнаты. «Чудная какая-то», – обиделся Симон и решил, доделав работу, не показываться у нее больше никогда. Пусть других мастеров к себе приглашает, свет клином на нем не сошелся. Не успев додумать мысль до конца, он боковым зрением выхватил картину, висящую в единственном не захламленном коробками и тюками углу. Не замедляя шага, чтобы не вызывать недовольства Сильвии, он пригляделся и обмер – под стеклом, в нарядной рамке, висел треугольный лоскут ткани с детским узором: цыплята, утята, солнце и облака. Край ткани был изодран в клочья, будто его вырывали с мясом. Симон узнал ее – ровно такую ткань он относил в свое время в ателье, чтобы там сшили пеленки его младшему сыну. Мальчик оказался шибко резвым, родился семимесячным, и Меланья не успела подрубить пеленки.
Сильвия, словно учуяв замешательство Симона, обернулась, поймала его растерянный взгляд, побледнела. По выражению досады на ее лице он догадался, что она собиралась снять со стены рамку, чтобы он ее не увидел, но позабыла. Он почему-то испугался, что она сейчас попросит его на выход и никогда больше не пустит на порог.
– Показывай, что за белесое пятно там выступило, – выпалил он и, задрав голову, принялся с преувеличенным интересом разглядывать угол потолка, насвистывая мелодию набившей оскомину эстрадной песенки.
Через неделю, под предлогом проверить, правильно ли легла кладка, он заглянул снова. Сильвия, обмотавшись платком, выбивала ковер. При виде Симона она легонько кивнула в знак приветствия и продолжила свое дело. Он не видел выражения ее лица – она обвязала лицо краем платка на карабахский манер, оставив открытыми только глаза, но почувствовал – она не рада его приходу. «Ишь!» – мысленно огрызнулся он и, опустившись на корточки, постучал кулаком по краям порожка. Далее, не заговаривая с ней, прошел на задний двор, вытащил из сарая приставную лестницу, поднялся на крышу. Посидел под тенью печной трубы, покурил, наблюдая за тем, как выстраиваются в живописную цепочку по краю неба шерстяные облака. «Дождутся небесного пастуха и уйдут за горизонт», – подумал он и потянул носом – с ущелья, поддетый порывом склочного ноябрьского ветра, вновь поднимался водорослевый запах моря. Симон протяжно вздохнул, вспоминая легенду, которую в детстве рассказывала ему мать. Сюжет выветрился из памяти, он был слишком мал, чтобы его запомнить, но море, плещущееся между скал, по дну которых змеилась крохотная горная речка, запомнилось ему навсегда. Непонятно, откуда и почему брался этот настойчивый солоноватый дух ущелья, но именно он стал причиной тех историй, которые с удивительным постоянством передавались бердцами из поколения в поколение. Легенд было множество, однако ни одна не повторяла ту, которую рассказывала пятилетнему Симону мать. Он много раз пытался ее вспомнить, но всякая попытка заканчивалась провалом, более того – будто стирала очередную крохотную деталь, забирая ее безвозвратно в слепое зазеркалье. Симон мало помнил свою мать, и ему было обидно, что память не сохранила не только ее живой образ, но и истории, которые она ему рассказывала.
– Симон? Ай, Симон! – раздался снизу голос Сильвии.
– А?! – откликнулся он и вытянулся в полный рост, выглядывая ее.
Она смотрела вверх, приложив ко лбу козырьком ладонь. Платок сполз с макушки и забавно висел, зацепившись за плотный пук гладко уложенных волос. Симон потыкал себя пальцем в затылок, намекая, что платок сейчас свалится. Она сдернула его с головы, отряхнула от пыли и повязала обратно.
– Долго будешь там сидеть? Раз уж пришел, подсоби!
– Сейчас. – И Симон, довольный, что его попросили о помощи, с юношеской прытью заторопился вниз. Он помог ей выбить еще два ковра, занес их в гостиную и аккуратно сложил возле коробок с мебелью. Рамка с разорванной детской пеленкой исчезла, но темное пятно, оставшееся на стене, свидетельствовало о том, что она провисела здесь долгие годы. Симон хотел было еще раз предложить Сильвии собрать мебель, но прикусил язык, побоявшись, что лишится возможности возвращаться в ее дом. Его необъяснимым образом туда тянуло, и он не мог толком объяснить себе, почему. К Сильвии, памятуя о давно минувших днях, он относился скорее с родственным чувством, чем с мужским интересом, хотя она, при всем равнодушии к своей внешности, выглядела очень привлекательно. Заметно располнев к тридцати шести годам, она умудрилась не растерять влекущей красоты форм. Легкая дородность, разгладив лицо, скрыла мину горечи, которую она носила словно клеймо, не расставаясь с ней даже во сне. Будь она худой, переживания обесцветили бы ее черты, безвозвратно их огрубив и притушив нежно-золотистый оттенок кожи. Полнота же, словно каркас, наполняла и поддерживала почти в идеальной форме оболочку, скрывая от посторонних глаз горькое содержание.
Сильвия тяготилась присутствием Симона. Она провела половину дня в уборке и хотела сейчас лишь одного – помывшись и переодевшись в чистое, провести остаток выходного в беззаботной праздности. Но Симон не торопился уходить: выпросил кофе, заставил сидеть с ним за столом, хотя попыток завести разговор не предпринимал, односложно отвечая на ее вежливые расспросы и думая о чем-то своем. Сравнявшись в возрасте со своим дядей, он удивительным образом напоминал его не только наружностью, но и жестами. Перед тем как поставить чашку, он, ровно как дядя, касался края блюдца, будто бы страхуясь, чтобы не промахнуться. Сильвия рассказала бы ему об этом, но он сидел, опустив глаза, не выказывая никакого желания общаться, только изредка щелкал по краю стола двумя пальцами.
Когда молчание затянулось, она спросила:
– Зачем ты пришел?
