Штамм. Начало
Часть 28 из 75 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мелькнула мысль о больнице, но нет, Гэри больше не отпустит дочь. Ни за что!
– Ты дома, Эмма, – улыбнулся он девочке. – Все будет хорошо.
Гэри взял ее за руку, потянул, чтобы она встала, и повел на кухню. Еда – вот что сейчас нужно. Он усадил девочку на ее стул и не спускал с дочери глаз, пока в тостере поджаривались два вафельных коржа с шоколадной крошкой – ее любимое лакомство. Эмма сидела, безвольно свесив руки, и тоже наблюдала за ним, но не смотрела в упор. И кухню не оглядывала вовсе. Вообще не реагировала – никаких милых глупых историй, никакой болтовни о школе.
Вафли выпрыгнули из тостера. Он намазал одну маслом, полил сиропом, накрыл сверху второй, положил на тарелку и поставил перед девочкой. Сел и сам. Третий стул – стул мамули – по-прежнему пустовал. Но ведь дверной звонок мог вновь подать голос.
– Ешь, – сказал он.
Эмма еще не взяла вилку. Он отрезал кусочек вафли, поднес к ее рту. Девочка не разжала губ.
– Не хочешь?
Он отправил отрезанный кусок в рот, пожевал, показывая, как это делается, и предпринял вторую попытку – снова никакой реакции. Слеза скатилась по щеке Гэри. Теперь он понял, что с его дочерью произошло что-то ужасное, но решительно отогнал эти мысли.
Она была рядом, она вернулась домой.
– Пойдем.
Он повел девочку в спальню на втором этаже. Вошел в комнату, Эмма осталась на пороге. Огляделась. Вроде бы узнала, увидела что-то знакомое из далекого прошлого. Такой взгляд мог бы быть у глубокой старухи, которая каким-то чудом вернулась в спальню своей молодости.
– Тебе нужно поспать, – сказал Гэри и начал рыться в ящиках комода в поисках пижамы.
Эмма по-прежнему стояла в дверях, свесив руки по бокам. Гэри повернулся, держа в руке пижаму:
– Хочешь, чтобы я тебя переодел?
Он опустился на колени и снял с Эммы платье – его обычно очень скромная дочь не запротестовала. Гэри увидел новые ссадины, большой синяк на груди. Ее ноги были ужасно грязные, в трещинках больших пальцев запеклась кровь. Тело Эммы пылало.
Никакой больницы! Свою дочь он больше никуда не отпустит, глаз с нее не спустит!
Гэри наполнил ванну теплой водой и посадил в нее дочь. Сам он присел рядом и аккуратно провел намыленным платком по ссадинам. Эмма даже не поморщилась. Он вымыл шампунем и кондиционером ее грязные прямые волосы.
Эмма смотрела на него темными глазами, но никак не реагировала. Она пребывала в трансе. Или в шоке. Травма…
Он сделает все, чтобы ей стало лучше!
Гэри надел на Эмму пижаму, достал из плетеной корзины в углу большой гребень и принялся расчесывать светлые волосы дочери. Гребень застревал в путанице волос, но девочка не морщилась, не жаловалась.
«Это галлюцинация, – подумал Гэри. – Я потерял связь с реальностью».
Потом – он все еще расчесывал дочке волосы – пришла новая мысль: «А наплевать, черт побери!»
Гэри откинул одеяло, уложил дочь в кровать, как привык укладывать, когда она была совсем маленькой, укрыл, подоткнул одеяло. Эмма лежала не шевелясь, ее черные глаза были открыты.
Гэри замялся, прежде чем наклониться и поцеловать ее в горячий, пылающий лоб. Она больше походила на призрак его дочери, чем на реальную, живую Эмму. Призрак, чье присутствие он мог только приветствовать. Призрак, который он мог любить.
Гилбартон оросил лоб Эммы слезами благодарности.
– Спокойной ночи, – пожелал он дочери и не получил никакого ответа.
Эмма лежала неподвижно в розовом свете ночника, уставившись в потолок. Она не признавала отца… Не закрывала глаз… Она ждала не сна. Ждала… чего-то еще.
