Щегол
Часть 18 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Поначалу он вроде как ничего не понял. Потом распрямился в кресле и заморгал так быстро, словно ему в лицо плеснули водой.
— Что? — спросил я, вздрогнув. — Где она? С ней все нормально?
— Нет, — он потер переносицу, — нет.
— Но она жива? — верилось с трудом.
Он поднял брови так, что я понял — «да».
— Ей повезло. — Однако и его голос, и то, как он это сказал, скорее, говорили об обратном.
— Она здесь?
— Ну…
— Где она? Можно ее увидеть?
Он вздохнул, и во вздохе послышалось что-то очень похожее на отчаяние.
— Ей велено лежать в тишине и не принимать никаких гостей, — сказал он, роясь в карманах, — она сама не своя, не знаешь, как может отреагировать.
— Но она поправится?
— Ну, будем надеяться. Но опасность пока не миновала. Если уж выражаться теми же туманными фразами, которые без конца твердят врачи.
Из кармана халата он вытащил пачку сигарет. Закурил неуверенным движением, потом небрежно швырнул пачку на расписной японский столик, стоявший между нами.
— Чего? — спросил он, отгоняя дым от лица, когда увидел, что я гляжу на измятую пачку сигарет, французских, таких, какие курили в старых фильмах. — Только не говори мне, что тоже хочешь.
— Нет, спасибо, — сказал я после неловкой паузы. Я был почти уверен, что он пошутил, хоть и не на сто процентов, конечно.
В ответ он резко заморгал, глядя на меня сквозь табачный дым с таким встревоженным видом, как будто только что понял про меня что-то очень важное.
— Это ведь ты, правда? — неожиданно спросил он.
— Простите?
— Ты — тот мальчик, верно? У которого там мать погибла?
Я так остолбенел, что поначалу и сказать ничего не мог.
— Как… — спросил я, попытавшись и не сумев выговорить, — как вы узнали?
Смутившись, он потер глаз и вдруг резко распрямился, вскинувшись так, будто пролил вино на стол.
— Прости. Я не хотел… То есть…. Плохо как вышло. Господи, я… — он вяло повел рукой, будто говоря: прости, утомился, не соображаю.
Я не слишком вежливо отвернулся, ослепленный муторным, нежеланным всплеском эмоций. С тех пор как мама умерла, я почти и не плакал, тем более — у всех на виду, я не плакал даже на поминальной службе, где люди, которые были с ней едва знакомы (и пара-тройка тех, кто, как, например, Матильда, превращал ее жизнь в ад), вовсю сморкались и всхлипывали.
Он заметил, что я расстроился, начал было что-то говорить, но передумал.
— Ты ел? — вдруг спросил он.
Я так удивился, что даже ничего не ответил. О еде я сейчас думал меньше всего.
— Ага, я так и думал, — сказал он и встал, хрустнув суставами. — Пойдем-ка, соорудим что-нибудь.
— Не хочу я есть, — сказал я так грубо, что стыдно стало. С тех пор как мама умерла, все, похоже, только и думали о том, как бы набить меня едой по самое горло.
— Конечно, конечно, — он помахал рукой, разгоняя облако табачного дыма. — Но все равно, пойдем. Порадуй меня. Ты не вегетарианец случаем, нет?
— Нет, — обидевшись, сказал я. — С чего вы взяли?
Он хохотнул — резко, коротко.
— Полегче! У нее куча друзей-вегетарианцев, как и она сама.
— А, — вяло отозвался я, и он поглядел на меня с какой-то живой, неспешной веселостью.
— Ну, чтоб ты знал, я тоже не вегетарианец, — сказал он. — Что угодно съем, чем страннее, тем лучше. Так что мы с тобой уж управимся.
Он отворил дверь, и я пошел за ним по заставленному вещами коридору, стены которого были увешаны потускневшими зеркалами и старыми фотографиями. Хоть он и быстро шагал впереди, мне страшно хотелось задержаться и рассмотреть их: групповые семейные снимки, белые колонны, веранды и пальмы. Теннисный корт, на лужайке разостлан персидский ковер. Прислуга, все в белом, важно выстроилась в рядок. Я углядел мистера Блэквелла — крючконосый, приметный, в белом костюме, молодой, но уже с горбом. Он привалился к низкой каменной изгороди в каком-то курортном городе с пальмами, возле него — на голову выше, стоя на изгороди и положив руку ему на плечо, — улыбалась ясельная Пиппа. Совсем кроха, но узнавалась влет: та же кожа, те же глаза, голова так же склонена набок, и рыжие волосы — как и у него.