Он не удивился ее вопросу, он ждал его. Ответил, не кривя душой: сам не знаю, будто дом держит меня. И добавил, не поднимая глаз: и пеленка в рамке. Она нахмурилась, но говорить ничего не стала. Он отодвинул пустую чашку, поднялся, направился к выходу. Потоптался у порога, вернулся:
– Я на днях еще зайду?
Ей не хватило духу ему возразить.
Первые несколько месяцев о любовных отношениях не могло быть и речи, то была мучительная, будто навязанная кем-то и зачастую раздражающая обоих притирка. Они не очень понимали, зачем она им нужна, но молча терпели, а спустя время с удивлением обнаружили, что стали испытывать нехватку друг друга.
Симон старался приходить хотя бы раз в неделю, выкроив время между заказами. Помогал с садом и огородом, приводил в порядок дом и хозяйственные постройки: перекрасил веранду, смастерил несколько полок для погреба, заменил подгнившие колья в заборе на новые, переставил курятник и расширил его, выделив отдельный угол для индюшек.
От предложенных денег он, оскорбившись, наотрез отказывался, потому Сильвия, чтобы как-то отблагодарить за заботу, кормила его вкусным, не забывая налить стопочку тутовки – обзавелась специально для него. Она научилась заваривать кофе на любимый его манер – не на холодной воде, а крутым кипятком. Пекла багардж и пахлаву, жарила семечки – он, вознамерившись бросить курить, завел привычку их грызть и старался всегда иметь при себе горсть-другую. Иногда они обсуждали какие-нибудь незначительные новости, но чаще молчали, и молчание это с каждым разом становилось все естественней и ясней и казалось красноречивее любых произнесенных слов. И не было в этом молчании ни любовного томления, ни боязни нарушить личное пространство другого, а лишь удивительно чуткое и слаженное сосуществование двух отдельных, но родственных миров. Со временем она научилась по походке распознавать его настроение, а он легко предугадывал ее состояние по тому, как она выходила ему навстречу, чтобы поздороваться.
Однажды он принес папку чертежей и рисунков и, разложив их на обеденном столе, принялся рассказывать, каким хотел бы видеть Берд. Его раздражала всякая новизна и желание людей перестраивать свои дома на общепринятый неважнецкий лад – квадратная бездушная коробка с плотной фасадной штукатуркой и шиферной крышей.
– Не зря ведь наши деды оставляли каменную кладку открытой. Во-первых, камень должен дышать, чтобы напитываться воздухом, защищая помещения от жары – летом и от холода – зимой. Ты ведь понимаешь меня? – торопился он, заменяя один рисунок на другой и водя пальцем по высоким сводам крыш и зернистой кладке стен.
– Понимаю, конечно, – кивнула она, – а во-вторых?
– А во-вторых, это просто красиво. Увитые виноградной лозой веранды, воздушные застекленные шушабанды, прокопченные деревянные балки, подпирающие потолки… А крашеные половицы? Ты посмотри, какая в твоей прихожей идиллия: белоснежные стены, цвета молочного шоколада деревянный пол и лазурный потолок. Это же почти что средиземноморский стиль, убавленный деревенским жителем до поразительной и самодостаточной простоты!
Сильвия оторвалась от созерцания очередного рисунка, обвела придирчивым взглядом кухню, с пристрастием изучая каждую деталь интерьера, от большого посудного ларя, где хранила кастрюли и сковороды, до толстостенного деревянного буфета, заставленного разномастной посудой.
– А ведь действительно красиво, – призналась она. – И почему я этого раньше не замечала? Спасибо, что объяснил, Симон-джан.
Он поднял с чертежа глаза и сразу же опустил их, но она успела обжечься его взглядом. Она испуганно отошла от стола, сложив на груди руки, словно отгораживаясь от него. Растревоженный воздух, напитавшись жаром, лег всей тяжестью на нее, придавив к полу. Она глубоко вздохнула, унимая сердцебиение.
– Кофе поставишь? – попросил он.
Пока она кипятила воду и доставала кофейные чашки, он сложил в аккуратную стопку чертежи и рисунки и убрал их в папку.
– Можно оставить у тебя?
– Почему ты недоучился на архитектора? – вопросом на вопрос ответила Сильвия.
– Работать нужно было. Дядя умер, жить было не на что, да и негде… – Он хотел еще что-то добавить, но передумал. – Так можно оставить папку у тебя? Это все, что удалось спасти, младший остальное фломастерами разрисовал.
Ей стало неловко оттого, что заставила его повторить просьбу. Она поставила перед ним кофе, легонько коснулась плеча – конечно, можно! Он задрал плечо и лег на ее руку щекой. И тогда она наклонилась и поцеловала его в висок. Потом, высвободив руку, обойдя круглый стол и расположившись напротив, рассказала о себе все: о приступах, искалечивших ее семейную жизнь, о муже, изводившем ее придирками и издевками, о клинике душевнобольных, куда ее привезли с автовокзала. О том, как пришлось колоть ей успокоительное, чтобы она могла разжать пальцы. О том, как работала в прачечной, а потом помогала в бухгалтерии. О сердобольной соседке, сунувшей ей незаметно в карман рубль. И о том, как угасала мать, спасибо, что без боли, просто иссохла и однажды не проснулась…
Он потянулся через стол, коснулся ее руки. Попыток хотя бы приобнять ее не делал, и она была ему за это бесконечно благодарна – выжатая до предела откровенным рассказом, она хотела лишь одного – остаться одной.
Он ушел и не появлялся почти месяц. Не дождавшись его в очередное воскресенье, она принялась корить себя за то, что испугала его своими откровениями, и уснула в слезах, а на следующее утро, с трудом добравшись до телефона, он поднял ее ранним звонком, чтобы предупредить, что попал в больницу с воспалением аппендикса и придет, как только снова научится нормально передвигаться после операции.