Гэри прошел в свою спальню, разделся, лег, но, конечно же, не заснул. Он тоже чего-то ждал, только не знал, чего именно.
Пока не услышал.
С порога его спальни донесся мягкий скрип. Гэри повернул голову и увидел силуэт Эммы. Его дочь стояла в дверях. Она подошла поближе, вынырнув из тени, – фигурка в ночном сумраке комнаты. Остановившись у его кровати, дочь помедлила, а затем широко раскрыла рот, будто в сладком зевке.
Его Эмма к нему вернулась. Только это и имело значение…
Зак засыпал с трудом и спал плохо. Все говорили, что это он унаследовал от отца. Слишком маленький, чтобы нажить язву, но уже достаточно большой, чтобы взвалить на плечи все проблемы мира. Он был чувствительный мальчик, серьезный ребенок, за что и страдал.
Эф говорил, что таким он был всегда. Даже в колыбельке лежал с выражением тревоги на лице, а его озабоченные черные глаза постоянно что-то выискивали. Тревога на маленьком лице всегда смешила Эфа. Потому что таким он самого себя и представлял в далеком детстве: озабоченным младенцем в колыбели.
За последние несколько лет ноша проблем только утяжелилась: родители разъехались, развелись, теперь вот сражались за попечение. Мальчику потребовалось немало времени, чтобы убедить себя: случившееся – не его вина. Однако сердце-то знало: если копнуть как следует, там, в глубине, обнаружатся злость, раздражение, досада, и эта досада как-то связана с ним. Годы сердитого шепота за его спиной… эхо ночных споров… просыпание от приглушенных ударов в стену… Все это давало о себе знать. И вот теперь, в одиннадцать лет, Зак страдал бессонницей.
Иногда он глушил шумы дома айподом и разглядывал ночь из окна спальни. Случалось, открывал окно и прислушивался к звукам ночи, вникая в них так напряженно, что в ушах начинала шуметь кровь.
Он лелеял надежду, свойственную многим мальчикам, что его улица – ночью, в полной уверенности, что за ней никто не наблюдает, – откроет ему свои тайны. Призраки, убийства, страсть… Но все, что удавалось увидеть, пока не вставало солнце, – это гипнотизирующее голубое мерцание далекого телевизора в доме напротив.
В мире не было ни героев, ни монстров, но в своем воображении Зак неустанно выискивал и тех и других. Бессонница, само собой, сказывалась днем: мальчик постоянно клевал носом. Он засыпал в школе, и другие дети, которые всегда замечали отклонения от нормы, тут же придумали ему целую серию прозвищ – от обычного Дрочилы до загадочного Некрономика, кому что больше нравилось.
И Зак тащился сквозь дни унижения, пока не подходил срок очередной встречи с отцом.
С Эфом он чувствовал себя уютно. Даже когда они молчали… особенно когда они молчали. Мать была слишком безупречной, слишком наблюдательной, слишком доброй – ее не высказываемым вслух стандартам, установленным «для блага» Зака, просто невозможно было соответствовать, и в душе Зак знал, что разочаровал ее с самого рождения. Потому что появился на свет мальчиком… да еще во всем похожим на отца.
С Эфом он чувствовал себя живым. Мог запросто сказать ему все то, что матери так не терпелось у него вызнать: что-нибудь из ряда вон выходящее. А ничего из ряда вон выходящего и не было – просто личное, но достаточно важное, чтобы держать при себе. И достаточно важное, чтобы приберечь для отца. Именно так Зак и поступал.
И вот теперь, лежа на покрывале, Зак думал о своем будущем. Он уже понимал, что единство семьи не вернуть. На это не было ни малейшего шанса. Его занимал другой вопрос: насколько хуже все может стать? Собственно, именно этим вопросом Зак постоянно и задавался: «Насколько хуже все может стать?»
И всегда получал один ответ: «Гораздо хуже».
Во всяком случае, он надеялся, что теперь эта армия озабоченных взрослых наконец-то исчезнет из его жизни. Психотерапевты, судьи, социальные работники, дружки его матери… Все они держали его заложником своих потребностей и глупых идей. Все они «заботились» о нем, о его «благе», но на самом-то деле плевать они хотели и на него, и на благо.
