Щегол
Часть 5 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Что?
— Не оставляй ее здесь. Нет, — он глядел мне за спину, пытаясь указать на что-то. — Забери ее отсюда.
— Пожалуйста, лягте…
— Нет! Ее не должны увидеть! — Он заметался, вцепился мне в руку, пытаясь подняться. — Они украли ковры, их заберут на таможенный склад…
Я увидел, что он указывает на пыльный картонный прямоугольник, почти невидимый посреди сломанных балок и мусора, по размеру — меньше моего ноутбука.
— Вот это? — спросил я приглядевшись. Прямоугольник был усажен восковыми кляксами, проштампован хаотичным мозаичным крошевом печатей. — Вам это нужно?
— Умоляю, — он крепко зажмурился. Распереживался, закашлялся так сильно, что едва мог говорить.
Я протянул руку и подобрал картонку за край. Она оказалась удивительно тяжелой для своих крошечных размеров. К одному ее краю пристала длинная щепа разломанной рамы.
Я провел рукавом по пыльной поверхности. Маленькая желтая птичка еле виднелась под завесой белой пыли. «Урок анатомии» был, кстати, в той же книжке, но его я боялась до трясучки.
Ясно, сонно отозвался я.
Я перевернул картину, чтобы показать ей, и тут понял, что ее тут нет.
Или — она и была здесь, и ее тут не было. Какая-то ее часть была здесь, невидимкой. Эта невидимая часть была самой важной. Именно этого я раньше никогда не понимал. Но когда я попытался произнести это вслух, слова перемешались во рту, и меня обдало холодом — это неверно. Обе части должны быть вместе. Нельзя, чтобы была одна часть, а другой не было.
Я потер лоб, попытался сморгнуть песок с ресниц и с огромнейшим усилием, будто выжимая непосильный для меня вес, попытался развернуть мысли в нужную сторону. Где моя мама? Вот нас было трое, одним из этих троих — это я точно знал — была моя мама. Но теперь нас только двое.
У меня за спиной старик принялся кашлять и дрожать с безудержной быстротой, пытаясь сказать что-то. Обернувшись, я хотел было отдать ему картину:
— Вот, — сказал я ему, а затем матери — в том направлении, где она по идее должна была быть. — Иду, я сейчас!
Но ему была нужна не картина. Он раздраженно всучил мне ее обратно, лепеча что-то. Вся правая сторона его лица превратилась в липкую кровавую кашу, так что уха совсем не было видно.
— Что? — переспросил я, весь в мыслях о маме — да где же она? — Что, простите?
— Забери ее.
— Слушайте, я вернусь, мне нужно… — я никак не мог все точно припомнить, но мама велела мне идти домой, немедленно, мы там должны были встретиться, она мне сто раз говорила.
— Забери с собой, — сует мне картину. — Ну же!
Он пытался подняться. Глаза у него стали яркие, дикие, его метания меня пугали.
— Они украли все лампочки, на улице половину домов разнесли… По подбородку у него бежала струйка крови.
— Пожалуйста, — сказал я, отдергивая руки, боясь до него дотронуться, — пожалуйста, лягте…
Он помотал головой и попытался что-то сказать, но от усилия рухнул на спину, задергавшись с влажным, жалким звуком. Когда он вытер рот, я увидел на тыльной стороне его ладони яркую полоску крови.
— Кто-то идет, — сказал я, сам не слишком в это веря, но не зная, что еще сказать.
Он поглядел мне прямо в лицо в поисках хоть какой-то искорки понимания, а когда не нашел, снова зацарапал меня, пытаясь встать.
— Пожар, — пробулькал он. — Вилла в Ма’ади. On a tout perdu[9].
Он снова забился в кашле. У ноздрей запузырилась красноватая пена. Посреди всей этой нереальности, наваленных камней и разбитых плит, меня вдруг, как во сне, пронзило чувство, что я его подвел, как будто бы провалил какое-то важное задание в сказке по собственной глупости и неуклюжести. Я отполз в сторону и засунул картину в нейлоновую сумку, чтобы убрать с глаз долой то, что его так расстраивало.
— Не волнуйтесь, — сказал я. — Я…
Он успокоился. Положил руку мне на запястье, взгляд — яркий, ровный, и меня снова обдало ледяным ветром безумия. Я сделал то, что должен был. Все будет хорошо.
От уюта этой мысли я размяк, а старик ободряюще сжал мне руку, будто бы я сказал вслух то, что думал.
— Мы отсюда выберемся, — сказал он.
— Знаю.
— Заверни ее в газеты и положи на самое дно чемодана. К остальным диковинкам.
Радуясь, что он успокоился, и обессилев от головной боли — все воспоминания о маме угасли до светлячков-вспышек, я улегся рядом с ним и закрыл глаза, чувствуя себя до странного уютно и безопасно. Далеко, во сне. Старик немного бредил, бормотал еле слышно: иностранные имена, суммы и цифры, кое-что по-французски, но в основном говорил по-английски. Кто-то зайдет взглянуть на мебель. Абду швырялся камнями, ему теперь попадет. И все равно, казалось, что так и надо, и я видел садик с пальмами, пианино, зеленую ящерицу на стволе дерева — будто карточки в фотоальбоме.
— А ты, милый, доберешься ли домой один? — помню, спросил он вдруг.
— Конечно. — Я лежал на полу возле него, голова — около его подрагивающей грудной клетки, поэтому я слышал каждый его вдох и присвист. — Я каждый день один езжу на метро.