Это был самый долгий роман Симона. Он продлился почти полтора года и закончился безобразной сценой, учиненной Меланьей. Прознав об очередных шашнях мужа, она явилась на консервный завод и закатила скандал в кабинете директора, требуя устроить товарищеский суд над сотрудницей, ведущей порочащий советскую женщину образ жизни. Директор, заверив, что непременно позаботится об этом, выпроводил ее восвояси, а Сильвии ничего говорить не стал. Но она проведала о произошедшем от его секретарши и, сгорая от стыда, ушла домой, не отпрашиваясь. Узнал о случившемся и Симон – Меланья сама ему обо всем рассказала, дождавшись с работы. Выпустив пар в кабинете директора, она теперь говорила с мужем холодным отстраненным тоном: да, пошла к твоей зазнобе на работу, да, потребовала, чтобы ее опозорили на товарищеском суде, а что же ты хотел, чтобы я явилась на релейный завод и потребовала, чтобы тебя наказали?
Он перешагнул через расколотую посуду, которую она намеренно не убрала, и вышел. Она окликать его не стала, знала, что никуда не денется, трое сыновей держат его на крепкой привязи: тот, кто вырос без родителей, никогда от своих детей не уйдет.
Несмотря на всю недвусмысленность ситуации, Меланью терзали угрызения совести. Могла ведь сходить к Сильвии, поговорить с ней, в конце концов, учинить скандал в ее доме. Захотела ударить больней. Зачем? Кто-кто, а Сильвия этого не заслужила. Пожалуй, она была единственной, о ком бердцы не говорили с осуждением и не разносили сплетен. Именно потому Меланья так долго и пребывала в неведении – никто не торопился открывать ей глаза на новую связь ее мужа. Каждый, наверное, для себя рассудил, что Сильвия, при всей ее замкнутости и даже нелюдимости, заслужила свой кусочек женского счастья, и если даже для этого нужно было завести отношения с женатым мужчиной – то пусть. Меланью именно всеобщее заговорщицкое молчание и задело. Она впервые оказалась в роли не заслуженной страдалицы, которой сочувствовали и сопереживали, а стороной будто бы лишней и даже неуместной. Собственно, эта обида и стала причиной ее визита на работу Сильвии, ей хотелось не просто добиться справедливости, а прилюдно указать сопернице ее истинное место. Она отлично знала, что, поступая подобным образом, унижает не только ее, но и себя и мужа, но ничего не могла с собой поделать. И теперь, стоя над осколками перебитой посуды, она роняла злые слезы, ругая себя за трусливую мстительность. При всей своей порывистости и скандальности Меланья всегда оставалась человеком великодушным и милосердным, и именно это в ней в первую очередь ценил Симон.
Разрыв причинил Сильвии невыносимые страдания. В тот злосчастный день она заперлась у себя в комнате и, когда Симон пришел, попросила оставить ее в покое. «Мне нужно научиться жить без тебя», – сказала она. «Давай хоть попрощаемся по-человечески», – взмолился он. Она покачала головой, ничуть не заботясь о том, что он ее не видит. Наблюдала из-за шторы, как он уходил. Легла лицом в подушку и кричала, пытаясь приглушить нестерпимую душевную муку. Понимая, что не справляется, вышла из комнаты, споткнулась о небольшой сверток, который Симон оставил на полу, но разворачивать не стала, а, подвинув ногой, направилась в погреб. Принесла ополовиненную бутыль тутовки, выпила до последней капли, обжигаясь и задыхаясь от кашля. Ее моментально вывернуло, но облегчения это не принесло – она опьянела еще больше и, кажется, отравилась непривычным тяжелым спиртным. Провела половину ночи, сотрясаясь в приступах рвоты. Голова раскалывалась, тело сводило судорогой, спина и руки покрывались горячим потом, который мгновенно охладевал, но не испарялся, а держался ледяной липкой пленкой, сковывая движения. Нужно было вызывать скорую, но Сильвия не хотела, чтобы посторонние люди видели ее в таком состоянии. Она размешала в теплой воде несколько крупинок марганцовки, выпила ее махом, согнулась в новом приступе рвоты и, не удержавшись на ногах, рухнула на пол, где и пролежала долгое время, трясясь в ознобе. Когда рвать стало совсем нечем, она доползла до посудного ларя, с трудом приподнявшись на локте, сдернула скатерть, которую отложила для стирки, накрылась ею и забылась тяжелым сном. Разбудил ее настойчивый телефонный звонок, и она спросонья решила, что это звонит Симон, чтобы предупредить, что попал в больницу с воспалением аппендикса, и она даже улыбнулась тому, что знает все наперед, но сразу же заплакала, вернувшись в реальность. Телефон беспрестанно трезвонил, и она, с трудом поднявшись, поплелась поднимать трубку. Это была секретарша директора. Поздоровавшись и тактично не справившись о самочувствии (какой смысл спрашивать, когда все и так ясно), она предупредила, что предприятие выписало ей выходные до конца недели. Сильвия поблагодарила и отключилась.
Она долго скребла пол кухни, смывая следы раствора марганцовки. Затем вымыла и привела в порядок ванную комнату. Тщательно помылась сама. Выпила стакан подсоленного кипятка. Есть не хотелось, жить – тоже. Мысли о Симоне причиняли физическую боль. Однако она не запрещала себе думать о нем, осознавая, что тем и спасается. Долго сидела на веранде, вспоминая, как они просиживали там редкие вечера, которые выпадали на их долю, когда Меланья, забрав сыновей, уезжала на пару дней погостить к брату в Дилижан. Симон тогда ночевал у нее, и время, проведенное с ним, казалось ей вечностью. Первая близость случилась у них в одну из таких отлучек Меланьи. Сильвия долго не решалась, помня о своих приступах, но он сразу же свел все к шутке – не получится, и ладно, помрешь тогда девственницей. Она смеялась до икоты и долго не могла успокоиться, несмотря на всякие ухищрения: задержать дыхание до шума в ушах, выпить мелкими глотками воды, попрыгать на правой ноге, приподняв над головой левую руку. Он смешно комментировал ее попытки унять икоту, доводя ее до новых припадков хохота, а потом сгреб в объятия, прижал к себе крепко-накрепко – руки у него были неуемной, великаньей силы, и она моментально притихла. Он был ласков, и нежен, и совсем не требователен, и именно этой своей нетребовательностью и подкупал. Секрет их счастливых взаимоотношений был прекрасен и удивительно прост: чем больше он отдавал, тем больше ей хотелось вернуть в ответ. Они будто играли в поддавки, пытаясь превзойти друг друга в обоюдном желании угодить. Приступы, когда-то изувечившие жизнь Сильвии, не повторились, и она впервые позволила себе любить без оглядки. Она привязалась к Симону во всю глубь своего бездонного сердца и, расставшись с ним, осознала, что осталась без частички себя. Ей казалось, что Симона вырезали из ее сердца ножницами, и теперь оно уже не перестанет кровить.