Группа «Май блади Валентайн» затихла в айподе, и Зак вытащил наушники. Небо за окном еще не просветлело, но он наконец-то почувствовал усталость. Чувство усталости ему сейчас нравилось. Ему нравилось не думать.
Зак уже приготовился заснуть, но, едва закрыв глаза, услышал шаги.
Шлеп-шлеп-шлеп. Словно босые ноги по асфальту. Зак выглянул из окна и увидел мужчину. Голого мужчину.
Он шел по улице, мертвенно-бледный в лунном свете; морщины, испещрявшие его отвисший живот, словно бы светились сами по себе. Не вызывало сомнений, что мужчина когда-то был толстым, а потом сильно похудел, вот кожа и стянулась – по-разному и в разных направлениях, – поэтому сделать вывод о его фигуре было трудновато.
Мужчина явно был стар и тем не менее выглядел так, словно время его не трогало. Лысеющая голова с плохо выкрашенными волосами и варикозные вены на ногах говорили о том, что ему лет семьдесят, однако шел он энергичной пружинистой походкой молодого человека. Зак подумал обо всем этом и запомнил все это, потому что очень походил на Эфа. Мать велела бы ему отойти от окна и позвонить по 911. А Эф указал бы на все странности, которые отличали этого ночного пешехода.
Бледное существо обогнуло дом на противоположной стороне улицы. Зак услышал тихий стон, а затем грохот забора на заднем дворе – словно кто-то с силой тряс ограждение. Потом голый мужчина вернулся и направился к парадной двери. Зак подумал, что надо бы позвонить в полицию, но такой звонок сильно усложнил бы ему жизнь: мальчик скрывал от матери свою бессонницу, иначе его ждали бы новые походы к врачам и скрупулезное выполнение всех их предписаний, не говоря уже о том, что мать встревожилась бы не на шутку.
Мужчина вышел на середину улицы, остановился. Дряблые руки висели по бокам, грудь не поднималась – дышал ли он вообще? – легкий ночной ветерок шевелил волосы, обнажая бледные корни, не поддавшиеся краске «Только для мужчин» дурного красно-коричневого оттенка.
Существо посмотрело в сторону окна Зака, и на мгновение их взгляды встретились. Сердце мальчика заколотилось в груди. Впервые он увидел этого человека анфас, до этого – только в профиль или со спины. Но теперь мужчина повернулся к Заку грудью, на которой отчетливо виднелся… большущий Y-образный бледный шрам.
А глаза существа – мертвые, остекленевшие – оставались тусклыми даже в лунном свете. И что хуже всего, они горели бешеной энергией, бегали из стороны в сторону и наконец остановились на Заке. Мужчина смотрел на него снизу вверх, и выражение его глаз было трудно определить.
Зак сжался, отпрянул от окна, испуганный до смерти и шрамом, и этими пустыми глазами. Что они выражали?..
Он узнал этот шрам, и что он означал, Зак тоже знал. Шрам, оставшийся после вскрытия трупа. Но как такое могло быть?
Он вновь рискнул выглянуть из окна, очень осторожно, – улица была пуста. Голый мужчина ушел.
А был ли он? Может, от недосыпа начались галлюцинации? Голые мужские трупы, шагающие по улице… Мальчику, родители которого были в разводе, пожалуй, не следовало говорить о таком с психотерапевтом.
И тут Зака осенило: голод. Вот что это было. В мертвых глазах, которые на него смотрели, читался неутолимый голод.
Зак накрылся одеялом и зарылся лицом в подушку. Исчезновение голого мужчины не успокоило его, скорее наоборот. Мужчина ушел и теперь мог быть где угодно. Скажем, на первом этаже, куда можно попасть, разбив кухонное окно. Вот он поднимается по лестнице, идет очень медленно – что, шаги уже слышны? – выходит в коридор рядом с комнатой Зака. Тихо трясет ручку двери – замок там давно сломан. Вот он входит, приближается к кровати, а потом… Что потом? Заку было страшно – он боялся голоса мужчины, боялся его мертвого взгляда. Потому что нисколько не сомневался, что видел мертвеца, пусть тот и двигался.