— Это она, да? — спросил я и тотчас же понял, что этого никак не может быть. Это выцветшее фото с людьми в старомодной одежде было явно сделано задолго до моего рождения.
Хоби развернулся, подошел посмотреть.
— Нет, — тихонько ответил он, заложив руки за спину. — Это Джульетта. Мать Пиппы.
— А где она?
— Джульетта? Умерла. От рака. В прошлом мае шесть лет было, — тут, поняв, что говорит слишком отрывисто, он добавил: — Велти был старшим братом Джульетты. Точнее, единокровным. Один отец, матери разные, тридцать лет разницы. Но он ее воспитывал как собственную дочь.
Я подошел поближе, чтобы получше разглядеть фото. Она склонилась к нему, мило прижалась щекой к рукаву его пиджака.
Хоби прокашлялся:
— Она родилась, когда ее отцу было уже за шестьдесят, — тихо сказал он, — и он был староват для того, чтоб возиться с маленькими детьми, особенно если учесть, что к детям он в принципе никогда не питал слабости.
В противоположном конце коридора была полуоткрыта дверь, он распахнул ее и встал на пороге, вглядываясь в тишину. Стоя на цыпочках, я изо всех сил тянул шею у него из-за спины, но он тотчас же отступил назад и защелкнул дверь.
— Это она? — хоть в темноте и мало что было видно, я успел разглядеть неприветливый блеск звериных глаз, тревожное зеленоватое сияние в углу комнаты.
— Не сейчас, — говорил он так тихо, что я едва его слышал.
— А кто там, с ней? — прошептал я, топчась возле двери, не желая уходить. — Кошка?
— Собака. Сиделка не разрешает, но она хочет, чтоб он лежал с ней и, по правде сказать, я и удержать его не могу, потому что он скребется в дверь и скулит. Так, сюда.
Медленно, скрипуче переступая, по-стариковски клонясь вперед, он отворил дверь на тесную кухоньку со слуховым окном в потолке и старой объемистой плитой помидорно-красного цвета, с плавными линиями, будто у космического корабля пятидесятых. Стопки книг на полу — поваренные книги, словари, старые романы, энциклопедии; полки тесно уставлены старинным фарфором — с полдюжины разных узоров. Возле окна у пожарной лестницы воздела руки в благословении деревянная фигура святого, на буфете подле серебряных чайных приборов лезли парами в Ноев ковчег разукрашенные животные. Раковина была завалена грязной посудой, на столах и подоконниках громоздились бутылочки с лекарствами, грязные чашки, угрожающих размеров сугробы непрочитанной почты, засохшие, побуревшие цветы в горшках.
Он усадил меня за стол, сдвинув в сторону счета за газ и старые номера журнала «Антиквариат».
— Чай, — сказал он таким тоном, будто добавил еще один пункт к списку покупок.
Пока он хлопотал у плиты, я разглядывал кольца от кофейных чашек на скатерти. Затем заерзал на стуле, огляделся.
— Гм… — начали.
— Да?
— А потом ее можно будет увидеть?
— Может быть, — ответил он, стоя ко мне спиной. Венчик ходил ходуном в голубой фарфоровой миске: щелк, щелк, щелк. — Если проснется. Ей очень больно, а от лекарств она спит.
— Что с ней произошло?
— Ну, — говорил он отрывисто и в то же время сдержанно, и этот тон я узнал сразу — сам точно так же отвечал на расспросы о маме. — Сильный удар по голове, перелом черепа и, сказать по правде, она даже в коме была какое-то время, кроме того, левая нога у нее была так переломана, что ее чуть не отняли. «Носок с горохом», — добавил он с невеселым смехом, — как сказал врач, поглядев на рентгеновский снимок. Двенадцать переломов. Пять операций. На прошлой неделе, — сказал он, полуобернувшись, — ей вынули штифты, она умоляла, чтоб ей разрешили вернуться домой, и ей разрешили. Но только при условии, что к нам на полдня будет приходить сиделка.
— Она уже может ходить?
— Нет, конечно, — сказал он, затягиваясь сигаретой, он как-то исхитрялся одной рукой курить, другой — готовить, будто морской волк или повар в поселке лесорубов из какого-нибудь старого фильма. — Она и сидеть-то не может больше получаса.