О свертке, оставленном на пороге комнаты, она вспомнила поздно вечером. Разворачивала его долго и бережно. Под слоем простой бумаги обнаружилась книжка со стихами Терьяна – ее любимого поэта – и коробочка с золотым сердечком-кулоном. Она сразу же его надела и не снимала больше никогда.
Обычно Офелия заранее предупреждала подругу о своем приезде, но в этот раз не успела. Все случилось неожиданно – позвонила соседка, рассказала, что мать с сердечным приступом попала в больницу. Пришлось спешно отпрашиваться с работы и мчаться за тридевять земель. Приступ, к счастью, оказался легким, и к ее приезду мать уже сбежала из больницы домой. Офелия застала ее во дворе, с вилами на плече – пренебрежительно задвинув в дальний угол прикроватной тумбочки выданные врачом таблетки и капли, она направлялась на задний двор – ворошить расстеленное на просушку сено.
– Ты опять за свое? – с ходу напустилась на нее Офелия, швырнув под ноги дорожную сумку.
Мать даже бровью не повела:
– Взрослая уже баба, сорок семь почти лет, а здороваться до сих пор не научилась!
Офелия попыталась отобрать у нее вилы, но безуспешно – переупрямить мать было невозможно. Наспех переодевшись с дороги, она поспешила ей на помощь. За тем занятием ее и застала Косая Вардануш. Она вбежала на задний двор с такой прытью, словно за ней гналась свора собак. Скинув на ходу сандалии и промчавшись по подсыхающему сену, она, ничуть не удивляясь присутствию Офелии, а словно заранее зная, что застанет ее именно там, вцепилась ей в руку: «Пойдем со мной, Офелия-джан!»
– Куда? – опешила Офелия.
– Расскажу по дороге. Пойдем! – тянула ее за руку Вардануш.
– Да что же это такое! – рассердилась Офелия. – Ни секунды покоя! Одна после сердечного приступа вилами размахивает, другая не пойми куда меня уводит! Дурдом, честное слово!
Мать подняла бровь, незаметно кивнула на Вардануш:
– Ты бы аккуратнее была со словами, дочка. Или в городе тебя вконец отучили от учтивости?
Офелия набрала полные легкие воздуха, досчитала в уме до десяти – вычитала в научном журнале, что именно так нужно уходить от ссоры. Выдохнув и немного успокоившись, она заявила непререкаемым тоном:
– Первым делом закончим с сеном. Хочешь, чтобы я с тобой пошла, помогай, Вардануш. Мам, а ты обещай, что, пока не вернусь, ничего больше делать не станешь. Сядешь в кресло и будешь ждать меня.
Вардануш с готовностью кивнула и, заправив край юбки под пояс, принялась руками переворачивать подсыхающее сено. Мать молча орудовала вилами, не поднимая головы.
– Мам? – требовательно позвала Офелия.
– Там видно будет, – пожевав губами, примирительно бросила мать и добавила, меняя тему разговора: – Расскажи лучше, как мои внуки.
Офелию подмывало ответить колким «наконец-то вспомнила о внуках», но она, сделав над собой усилие и еще раз досчитав в уме до десяти, миролюбиво ответила: «Слава богу, хорошо. Гарик удачно сессию сдал, а Арам жениться собрался».
– На той тбилисской кекелке[7]? Как ее звали? Анжела?
– Ну почему же кекелке? Хорошая умная девочка из интеллигентной семьи!
– Посмотрю, как ты через два года запоешь.
Офелия отвечать не стала. Характер матери с возрастом стал совсем невыносимым. Но это, конечно же, не имело никакого значения. Жива – и спасибо. Остальное несущественно.
Симон потянулся за багарджем:
– Поем и посмотрю.
– Ладно. Поставить кофе?
– Спрашиваешь!
Сильвия знала Симона с детства: отец приятельствовал с его дядей, тот же, приходя к ним в гости, часто брал с собой племянника, которого воспитывал сам. Из-за большой разницы в возрасте – десять лет – дружбы не случилось, да и какая может быть дружба у ершистого подростка с маленькой девочкой, однако Сильвия сохранила о тех годах самые теплые воспоминания. Симон был рукастым и толковым парнем и как-то даже смастерил для нее деревянный самокат, на котором она резво рассекала по Мирной улице, разгоняя шумные стайки гусей и доводя до исступленного лая дворовых собак. Потом между мужчинами пробежала кошка, и они прекратили общение. Причину ссоры ни Симон, ни Сильвия не знали, и никогда не стремились узнать: зачем теребить былое, тем более что событие, которое случилось, касается не тебя? Тем не менее ссора старших отдалила и их. Столкнувшись случайно на улице, они, конечно же, тепло здоровались и всегда расспрашивали друг друга о здоровье, но на том разговор и заканчивался. Сильвия знала о Симоне мало: не доучился на архитектора, работает на полставки в строительном управлении, подрабатывает ремонтом, растит троих сыновей, имеет славу сердцееда. Симон о ней знал, что и все – сильно обожглась в браке, ребенка отобрали, живет уединенной замкнутой жизнью. Это был первый, после многолетнего перерыва, его визит в дом, где он часто бывал в ранней юности. Не случись сентябрьского ливня, и этого визита бы не случилось.