Зомби!
Зак спрятал голову под подушку, его сердце и разум переполнял страх. Мальчик молился о скорейшем приходе рассвета, который только и мог его спасти. Он не любил первые лучи солнца, потому что ненавидел школу, но сейчас он просил утро прийти как можно скорее.
На другой стороне, в доме напротив, погас свет телевизора. По пустой улице далеко разнесся звук разбившегося стекла…
Энсель Барбур тихо бормотал себе под нос, бродя по второму этажу своего дома. Он был в тех же футболке и трусах, в каких лег в постель, когда пытался уснуть. Его волосы торчали в разные стороны, потому что он постоянно их дергал. Энсель не понимал, что с ним происходит. Анна Мария подозревала, что у него температура, но, когда подошла к мужу с термометром, Энсель пришел в ужас от мысли о том, что эту штуку придется сунуть под воспаленный язык. У них был и ушной термометр, для детей, но Энсель не мог усидеть на месте достаточно долго, чтобы получить достоверный результат. Анна Мария положила руку ему на лоб и определила, что он горячий, очень горячий, впрочем, это Энсель мог и сказать.
Жена была вне себя от ужаса, он видел. И Анна Мария не пыталась этого скрыть. Для нее болезнь означала подрыв священных устоев их семейной жизни. Любые желудочные недомогания детей воспринимались с тем же страхом, с каким кто-либо иной отнесся бы к плохому анализу крови или появлению необъяснимого вздутия на коже.
«Вот оно! – читалось на лице Анны Марии. – Начало жуткой трагедии, я так и знала, что она обрушится на нас!»
А Энсель уже с трудом терпел странности жены. Потому что с ним происходило что-то серьезное и он нуждался в помощи, а не в дополнительных проблемах. В сложившейся ситуации он не мог быть сильной половиной, опорой семьи и хотел бы, чтобы эту роль взяла на себя жена.
Даже дети сторонились отца, испуганные нездешним взглядом его глаз, а может – он смутно это подозревал, – ощущая запах его болезни, который ассоциировался у него с вонью прогорклого кулинарного жира, слишком долго хранившегося в ржавой жестянке под раковиной. Он видел, что они прятались за балюстрадой лестницы в самом ее низу, в холле, наблюдая, как он бродит по второму этажу. Энсель хотел развеять их страхи, но боялся, что выйдет из себя, пытаясь объяснить свое состояние, и сделает только хуже. Так что успокоить их он мог лишь одним способом – если пойдет на поправку. Переборет приступы боли, настолько сильной, что теряешь ориентацию в пространстве.
Он зашел в спальню дочери, решил, что фиолетовые стены слишком уж фиолетовы, и вернулся в коридор. Энсель постоял на лестничной площадке, застыв, как памятник, пока снова не услышал эти звуки. Постукивания. Потрескивания. Биение… не отдаленное, а тихое и близкое. Оно никак не было связано с болью, рокочущей в голове. Почти… как в кинотеатрах маленьких городов, где можно услышать, когда в зале вдруг наступает тишина, потрескивание пленки, бегущей через проектор. Эти звуки отвлекают от фильма, напоминают о том, что реальность, которую ты видишь на экране, нереальна, и возникает ощущение, что во всем зале только ты и осознаешь эту истину.
Энсель потряс головой, его лицо тут же перекосило от боли, и он попытался использовать эту муку, чтобы вернуть ясность мысли, избавиться от этих звуков… Этого постукивания… Биения… Оно окружало его со всех сторон.
Собаки… Пап и Герти, большие неуклюжие сенбернары… Они тоже вели себя странно рядом с ним. Рычали, словно чуяли чужака.
Анна Мария пришла позже и увидела, что муж сидит на краю супружеской кровати, обхватив голову руками.
– Ты должен поспать.
Он схватился за волосы, словно за поводья обезумевшей лошади, и с трудом подавил желание обругать жену. Что-то происходило с его шеей. Стоило ему полежать какое-то время, и надгортанник перекрывал поток воздуха, душил его, Энселю приходилось откашливаться, чтобы восстановить дыхание. Он стал бояться, что умрет во сне.