— Но она поправится?
— Ну, мы надеемся, — ответил он не слишком-то обнадеживающим тоном. — Знаешь, — добавил он, взглянув на меня, — удивительно, что ты там был и остался цел.
— Ну-у… — я так и не знал, что надо отвечать, когда мне говорили — довольно часто, кстати, — что я-то «остался цел».
Хоби кашлянул, затушил сигарету.
— Ну, что ж, — по его лицу было видно — он понял, что расстроил меня и сожалеет об этом. — Они ведь и с тобой уже разговаривали? Полицейские?
Я разглядывал скатерть.
— Да.
Я знал, чем меньше я про это скажу, тем лучше.
— Ну, не знаю, как насчет тебя, а мне они показались людьми порядочными, весьма знающими. Один был ирландец, он такого навидался, все рассказывал мне про бомбы в чемоданах в Англии и в парижском аэропорту, еще в каком-то уличном кафе в Танжере, мол, десятки погибших, а человек, который сидел прямо рядом с бомбой — целехонек. Рассказывал еще, что чего только они после взрывов не видели — особенно в старых зданиях. Замкнутые пространства, неровные поверхности, материалы-отражатели — все очень непредсказуемо. Как акустика, говорит. Взрывная волна похожа на звуковую — отскакивает и преломляется. Бывает, за километры от взрыва витрины лопаются. А иногда, — он запястьем отвел с глаз прядь волос, — рядом с источником взрыва можно наблюдать, как он выразился «щитовой эффект». Предметы, которые находились близко к бомбе, остаются нетронутыми — взять хотя бы тот случай, когда после взрыва ИРА начисто смело дом, а на столе осталась стоять целая чашка. Знаешь, люди ведь гибнут от осколков стекла и разлетевшихся обломков — зачастую довольно далеко от самого взрыва. Камешек или кусок стекла, который летит с такой скоростью, бьет не хуже пули.
Я обводил пальцем цветы на скатерти:
— Я…
— Прости. Может, не стоит говорить про такое.
— Нет, нет, — торопливо заговорил я, на самом-то деле я с громадным облегчением слушал, как кто-то наконец говорит прямо и по делу о том, от чего большинство людей всеми силами старалось увернуться. — Не в этом дело. Просто…
— Что? — спросил я, вздрогнув. — Где она? С ней все нормально?
— Нет, — он потер переносицу, — нет.
— Но она жива? — верилось с трудом.
Он поднял брови так, что я понял — «да».
— Ей повезло. — Однако и его голос, и то, как он это сказал, скорее, говорили об обратном.
— Она здесь?
— Ну…
— Где она? Можно ее увидеть?
Он вздохнул, и во вздохе послышалось что-то очень похожее на отчаяние.
— Ей велено лежать в тишине и не принимать никаких гостей, — сказал он, роясь в карманах, — она сама не своя, не знаешь, как может отреагировать.
— Но она поправится?
— Ну, будем надеяться. Но опасность пока не миновала. Если уж выражаться теми же туманными фразами, которые без конца твердят врачи.
Из кармана халата он вытащил пачку сигарет. Закурил неуверенным движением, потом небрежно швырнул пачку на расписной японский столик, стоявший между нами.
— Чего? — спросил он, отгоняя дым от лица, когда увидел, что я гляжу на измятую пачку сигарет, французских, таких, какие курили в старых фильмах. — Только не говори мне, что тоже хочешь.
— Нет, спасибо, — сказал я после неловкой паузы. Я был почти уверен, что он пошутил, хоть и не на сто процентов, конечно.
В ответ он резко заморгал, глядя на меня сквозь табачный дым с таким встревоженным видом, как будто только что понял про меня что-то очень важное.
— Это ведь ты, правда? — неожиданно спросил он.
— Простите?
— Ты — тот мальчик, верно? У которого там мать погибла?
Я так остолбенел, что поначалу и сказать ничего не мог.
— Как… — спросил я, попытавшись и не сумев выговорить, — как вы узнали?
Смутившись, он потер глаз и вдруг резко распрямился, вскинувшись так, будто пролил вино на стол.
— Прости. Я не хотел… То есть…. Плохо как вышло. Господи, я… — он вяло повел рукой, будто говоря: прости, утомился, не соображаю.