Допив кофе, Симон поднялся и, не спрашивая разрешения, направился в гостиную, отмечая, что ничего в обстановке дома за двадцать лет не изменилось: та же накрытая красным пледом большая тахта, занимающая половину прихожей, тот же крашенный в цвет молочного шоколада дощатый пол и тяжелый, в три рожка, низко висящий светильник, который мужчинам приходилось обходить стороной, чтоб не вписаться головой в острый нижний край. Однако, зайдя в гостиную, Симон от неожиданности присвистнул, потому что совсем не узнал ее. Некогда тщательно обставленная уютная комната напоминала сейчас склад: вдоль стен стояли ряды нераспакованных коробок – картонных и деревянных, лежали свернутые ковры, короба, какие-то еще узлы и тюки. Сильвия, идущая за ним, махнула рукой – не обращай внимания, никак руки не дойдут все это разобрать.
– А что здесь, мебель? – спросил он, постучав костяшками пальцев по одной из коробок.
– Клада там не простучишь, – рассмеялась она, – мебель, да.
– Так давай я мужиков позову, мы мигом ее соберем. И все узлы разберем. Что здесь? Посуда? Как раз расставишь.
– Потом, не сейчас, – оборвала она его.
Он вспомнил о ее уединенном образе жизни, подумал, что она, скорее всего, не захочет видеть посторонних мужчин у себя дома, предложил самому все собрать, но она твердо покачала головой и повела его в дальний угол комнаты. «Чудная какая-то», – обиделся Симон и решил, доделав работу, не показываться у нее больше никогда. Пусть других мастеров к себе приглашает, свет клином на нем не сошелся. Не успев додумать мысль до конца, он боковым зрением выхватил картину, висящую в единственном не захламленном коробками и тюками углу. Не замедляя шага, чтобы не вызывать недовольства Сильвии, он пригляделся и обмер – под стеклом, в нарядной рамке, висел треугольный лоскут ткани с детским узором: цыплята, утята, солнце и облака. Край ткани был изодран в клочья, будто его вырывали с мясом. Симон узнал ее – ровно такую ткань он относил в свое время в ателье, чтобы там сшили пеленки его младшему сыну. Мальчик оказался шибко резвым, родился семимесячным, и Меланья не успела подрубить пеленки.
Сильвия, словно учуяв замешательство Симона, обернулась, поймала его растерянный взгляд, побледнела. По выражению досады на ее лице он догадался, что она собиралась снять со стены рамку, чтобы он ее не увидел, но позабыла. Он почему-то испугался, что она сейчас попросит его на выход и никогда больше не пустит на порог.
– Показывай, что за белесое пятно там выступило, – выпалил он и, задрав голову, принялся с преувеличенным интересом разглядывать угол потолка, насвистывая мелодию набившей оскомину эстрадной песенки.
Через неделю, под предлогом проверить, правильно ли легла кладка, он заглянул снова. Сильвия, обмотавшись платком, выбивала ковер. При виде Симона она легонько кивнула в знак приветствия и продолжила свое дело. Он не видел выражения ее лица – она обвязала лицо краем платка на карабахский манер, оставив открытыми только глаза, но почувствовал – она не рада его приходу. «Ишь!» – мысленно огрызнулся он и, опустившись на корточки, постучал кулаком по краям порожка. Далее, не заговаривая с ней, прошел на задний двор, вытащил из сарая приставную лестницу, поднялся на крышу. Посидел под тенью печной трубы, покурил, наблюдая за тем, как выстраиваются в живописную цепочку по краю неба шерстяные облака. «Дождутся небесного пастуха и уйдут за горизонт», – подумал он и потянул носом – с ущелья, поддетый порывом склочного ноябрьского ветра, вновь поднимался водорослевый запах моря. Симон протяжно вздохнул, вспоминая легенду, которую в детстве рассказывала ему мать. Сюжет выветрился из памяти, он был слишком мал, чтобы его запомнить, но море, плещущееся между скал, по дну которых змеилась крохотная горная речка, запомнилось ему навсегда. Непонятно, откуда и почему брался этот настойчивый солоноватый дух ущелья, но именно он стал причиной тех историй, которые с удивительным постоянством передавались бердцами из поколения в поколение. Легенд было множество, однако ни одна не повторяла ту, которую рассказывала пятилетнему Симону мать. Он много раз пытался ее вспомнить, но всякая попытка заканчивалась провалом, более того – будто стирала очередную крохотную деталь, забирая ее безвозвратно в слепое зазеркалье. Симон мало помнил свою мать, и ему было обидно, что память не сохранила не только ее живой образ, но и истории, которые она ему рассказывала.
– Симон? Ай, Симон! – раздался снизу голос Сильвии.
– А?! – откликнулся он и вытянулся в полный рост, выглядывая ее.
Она смотрела вверх, приложив ко лбу козырьком ладонь. Платок сполз с макушки и забавно висел, зацепившись за плотный пук гладко уложенных волос. Симон потыкал себя пальцем в затылок, намекая, что платок сейчас свалится. Она сдернула его с головы, отряхнула от пыли и повязала обратно.
– Долго будешь там сидеть? Раз уж пришел, подсоби!
– Сейчас. – И Симон, довольный, что его попросили о помощи, с юношеской прытью заторопился вниз. Он помог ей выбить еще два ковра, занес их в гостиную и аккуратно сложил возле коробок с мебелью. Рамка с разорванной детской пеленкой исчезла, но темное пятно, оставшееся на стене, свидетельствовало о том, что она провисела здесь долгие годы. Симон хотел было еще раз предложить Сильвии собрать мебель, но прикусил язык, побоявшись, что лишится возможности возвращаться в ее дом. Его необъяснимым образом туда тянуло, и он не мог толком объяснить себе, почему. К Сильвии, памятуя о давно минувших днях, он относился скорее с родственным чувством, чем с мужским интересом, хотя она, при всем равнодушии к своей внешности, выглядела очень привлекательно. Заметно располнев к тридцати шести годам, она умудрилась не растерять влекущей красоты форм. Легкая дородность, разгладив лицо, скрыла мину горечи, которую она носила словно клеймо, не расставаясь с ней даже во сне. Будь она худой, переживания обесцветили бы ее черты, безвозвратно их огрубив и притушив нежно-золотистый оттенок кожи. Полнота же, словно каркас, наполняла и поддерживала почти в идеальной форме оболочку, скрывая от посторонних глаз горькое содержание.