– Что мне сделать? – спросила Анна Мария от дверей, прижав ко лбу ладонь правой руки.
– Ты дома, Эмма, – улыбнулся он девочке. – Все будет хорошо.
Гэри взял ее за руку, потянул, чтобы она встала, и повел на кухню. Еда – вот что сейчас нужно. Он усадил девочку на ее стул и не спускал с дочери глаз, пока в тостере поджаривались два вафельных коржа с шоколадной крошкой – ее любимое лакомство. Эмма сидела, безвольно свесив руки, и тоже наблюдала за ним, но не смотрела в упор. И кухню не оглядывала вовсе. Вообще не реагировала – никаких милых глупых историй, никакой болтовни о школе.
Вафли выпрыгнули из тостера. Он намазал одну маслом, полил сиропом, накрыл сверху второй, положил на тарелку и поставил перед девочкой. Сел и сам. Третий стул – стул мамули – по-прежнему пустовал. Но ведь дверной звонок мог вновь подать голос.
– Ешь, – сказал он.
Эмма еще не взяла вилку. Он отрезал кусочек вафли, поднес к ее рту. Девочка не разжала губ.
– Не хочешь?
Он отправил отрезанный кусок в рот, пожевал, показывая, как это делается, и предпринял вторую попытку – снова никакой реакции. Слеза скатилась по щеке Гэри. Теперь он понял, что с его дочерью произошло что-то ужасное, но решительно отогнал эти мысли.
Она была рядом, она вернулась домой.
– Пойдем.
Он повел девочку в спальню на втором этаже. Вошел в комнату, Эмма осталась на пороге. Огляделась. Вроде бы узнала, увидела что-то знакомое из далекого прошлого. Такой взгляд мог бы быть у глубокой старухи, которая каким-то чудом вернулась в спальню своей молодости.
– Тебе нужно поспать, – сказал Гэри и начал рыться в ящиках комода в поисках пижамы.
Эмма по-прежнему стояла в дверях, свесив руки по бокам. Гэри повернулся, держа в руке пижаму:
– Хочешь, чтобы я тебя переодел?
Он опустился на колени и снял с Эммы платье – его обычно очень скромная дочь не запротестовала. Гэри увидел новые ссадины, большой синяк на груди. Ее ноги были ужасно грязные, в трещинках больших пальцев запеклась кровь. Тело Эммы пылало.
Никакой больницы! Свою дочь он больше никуда не отпустит, глаз с нее не спустит!
Гэри наполнил ванну теплой водой и посадил в нее дочь. Сам он присел рядом и аккуратно провел намыленным платком по ссадинам. Эмма даже не поморщилась. Он вымыл шампунем и кондиционером ее грязные прямые волосы.
Эмма смотрела на него темными глазами, но никак не реагировала. Она пребывала в трансе. Или в шоке. Травма…
Он сделает все, чтобы ей стало лучше!
Гэри надел на Эмму пижаму, достал из плетеной корзины в углу большой гребень и принялся расчесывать светлые волосы дочери. Гребень застревал в путанице волос, но девочка не морщилась, не жаловалась.
«Это галлюцинация, – подумал Гэри. – Я потерял связь с реальностью».
Потом – он все еще расчесывал дочке волосы – пришла новая мысль: «А наплевать, черт побери!»
Гэри откинул одеяло, уложил дочь в кровать, как привык укладывать, когда она была совсем маленькой, укрыл, подоткнул одеяло. Эмма лежала не шевелясь, ее черные глаза были открыты.
Гэри замялся, прежде чем наклониться и поцеловать ее в горячий, пылающий лоб. Она больше походила на призрак его дочери, чем на реальную, живую Эмму. Призрак, чье присутствие он мог только приветствовать. Призрак, который он мог любить.
Гилбартон оросил лоб Эммы слезами благодарности.
– Спокойной ночи, – пожелал он дочери и не получил никакого ответа.
Эмма лежала неподвижно в розовом свете ночника, уставившись в потолок. Она не признавала отца… Не закрывала глаз… Она ждала не сна. Ждала… чего-то еще.
Гэри прошел в свою спальню, разделся, лег, но, конечно же, не заснул. Он тоже чего-то ждал, только не знал, чего именно.