Я не слишком вежливо отвернулся, ослепленный муторным, нежеланным всплеском эмоций. С тех пор как мама умерла, я почти и не плакал, тем более — у всех на виду, я не плакал даже на поминальной службе, где люди, которые были с ней едва знакомы (и пара-тройка тех, кто, как, например, Матильда, превращал ее жизнь в ад), вовсю сморкались и всхлипывали.
Он заметил, что я расстроился, начал было что-то говорить, но передумал.
— Ты ел? — вдруг спросил он.
Я так удивился, что даже ничего не ответил. О еде я сейчас думал меньше всего.
— Ага, я так и думал, — сказал он и встал, хрустнув суставами. — Пойдем-ка, соорудим что-нибудь.
— Не хочу я есть, — сказал я так грубо, что стыдно стало. С тех пор как мама умерла, все, похоже, только и думали о том, как бы набить меня едой по самое горло.
— Конечно, конечно, — он помахал рукой, разгоняя облако табачного дыма. — Но все равно, пойдем. Порадуй меня. Ты не вегетарианец случаем, нет?
— Нет, — обидевшись, сказал я. — С чего вы взяли?
Он хохотнул — резко, коротко.
— Полегче! У нее куча друзей-вегетарианцев, как и она сама.
— А, — вяло отозвался я, и он поглядел на меня с какой-то живой, неспешной веселостью.
— Ну, чтоб ты знал, я тоже не вегетарианец, — сказал он. — Что угодно съем, чем страннее, тем лучше. Так что мы с тобой уж управимся.
Он отворил дверь, и я пошел за ним по заставленному вещами коридору, стены которого были увешаны потускневшими зеркалами и старыми фотографиями. Хоть он и быстро шагал впереди, мне страшно хотелось задержаться и рассмотреть их: групповые семейные снимки, белые колонны, веранды и пальмы. Теннисный корт, на лужайке разостлан персидский ковер. Прислуга, все в белом, важно выстроилась в рядок. Я углядел мистера Блэквелла — крючконосый, приметный, в белом костюме, молодой, но уже с горбом. Он привалился к низкой каменной изгороди в каком-то курортном городе с пальмами, возле него — на голову выше, стоя на изгороди и положив руку ему на плечо, — улыбалась ясельная Пиппа. Совсем кроха, но узнавалась влет: та же кожа, те же глаза, голова так же склонена набок, и рыжие волосы — как и у него.
— Это она, да? — спросил я и тотчас же понял, что этого никак не может быть. Это выцветшее фото с людьми в старомодной одежде было явно сделано задолго до моего рождения.
Хоби развернулся, подошел посмотреть.
— Нет, — тихонько ответил он, заложив руки за спину. — Это Джульетта. Мать Пиппы.
— А где она?
— Джульетта? Умерла. От рака. В прошлом мае шесть лет было, — тут, поняв, что говорит слишком отрывисто, он добавил: — Велти был старшим братом Джульетты. Точнее, единокровным. Один отец, матери разные, тридцать лет разницы. Но он ее воспитывал как собственную дочь.
Я подошел поближе, чтобы получше разглядеть фото. Она склонилась к нему, мило прижалась щекой к рукаву его пиджака.
Хоби прокашлялся:
— Она родилась, когда ее отцу было уже за шестьдесят, — тихо сказал он, — и он был староват для того, чтоб возиться с маленькими детьми, особенно если учесть, что к детям он в принципе никогда не питал слабости.
В противоположном конце коридора была полуоткрыта дверь, он распахнул ее и встал на пороге, вглядываясь в тишину. Стоя на цыпочках, я изо всех сил тянул шею у него из-за спины, но он тотчас же отступил назад и защелкнул дверь.
— Это она? — хоть в темноте и мало что было видно, я успел разглядеть неприветливый блеск звериных глаз, тревожное зеленоватое сияние в углу комнаты.
— Не сейчас, — говорил он так тихо, что я едва его слышал.
— А кто там, с ней? — прошептал я, топчась возле двери, не желая уходить. — Кошка?
— Собака. Сиделка не разрешает, но она хочет, чтоб он лежал с ней и, по правде сказать, я и удержать его не могу, потому что он скребется в дверь и скулит. Так, сюда.