Сильвия тяготилась присутствием Симона. Она провела половину дня в уборке и хотела сейчас лишь одного – помывшись и переодевшись в чистое, провести остаток выходного в беззаботной праздности. Но Симон не торопился уходить: выпросил кофе, заставил сидеть с ним за столом, хотя попыток завести разговор не предпринимал, односложно отвечая на ее вежливые расспросы и думая о чем-то своем. Сравнявшись в возрасте со своим дядей, он удивительным образом напоминал его не только наружностью, но и жестами. Перед тем как поставить чашку, он, ровно как дядя, касался края блюдца, будто бы страхуясь, чтобы не промахнуться. Сильвия рассказала бы ему об этом, но он сидел, опустив глаза, не выказывая никакого желания общаться, только изредка щелкал по краю стола двумя пальцами.
Когда молчание затянулось, она спросила:
– Зачем ты пришел?
Он не удивился ее вопросу, он ждал его. Ответил, не кривя душой: сам не знаю, будто дом держит меня. И добавил, не поднимая глаз: и пеленка в рамке. Она нахмурилась, но говорить ничего не стала. Он отодвинул пустую чашку, поднялся, направился к выходу. Потоптался у порога, вернулся:
– Я на днях еще зайду?
Ей не хватило духу ему возразить.
Первые несколько месяцев о любовных отношениях не могло быть и речи, то была мучительная, будто навязанная кем-то и зачастую раздражающая обоих притирка. Они не очень понимали, зачем она им нужна, но молча терпели, а спустя время с удивлением обнаружили, что стали испытывать нехватку друг друга.
Симон старался приходить хотя бы раз в неделю, выкроив время между заказами. Помогал с садом и огородом, приводил в порядок дом и хозяйственные постройки: перекрасил веранду, смастерил несколько полок для погреба, заменил подгнившие колья в заборе на новые, переставил курятник и расширил его, выделив отдельный угол для индюшек.
От предложенных денег он, оскорбившись, наотрез отказывался, потому Сильвия, чтобы как-то отблагодарить за заботу, кормила его вкусным, не забывая налить стопочку тутовки – обзавелась специально для него. Она научилась заваривать кофе на любимый его манер – не на холодной воде, а крутым кипятком. Пекла багардж и пахлаву, жарила семечки – он, вознамерившись бросить курить, завел привычку их грызть и старался всегда иметь при себе горсть-другую. Иногда они обсуждали какие-нибудь незначительные новости, но чаще молчали, и молчание это с каждым разом становилось все естественней и ясней и казалось красноречивее любых произнесенных слов. И не было в этом молчании ни любовного томления, ни боязни нарушить личное пространство другого, а лишь удивительно чуткое и слаженное сосуществование двух отдельных, но родственных миров. Со временем она научилась по походке распознавать его настроение, а он легко предугадывал ее состояние по тому, как она выходила ему навстречу, чтобы поздороваться.
Однажды он принес папку чертежей и рисунков и, разложив их на обеденном столе, принялся рассказывать, каким хотел бы видеть Берд. Его раздражала всякая новизна и желание людей перестраивать свои дома на общепринятый неважнецкий лад – квадратная бездушная коробка с плотной фасадной штукатуркой и шиферной крышей.
– Не зря ведь наши деды оставляли каменную кладку открытой. Во-первых, камень должен дышать, чтобы напитываться воздухом, защищая помещения от жары – летом и от холода – зимой. Ты ведь понимаешь меня? – торопился он, заменяя один рисунок на другой и водя пальцем по высоким сводам крыш и зернистой кладке стен.
– Понимаю, конечно, – кивнула она, – а во-вторых?
– А во-вторых, это просто красиво. Увитые виноградной лозой веранды, воздушные застекленные шушабанды, прокопченные деревянные балки, подпирающие потолки… А крашеные половицы? Ты посмотри, какая в твоей прихожей идиллия: белоснежные стены, цвета молочного шоколада деревянный пол и лазурный потолок. Это же почти что средиземноморский стиль, убавленный деревенским жителем до поразительной и самодостаточной простоты!
Сильвия оторвалась от созерцания очередного рисунка, обвела придирчивым взглядом кухню, с пристрастием изучая каждую деталь интерьера, от большого посудного ларя, где хранила кастрюли и сковороды, до толстостенного деревянного буфета, заставленного разномастной посудой.
– А ведь действительно красиво, – призналась она. – И почему я этого раньше не замечала? Спасибо, что объяснил, Симон-джан.
Он поднял с чертежа глаза и сразу же опустил их, но она успела обжечься его взглядом. Она испуганно отошла от стола, сложив на груди руки, словно отгораживаясь от него. Растревоженный воздух, напитавшись жаром, лег всей тяжестью на нее, придавив к полу. Она глубоко вздохнула, унимая сердцебиение.
– Кофе поставишь? – попросил он.
Пока она кипятила воду и доставала кофейные чашки, он сложил в аккуратную стопку чертежи и рисунки и убрал их в папку.
– Можно оставить у тебя?
– Почему ты недоучился на архитектора? – вопросом на вопрос ответила Сильвия.
– Работать нужно было. Дядя умер, жить было не на что, да и негде… – Он хотел еще что-то добавить, но передумал. – Так можно оставить папку у тебя? Это все, что удалось спасти, младший остальное фломастерами разрисовал.