Пока не услышал.
С порога его спальни донесся мягкий скрип. Гэри повернул голову и увидел силуэт Эммы. Его дочь стояла в дверях. Она подошла поближе, вынырнув из тени, – фигурка в ночном сумраке комнаты. Остановившись у его кровати, дочь помедлила, а затем широко раскрыла рот, будто в сладком зевке.
Его Эмма к нему вернулась. Только это и имело значение…
Зак засыпал с трудом и спал плохо. Все говорили, что это он унаследовал от отца. Слишком маленький, чтобы нажить язву, но уже достаточно большой, чтобы взвалить на плечи все проблемы мира. Он был чувствительный мальчик, серьезный ребенок, за что и страдал.
Эф говорил, что таким он был всегда. Даже в колыбельке лежал с выражением тревоги на лице, а его озабоченные черные глаза постоянно что-то выискивали. Тревога на маленьком лице всегда смешила Эфа. Потому что таким он самого себя и представлял в далеком детстве: озабоченным младенцем в колыбели.
За последние несколько лет ноша проблем только утяжелилась: родители разъехались, развелись, теперь вот сражались за попечение. Мальчику потребовалось немало времени, чтобы убедить себя: случившееся – не его вина. Однако сердце-то знало: если копнуть как следует, там, в глубине, обнаружатся злость, раздражение, досада, и эта досада как-то связана с ним. Годы сердитого шепота за его спиной… эхо ночных споров… просыпание от приглушенных ударов в стену… Все это давало о себе знать. И вот теперь, в одиннадцать лет, Зак страдал бессонницей.
Иногда он глушил шумы дома айподом и разглядывал ночь из окна спальни. Случалось, открывал окно и прислушивался к звукам ночи, вникая в них так напряженно, что в ушах начинала шуметь кровь.
Он лелеял надежду, свойственную многим мальчикам, что его улица – ночью, в полной уверенности, что за ней никто не наблюдает, – откроет ему свои тайны. Призраки, убийства, страсть… Но все, что удавалось увидеть, пока не вставало солнце, – это гипнотизирующее голубое мерцание далекого телевизора в доме напротив.
В мире не было ни героев, ни монстров, но в своем воображении Зак неустанно выискивал и тех и других. Бессонница, само собой, сказывалась днем: мальчик постоянно клевал носом. Он засыпал в школе, и другие дети, которые всегда замечали отклонения от нормы, тут же придумали ему целую серию прозвищ – от обычного Дрочилы до загадочного Некрономика, кому что больше нравилось.
И Зак тащился сквозь дни унижения, пока не подходил срок очередной встречи с отцом.
С Эфом он чувствовал себя уютно. Даже когда они молчали… особенно когда они молчали. Мать была слишком безупречной, слишком наблюдательной, слишком доброй – ее не высказываемым вслух стандартам, установленным «для блага» Зака, просто невозможно было соответствовать, и в душе Зак знал, что разочаровал ее с самого рождения. Потому что появился на свет мальчиком… да еще во всем похожим на отца.
С Эфом он чувствовал себя живым. Мог запросто сказать ему все то, что матери так не терпелось у него вызнать: что-нибудь из ряда вон выходящее. А ничего из ряда вон выходящего и не было – просто личное, но достаточно важное, чтобы держать при себе. И достаточно важное, чтобы приберечь для отца. Именно так Зак и поступал.
И вот теперь, лежа на покрывале, Зак думал о своем будущем. Он уже понимал, что единство семьи не вернуть. На это не было ни малейшего шанса. Его занимал другой вопрос: насколько хуже все может стать? Собственно, именно этим вопросом Зак постоянно и задавался: «Насколько хуже все может стать?»
И всегда получал один ответ: «Гораздо хуже».
Во всяком случае, он надеялся, что теперь эта армия озабоченных взрослых наконец-то исчезнет из его жизни. Психотерапевты, судьи, социальные работники, дружки его матери… Все они держали его заложником своих потребностей и глупых идей. Все они «заботились» о нем, о его «благе», но на самом-то деле плевать они хотели и на него, и на благо.