— А где, ты говорил, ты сейчас живешь?
Он положил руку мне на голову, очень нежно, так кладут руку на голову собаке, которую любят.
— На Восточной Пятьдесят седьмой улице.
— Ах да! Это возле Le Veau d’Or?
— Ну-у, в паре кварталов.
Le Veau d’Or — так назывался ресторан, куда любила ходить мама в те времена, когда у нас еще были деньги. Там я впервые съел улитку и впервые попробовал Marc de Bourgogne[10] — отхлебнул из маминого бокала.
— Это в сторону Парка?
— Нет, туда, ближе к реке.
— Очень даже близко, милый. Меренги и икра. Как же я влюбился в этот город, когда впервые его увидел. А сейчас он уже не тот, правда? Я по нему ужасно скучаю, а ты? Балкончик и…
— Сад. — Я повернулся, чтобы взглянуть не него.
Ароматы и звуки. В зыби смятения мне вдруг почудилось, что это какой-то наш близкий друг или родственник, о котором я просто позабыл, какая-то далекая мамина родня…
— Ах, твоя мама! Такая милочка! Никогда не забуду, как она в первый раз пришла играть. Прелестнее девочки я не видел.
Откуда он узнал, что я о ней думаю? Я хотел было спросить, но он уже заснул. Глаза закрыл, а дыхание — быстрое и хриплое, будто убегает от кого-то.
Я и сам отключался — в ушах звенело, глухой гул и металлический привкус во рту, будто в кресле у зубного, — я и вырубился бы, наверное, и так и остался лежать без сознания, если б он не принялся трясти меня, так грубо, что очнулся я с рывком паники. Он бормотал что-то и тянул себя за указательный палец. Он стянул кольцо, тяжелое золотое кольцо с резным камнем, и хотел отдать его мне.
— Слушайте, не надо мне этого, — сказал я, отшатнувшись. — Это вы зачем еще?
Но он втиснул кольцо мне в ладонь. Дыхание у него было булькающим, страшным.
— Хобарт и Блэквелл, — произнес он так, будто захлебываясь изнутри. — Позвони в зеленый звонок.
— В зеленый звонок, — неуверенно повторил я.
Он покатал голову туда-сюда, как после нокаута, губы у него тряслись. Глаза были мутные. Когда он скользнул по мне взглядом, не видя меня, я поежился.
— Скажи Хоби, пусть уходит из магазина, — хрипло сказал он.
Не понимая, что вижу, я глядел, как из уголка его рта сочится струйка крови. Он ослабил галстук, подергав за узел.
— Сейчас, — сказал я, потянувшись, чтобы ему помочь, но он оттолкнул мои руки.
— Пусть закрывает кассу и уходит! — проскрежетал он. — Его отец послал парней, чтоб его отделали.
Глаза у него закатились, веки дрожали. Затем он провалился в себя, обмяк, сплющился, будто из него вышел весь воздух — тридцать секунд, сорок, будто охапка старой одежды, но вдруг, так резко, что я дернулся — его грудь вздулась со свистом кузнечных мехов, и он схаркнул звучный сгусток крови, забрызгав меня всего.
Напрягшись изо всех сил, он приподнялся на локтях и где-то с полминуты пыхтел, как собака, грудь неистово колотится, вверх-вниз, вверх-вниз, взгляд застыл на чем-то, чего я не вижу, и он все цепляется за мою руку, словно, если ухватит как следует, то с ним будет все в порядке.
— Вы как? — спросил я, разволновавшись, чуть не плача. — Вы меня слышите?
Пока он хватался за меня и дергался, будто рыба, вытащенная из воды, я придерживал его голову, не зная, как правильно, боясь сделать ему еще хуже, а он все это время цеплялся за мою руку так, будто болтается над пропастью и вот-вот рухнет вниз. Каждый его вздох был отдельным, булькающим рывком, тяжелым камнем, который он с огромным трудом отрывал от земли и ронял обратно, снова и снова. Однажды он даже взглянул прямо мне в глаза, изо рта у него хлынула кровь, он попытался что-то сказать, но слова только прожурчали у него по подбородку.
И тут — к моему невероятному облегчению — он притих, успокоился, ослабил хватку, размяк — казалось, будто он тонет, кружится, уплывает от меня, покачиваясь на воде.
— Лучше? — спросил я, и тут…
Я осторожно капнул водой ему на губы — они задвигались, зашевелились, а потом, стоя на коленях, будто мальчик-слуга в книжке, я отер кровь с его лица платком в «огурцах», который нашел у него в кармане. И пока он дрейфовал — с жестокой долготой и широтой — к спокойствию, я раскачивался на коленях и во все глаза глядел на его изувеченное лицо.
— Эй? — сказал я.
Одно бумажное веко, задернуто наполовину, дрожат тиком голубые вены.
— Если слышите меня, сожмите мне руку.
Но его рука обмякла в моей. Я сидел и смотрел на него, не зная, что делать. Пора было идти, давно пора — мама строго-настрого велела, — но я никак не видел выхода из этого места, и, если честно, о том, что можно быть где-то еще, думалось как-то с трудом — о том, что за пределами этого был какой-то другой мир. Казалось, будто у меня никогда и не было никакой другой жизни.
— Вы меня слышите? — в последний раз спросил я старика, нагнувшись и приложив ухо к его окровавленному рту.
В ответ — ничего.