Ей стало неловко оттого, что заставила его повторить просьбу. Она поставила перед ним кофе, легонько коснулась плеча – конечно, можно! Он задрал плечо и лег на ее руку щекой. И тогда она наклонилась и поцеловала его в висок. Потом, высвободив руку, обойдя круглый стол и расположившись напротив, рассказала о себе все: о приступах, искалечивших ее семейную жизнь, о муже, изводившем ее придирками и издевками, о клинике душевнобольных, куда ее привезли с автовокзала. О том, как пришлось колоть ей успокоительное, чтобы она могла разжать пальцы. О том, как работала в прачечной, а потом помогала в бухгалтерии. О сердобольной соседке, сунувшей ей незаметно в карман рубль. И о том, как угасала мать, спасибо, что без боли, просто иссохла и однажды не проснулась…
Он потянулся через стол, коснулся ее руки. Попыток хотя бы приобнять ее не делал, и она была ему за это бесконечно благодарна – выжатая до предела откровенным рассказом, она хотела лишь одного – остаться одной.
Он ушел и не появлялся почти месяц. Не дождавшись его в очередное воскресенье, она принялась корить себя за то, что испугала его своими откровениями, и уснула в слезах, а на следующее утро, с трудом добравшись до телефона, он поднял ее ранним звонком, чтобы предупредить, что попал в больницу с воспалением аппендикса и придет, как только снова научится нормально передвигаться после операции.
Это был самый долгий роман Симона. Он продлился почти полтора года и закончился безобразной сценой, учиненной Меланьей. Прознав об очередных шашнях мужа, она явилась на консервный завод и закатила скандал в кабинете директора, требуя устроить товарищеский суд над сотрудницей, ведущей порочащий советскую женщину образ жизни. Директор, заверив, что непременно позаботится об этом, выпроводил ее восвояси, а Сильвии ничего говорить не стал. Но она проведала о произошедшем от его секретарши и, сгорая от стыда, ушла домой, не отпрашиваясь. Узнал о случившемся и Симон – Меланья сама ему обо всем рассказала, дождавшись с работы. Выпустив пар в кабинете директора, она теперь говорила с мужем холодным отстраненным тоном: да, пошла к твоей зазнобе на работу, да, потребовала, чтобы ее опозорили на товарищеском суде, а что же ты хотел, чтобы я явилась на релейный завод и потребовала, чтобы тебя наказали?
Он перешагнул через расколотую посуду, которую она намеренно не убрала, и вышел. Она окликать его не стала, знала, что никуда не денется, трое сыновей держат его на крепкой привязи: тот, кто вырос без родителей, никогда от своих детей не уйдет.
Несмотря на всю недвусмысленность ситуации, Меланью терзали угрызения совести. Могла ведь сходить к Сильвии, поговорить с ней, в конце концов, учинить скандал в ее доме. Захотела ударить больней. Зачем? Кто-кто, а Сильвия этого не заслужила. Пожалуй, она была единственной, о ком бердцы не говорили с осуждением и не разносили сплетен. Именно потому Меланья так долго и пребывала в неведении – никто не торопился открывать ей глаза на новую связь ее мужа. Каждый, наверное, для себя рассудил, что Сильвия, при всей ее замкнутости и даже нелюдимости, заслужила свой кусочек женского счастья, и если даже для этого нужно было завести отношения с женатым мужчиной – то пусть. Меланью именно всеобщее заговорщицкое молчание и задело. Она впервые оказалась в роли не заслуженной страдалицы, которой сочувствовали и сопереживали, а стороной будто бы лишней и даже неуместной. Собственно, эта обида и стала причиной ее визита на работу Сильвии, ей хотелось не просто добиться справедливости, а прилюдно указать сопернице ее истинное место. Она отлично знала, что, поступая подобным образом, унижает не только ее, но и себя и мужа, но ничего не могла с собой поделать. И теперь, стоя над осколками перебитой посуды, она роняла злые слезы, ругая себя за трусливую мстительность. При всей своей порывистости и скандальности Меланья всегда оставалась человеком великодушным и милосердным, и именно это в ней в первую очередь ценил Симон.
Разрыв причинил Сильвии невыносимые страдания. В тот злосчастный день она заперлась у себя в комнате и, когда Симон пришел, попросила оставить ее в покое. «Мне нужно научиться жить без тебя», – сказала она. «Давай хоть попрощаемся по-человечески», – взмолился он. Она покачала головой, ничуть не заботясь о том, что он ее не видит. Наблюдала из-за шторы, как он уходил. Легла лицом в подушку и кричала, пытаясь приглушить нестерпимую душевную муку. Понимая, что не справляется, вышла из комнаты, споткнулась о небольшой сверток, который Симон оставил на полу, но разворачивать не стала, а, подвинув ногой, направилась в погреб. Принесла ополовиненную бутыль тутовки, выпила до последней капли, обжигаясь и задыхаясь от кашля. Ее моментально вывернуло, но облегчения это не принесло – она опьянела еще больше и, кажется, отравилась непривычным тяжелым спиртным. Провела половину ночи, сотрясаясь в приступах рвоты. Голова раскалывалась, тело сводило судорогой, спина и руки покрывались горячим потом, который мгновенно охладевал, но не испарялся, а держался ледяной липкой пленкой, сковывая движения. Нужно было вызывать скорую, но Сильвия не хотела, чтобы посторонние люди видели ее в таком состоянии. Она размешала в теплой воде несколько крупинок марганцовки, выпила ее махом, согнулась в новом приступе рвоты и, не удержавшись на ногах, рухнула на пол, где и пролежала долгое время, трясясь в ознобе. Когда рвать стало совсем нечем, она доползла до посудного ларя, с трудом приподнявшись на локте, сдернула скатерть, которую отложила для стирки, накрылась ею и забылась тяжелым сном. Разбудил ее настойчивый телефонный звонок, и она спросонья решила, что это звонит Симон, чтобы предупредить, что попал в больницу с воспалением аппендикса, и она даже улыбнулась тому, что знает все наперед, но сразу же заплакала, вернувшись в реальность. Телефон беспрестанно трезвонил, и она, с трудом поднявшись, поплелась поднимать трубку. Это была секретарша директора. Поздоровавшись и тактично не справившись о самочувствии (какой смысл спрашивать, когда все и так ясно), она предупредила, что предприятие выписало ей выходные до конца недели. Сильвия поблагодарила и отключилась.