Группа «Май блади Валентайн» затихла в айподе, и Зак вытащил наушники. Небо за окном еще не просветлело, но он наконец-то почувствовал усталость. Чувство усталости ему сейчас нравилось. Ему нравилось не думать.
Зак уже приготовился заснуть, но, едва закрыв глаза, услышал шаги.
Шлеп-шлеп-шлеп. Словно босые ноги по асфальту. Зак выглянул из окна и увидел мужчину. Голого мужчину.
Он шел по улице, мертвенно-бледный в лунном свете; морщины, испещрявшие его отвисший живот, словно бы светились сами по себе. Не вызывало сомнений, что мужчина когда-то был толстым, а потом сильно похудел, вот кожа и стянулась – по-разному и в разных направлениях, – поэтому сделать вывод о его фигуре было трудновато.
Мужчина явно был стар и тем не менее выглядел так, словно время его не трогало. Лысеющая голова с плохо выкрашенными волосами и варикозные вены на ногах говорили о том, что ему лет семьдесят, однако шел он энергичной пружинистой походкой молодого человека. Зак подумал обо всем этом и запомнил все это, потому что очень походил на Эфа. Мать велела бы ему отойти от окна и позвонить по 911. А Эф указал бы на все странности, которые отличали этого ночного пешехода.
Бледное существо обогнуло дом на противоположной стороне улицы. Зак услышал тихий стон, а затем грохот забора на заднем дворе – словно кто-то с силой тряс ограждение. Потом голый мужчина вернулся и направился к парадной двери. Зак подумал, что надо бы позвонить в полицию, но такой звонок сильно усложнил бы ему жизнь: мальчик скрывал от матери свою бессонницу, иначе его ждали бы новые походы к врачам и скрупулезное выполнение всех их предписаний, не говоря уже о том, что мать встревожилась бы не на шутку.
Мужчина вышел на середину улицы, остановился. Дряблые руки висели по бокам, грудь не поднималась – дышал ли он вообще? – легкий ночной ветерок шевелил волосы, обнажая бледные корни, не поддавшиеся краске «Только для мужчин» дурного красно-коричневого оттенка.
Существо посмотрело в сторону окна Зака, и на мгновение их взгляды встретились. Сердце мальчика заколотилось в груди. Впервые он увидел этого человека анфас, до этого – только в профиль или со спины. Но теперь мужчина повернулся к Заку грудью, на которой отчетливо виднелся… большущий Y-образный бледный шрам.
А глаза существа – мертвые, остекленевшие – оставались тусклыми даже в лунном свете. И что хуже всего, они горели бешеной энергией, бегали из стороны в сторону и наконец остановились на Заке. Мужчина смотрел на него снизу вверх, и выражение его глаз было трудно определить.
Зак сжался, отпрянул от окна, испуганный до смерти и шрамом, и этими пустыми глазами. Что они выражали?..
Он узнал этот шрам, и что он означал, Зак тоже знал. Шрам, оставшийся после вскрытия трупа. Но как такое могло быть?
Он вновь рискнул выглянуть из окна, очень осторожно, – улица была пуста. Голый мужчина ушел.
А был ли он? Может, от недосыпа начались галлюцинации? Голые мужские трупы, шагающие по улице… Мальчику, родители которого были в разводе, пожалуй, не следовало говорить о таком с психотерапевтом.
И тут Зака осенило: голод. Вот что это было. В мертвых глазах, которые на него смотрели, читался неутолимый голод.
Зак накрылся одеялом и зарылся лицом в подушку. Исчезновение голого мужчины не успокоило его, скорее наоборот. Мужчина ушел и теперь мог быть где угодно. Скажем, на первом этаже, куда можно попасть, разбив кухонное окно. Вот он поднимается по лестнице, идет очень медленно – что, шаги уже слышны? – выходит в коридор рядом с комнатой Зака. Тихо трясет ручку двери – замок там давно сломан. Вот он входит, приближается к кровати, а потом… Что потом? Заку было страшно – он боялся голоса мужчины, боялся его мертвого взгляда. Потому что нисколько не сомневался, что видел мертвеца, пусть тот и двигался.
Зомби!