Медленно, скрипуче переступая, по-стариковски клонясь вперед, он отворил дверь на тесную кухоньку со слуховым окном в потолке и старой объемистой плитой помидорно-красного цвета, с плавными линиями, будто у космического корабля пятидесятых. Стопки книг на полу — поваренные книги, словари, старые романы, энциклопедии; полки тесно уставлены старинным фарфором — с полдюжины разных узоров. Возле окна у пожарной лестницы воздела руки в благословении деревянная фигура святого, на буфете подле серебряных чайных приборов лезли парами в Ноев ковчег разукрашенные животные. Раковина была завалена грязной посудой, на столах и подоконниках громоздились бутылочки с лекарствами, грязные чашки, угрожающих размеров сугробы непрочитанной почты, засохшие, побуревшие цветы в горшках.
Он усадил меня за стол, сдвинув в сторону счета за газ и старые номера журнала «Антиквариат».
— Чай, — сказал он таким тоном, будто добавил еще один пункт к списку покупок.
Пока он хлопотал у плиты, я разглядывал кольца от кофейных чашек на скатерти. Затем заерзал на стуле, огляделся.
— Гм… — начали.
— Да?
— А потом ее можно будет увидеть?
— Может быть, — ответил он, стоя ко мне спиной. Венчик ходил ходуном в голубой фарфоровой миске: щелк, щелк, щелк. — Если проснется. Ей очень больно, а от лекарств она спит.
— Что с ней произошло?
— Ну, — говорил он отрывисто и в то же время сдержанно, и этот тон я узнал сразу — сам точно так же отвечал на расспросы о маме. — Сильный удар по голове, перелом черепа и, сказать по правде, она даже в коме была какое-то время, кроме того, левая нога у нее была так переломана, что ее чуть не отняли. «Носок с горохом», — добавил он с невеселым смехом, — как сказал врач, поглядев на рентгеновский снимок. Двенадцать переломов. Пять операций. На прошлой неделе, — сказал он, полуобернувшись, — ей вынули штифты, она умоляла, чтоб ей разрешили вернуться домой, и ей разрешили. Но только при условии, что к нам на полдня будет приходить сиделка.
— Она уже может ходить?
— Нет, конечно, — сказал он, затягиваясь сигаретой, он как-то исхитрялся одной рукой курить, другой — готовить, будто морской волк или повар в поселке лесорубов из какого-нибудь старого фильма. — Она и сидеть-то не может больше получаса.
— Но она поправится?
— Ну, мы надеемся, — ответил он не слишком-то обнадеживающим тоном. — Знаешь, — добавил он, взглянув на меня, — удивительно, что ты там был и остался цел.
— Ну-у… — я так и не знал, что надо отвечать, когда мне говорили — довольно часто, кстати, — что я-то «остался цел».
Хоби кашлянул, затушил сигарету.
— Ну, что ж, — по его лицу было видно — он понял, что расстроил меня и сожалеет об этом. — Они ведь и с тобой уже разговаривали? Полицейские?
Я разглядывал скатерть.
— Да.
Я знал, чем меньше я про это скажу, тем лучше.
— Ну, не знаю, как насчет тебя, а мне они показались людьми порядочными, весьма знающими. Один был ирландец, он такого навидался, все рассказывал мне про бомбы в чемоданах в Англии и в парижском аэропорту, еще в каком-то уличном кафе в Танжере, мол, десятки погибших, а человек, который сидел прямо рядом с бомбой — целехонек. Рассказывал еще, что чего только они после взрывов не видели — особенно в старых зданиях. Замкнутые пространства, неровные поверхности, материалы-отражатели — все очень непредсказуемо. Как акустика, говорит. Взрывная волна похожа на звуковую — отскакивает и преломляется. Бывает, за километры от взрыва витрины лопаются. А иногда, — он запястьем отвел с глаз прядь волос, — рядом с источником взрыва можно наблюдать, как он выразился «щитовой эффект». Предметы, которые находились близко к бомбе, остаются нетронутыми — взять хотя бы тот случай, когда после взрыва ИРА начисто смело дом, а на столе осталась стоять целая чашка. Знаешь, люди ведь гибнут от осколков стекла и разлетевшихся обломков — зачастую довольно далеко от самого взрыва. Камешек или кусок стекла, который летит с такой скоростью, бьет не хуже пули.
Я обводил пальцем цветы на скатерти:
— Я…
— Прости. Может, не стоит говорить про такое.
— Нет, нет, — торопливо заговорил я, на самом-то деле я с громадным облегчением слушал, как кто-то наконец говорит прямо и по делу о том, от чего большинство людей всеми силами старалось увернуться. — Не в этом дело. Просто…