Она долго скребла пол кухни, смывая следы раствора марганцовки. Затем вымыла и привела в порядок ванную комнату. Тщательно помылась сама. Выпила стакан подсоленного кипятка. Есть не хотелось, жить – тоже. Мысли о Симоне причиняли физическую боль. Однако она не запрещала себе думать о нем, осознавая, что тем и спасается. Долго сидела на веранде, вспоминая, как они просиживали там редкие вечера, которые выпадали на их долю, когда Меланья, забрав сыновей, уезжала на пару дней погостить к брату в Дилижан. Симон тогда ночевал у нее, и время, проведенное с ним, казалось ей вечностью. Первая близость случилась у них в одну из таких отлучек Меланьи. Сильвия долго не решалась, помня о своих приступах, но он сразу же свел все к шутке – не получится, и ладно, помрешь тогда девственницей. Она смеялась до икоты и долго не могла успокоиться, несмотря на всякие ухищрения: задержать дыхание до шума в ушах, выпить мелкими глотками воды, попрыгать на правой ноге, приподняв над головой левую руку. Он смешно комментировал ее попытки унять икоту, доводя ее до новых припадков хохота, а потом сгреб в объятия, прижал к себе крепко-накрепко – руки у него были неуемной, великаньей силы, и она моментально притихла. Он был ласков, и нежен, и совсем не требователен, и именно этой своей нетребовательностью и подкупал. Секрет их счастливых взаимоотношений был прекрасен и удивительно прост: чем больше он отдавал, тем больше ей хотелось вернуть в ответ. Они будто играли в поддавки, пытаясь превзойти друг друга в обоюдном желании угодить. Приступы, когда-то изувечившие жизнь Сильвии, не повторились, и она впервые позволила себе любить без оглядки. Она привязалась к Симону во всю глубь своего бездонного сердца и, расставшись с ним, осознала, что осталась без частички себя. Ей казалось, что Симона вырезали из ее сердца ножницами, и теперь оно уже не перестанет кровить.
О свертке, оставленном на пороге комнаты, она вспомнила поздно вечером. Разворачивала его долго и бережно. Под слоем простой бумаги обнаружилась книжка со стихами Терьяна – ее любимого поэта – и коробочка с золотым сердечком-кулоном. Она сразу же его надела и не снимала больше никогда.
Обычно Офелия заранее предупреждала подругу о своем приезде, но в этот раз не успела. Все случилось неожиданно – позвонила соседка, рассказала, что мать с сердечным приступом попала в больницу. Пришлось спешно отпрашиваться с работы и мчаться за тридевять земель. Приступ, к счастью, оказался легким, и к ее приезду мать уже сбежала из больницы домой. Офелия застала ее во дворе, с вилами на плече – пренебрежительно задвинув в дальний угол прикроватной тумбочки выданные врачом таблетки и капли, она направлялась на задний двор – ворошить расстеленное на просушку сено.
– Ты опять за свое? – с ходу напустилась на нее Офелия, швырнув под ноги дорожную сумку.
Мать даже бровью не повела:
– Взрослая уже баба, сорок семь почти лет, а здороваться до сих пор не научилась!
Офелия попыталась отобрать у нее вилы, но безуспешно – переупрямить мать было невозможно. Наспех переодевшись с дороги, она поспешила ей на помощь. За тем занятием ее и застала Косая Вардануш. Она вбежала на задний двор с такой прытью, словно за ней гналась свора собак. Скинув на ходу сандалии и промчавшись по подсыхающему сену, она, ничуть не удивляясь присутствию Офелии, а словно заранее зная, что застанет ее именно там, вцепилась ей в руку: «Пойдем со мной, Офелия-джан!»
– Куда? – опешила Офелия.
– Расскажу по дороге. Пойдем! – тянула ее за руку Вардануш.
– Да что же это такое! – рассердилась Офелия. – Ни секунды покоя! Одна после сердечного приступа вилами размахивает, другая не пойми куда меня уводит! Дурдом, честное слово!
Мать подняла бровь, незаметно кивнула на Вардануш:
– Ты бы аккуратнее была со словами, дочка. Или в городе тебя вконец отучили от учтивости?
Офелия набрала полные легкие воздуха, досчитала в уме до десяти – вычитала в научном журнале, что именно так нужно уходить от ссоры. Выдохнув и немного успокоившись, она заявила непререкаемым тоном:
– Первым делом закончим с сеном. Хочешь, чтобы я с тобой пошла, помогай, Вардануш. Мам, а ты обещай, что, пока не вернусь, ничего больше делать не станешь. Сядешь в кресло и будешь ждать меня.
Вардануш с готовностью кивнула и, заправив край юбки под пояс, принялась руками переворачивать подсыхающее сено. Мать молча орудовала вилами, не поднимая головы.
– Мам? – требовательно позвала Офелия.
– Там видно будет, – пожевав губами, примирительно бросила мать и добавила, меняя тему разговора: – Расскажи лучше, как мои внуки.
Офелию подмывало ответить колким «наконец-то вспомнила о внуках», но она, сделав над собой усилие и еще раз досчитав в уме до десяти, миролюбиво ответила: «Слава богу, хорошо. Гарик удачно сессию сдал, а Арам жениться собрался».
– На той тбилисской кекелке[7]? Как ее звали? Анжела?
– Ну почему же кекелке? Хорошая умная девочка из интеллигентной семьи!
– Посмотрю, как ты через два года запоешь.
Офелия отвечать не стала. Характер матери с возрастом стал совсем невыносимым. Но это, конечно же, не имело никакого значения. Жива – и спасибо. Остальное несущественно.