Зак спрятал голову под подушку, его сердце и разум переполнял страх. Мальчик молился о скорейшем приходе рассвета, который только и мог его спасти. Он не любил первые лучи солнца, потому что ненавидел школу, но сейчас он просил утро прийти как можно скорее.
На другой стороне, в доме напротив, погас свет телевизора. По пустой улице далеко разнесся звук разбившегося стекла…
Энсель Барбур тихо бормотал себе под нос, бродя по второму этажу своего дома. Он был в тех же футболке и трусах, в каких лег в постель, когда пытался уснуть. Его волосы торчали в разные стороны, потому что он постоянно их дергал. Энсель не понимал, что с ним происходит. Анна Мария подозревала, что у него температура, но, когда подошла к мужу с термометром, Энсель пришел в ужас от мысли о том, что эту штуку придется сунуть под воспаленный язык. У них был и ушной термометр, для детей, но Энсель не мог усидеть на месте достаточно долго, чтобы получить достоверный результат. Анна Мария положила руку ему на лоб и определила, что он горячий, очень горячий, впрочем, это Энсель мог и сказать.
Жена была вне себя от ужаса, он видел. И Анна Мария не пыталась этого скрыть. Для нее болезнь означала подрыв священных устоев их семейной жизни. Любые желудочные недомогания детей воспринимались с тем же страхом, с каким кто-либо иной отнесся бы к плохому анализу крови или появлению необъяснимого вздутия на коже.
«Вот оно! – читалось на лице Анны Марии. – Начало жуткой трагедии, я так и знала, что она обрушится на нас!»
А Энсель уже с трудом терпел странности жены. Потому что с ним происходило что-то серьезное и он нуждался в помощи, а не в дополнительных проблемах. В сложившейся ситуации он не мог быть сильной половиной, опорой семьи и хотел бы, чтобы эту роль взяла на себя жена.
Даже дети сторонились отца, испуганные нездешним взглядом его глаз, а может – он смутно это подозревал, – ощущая запах его болезни, который ассоциировался у него с вонью прогорклого кулинарного жира, слишком долго хранившегося в ржавой жестянке под раковиной. Он видел, что они прятались за балюстрадой лестницы в самом ее низу, в холле, наблюдая, как он бродит по второму этажу. Энсель хотел развеять их страхи, но боялся, что выйдет из себя, пытаясь объяснить свое состояние, и сделает только хуже. Так что успокоить их он мог лишь одним способом – если пойдет на поправку. Переборет приступы боли, настолько сильной, что теряешь ориентацию в пространстве.
Он зашел в спальню дочери, решил, что фиолетовые стены слишком уж фиолетовы, и вернулся в коридор. Энсель постоял на лестничной площадке, застыв, как памятник, пока снова не услышал эти звуки. Постукивания. Потрескивания. Биение… не отдаленное, а тихое и близкое. Оно никак не было связано с болью, рокочущей в голове. Почти… как в кинотеатрах маленьких городов, где можно услышать, когда в зале вдруг наступает тишина, потрескивание пленки, бегущей через проектор. Эти звуки отвлекают от фильма, напоминают о том, что реальность, которую ты видишь на экране, нереальна, и возникает ощущение, что во всем зале только ты и осознаешь эту истину.
Энсель потряс головой, его лицо тут же перекосило от боли, и он попытался использовать эту муку, чтобы вернуть ясность мысли, избавиться от этих звуков… Этого постукивания… Биения… Оно окружало его со всех сторон.
Собаки… Пап и Герти, большие неуклюжие сенбернары… Они тоже вели себя странно рядом с ним. Рычали, словно чуяли чужака.
Анна Мария пришла позже и увидела, что муж сидит на краю супружеской кровати, обхватив голову руками.
– Ты должен поспать.
Он схватился за волосы, словно за поводья обезумевшей лошади, и с трудом подавил желание обругать жену. Что-то происходило с его шеей. Стоило ему полежать какое-то время, и надгортанник перекрывал поток воздуха, душил его, Энселю приходилось откашливаться, чтобы восстановить дыхание. Он стал бояться, что умрет во сне.
– Что мне сделать? – спросила Анна Мария от дверей, прижав ко лбу ладонь правой руки.