Сеть птицелова
Часть 8 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дуня кивнула — скорбно сомкнутые синеватые губы обвиняли лично ее, хозяйку, помещицу, — это она не сберегла. На сизоватых веках лежали тяжелые медные пятаки.
— Вы не покажете, княжна, где спуск в склеп?
Только сейчас Авдотья заметила в руках у де Бриака свернутую попону, а у Пустилье — объемный кожаный саквояж. И поежилась.
— Вам… вам нужна будет моя помощь?
— Только посветить, — поторопился успокоить ее де Бриак. — А после вы понадобитесь нам тут, наверху, чтобы предупредить, если кто-то решится нагрянуть сюда ночью.
Тело пришлось вынуть из гроба — пусть и маленький, тот не проходил вниз по лестнице. Де Бриак нес мертвую девочку на руках, Дуня отводила глаза от узких голубоватых ступней, то и дело задевавших каменную кладку. Церковный склеп служил складом — лестницы для побелки, мешки с мелом, большой стол по центру. Пахло тут пылью и холодным камнем. Француз опустил девочку на стол и, расстелив рядом попону, аккуратно переложил тело поверх темного сукна. Доктор открыл саквояж, холодно зазвенели выкладываемые на стол железные инструменты…
Дуня развернулась и побежала наверх, в тепло деревенского храма. Липецкие никогда здесь не молились — на то у семьи была домашняя церковь, но сейчас она бросилась на колени перед поблескивающими в полутьме образами.
— Помяни, Господи Боже наш, — запричитала княжна шепотом. — В вере и надежде живота вечнаго новопреставленную рабу Твою…
Простит ли ее саму Господь за то, что с ее попустительства делают сейчас в церковном подвале два француза? Права ли она и нужна ли мертвой девочке справедливость? «Ведьма! — услышала она. — Чертова ведьма! Гореть ей в аду!»
«Это мне. Мне гореть в аду…», — подумала Авдотья, спрятала горящее лицо в ледяных ладонях. Но через секунду, подобрав подол, вскочила с колен, готовая броситься в подвал и немедля остановить ту самую аутопсию… И вдруг поняла, что голоса раздаются вовсе не у нее в голове, а за стенами церкви. Дуня застыла, глядя на пустой детский гроб: сейчас их застанут — и немудрено, как же иначе, ведь Матрюшкины мать с отцом должны читать заупокойную всю ночь — до утренней литургии! Вся дрожа, она вновь опустилась на колени — но теперь чтобы приникнуть глазом к замочной скважине.
Мимо церкви шла толпа — темная, угрожающая, ощерившаяся горящими головнями.
— Нежить! — пьяно кричали мужики. — Детогубица!
Дуне показалось, что она узнала в толпе высокую жилистую фигуру. Кузнец. Авдотья бросилась к лестнице, ведущей в склеп.
— Виконт! Доктор! — крикнула она вниз, где в свете свечей плескались на стенах две тени. — Пора уходить!
Но мужчинам в подвале понадобилось еще четверть часа, чтобы привести девочку в порядок, аккуратно одеть, завязав тесемки погребальной рубахи, натянуть покров и вернуть тело в гроб. И все это время княжна дрожала аки осиновый лист, каждую секунду ожидая тяжелого стука в дверь храма, пока наконец крики не растаяли в душной темноте, а к Дуне не вернулась способность соображать: она поняла, к кому на самом деле спешила воинственная толпа.
«Удушила мою дочку-то…» — вспомнились ей слова кузнеца.
Выскользнув из зябкой церкви в молочное тепло летней ночи, они дошли до березовой рощи. Кони приветствовали хозяев тихим ржанием.
— И куда они направились, мадемуазель? — Де Бриак был бледен, на лбу под лунным светом блеснула испарина — в чем бы ни заключалась та самая «аутопсия», помощь доктору далась ему нелегко.
— Думаю, нам надобно за кладбище. Она живет на краю леса. — И пояснила двум растерянным мужчинам: — Знахарка, травница. Все деревенские — и наши, и соседние, даже поляки — ходили к ней заговаривать зубную боль, грыжу, чирья или золотуху.
— Однако. Женщина широких познаний, — усмехнулся Пустилье. — Полагаете, ей угрожает опасность?
— Мне кажется, они решили, что убийца — именно она.
— Глупости и суеверия! — Де Бриак тронул своего жеребца, и все трое пустились бодрой рысцой вдоль реки.
* * *
Стоило им обогнуть сельское кладбище, как они увидели хижину знахарки. Добрый бревенчатый сруб за высокими зубьями частокола, что каждую весну поправляли благодарные деревенские мужики. Ныне те же мужики, обложив дом по периметру сухоломом, молча смотрели на стену из пламени. Подъехав, сквозь треск и вой огня Авдотья услышала еще один звук и переглянулась с де Бриаком — монотонный вопль внутри огненного кольца казался нечеловеческим. И все же это кричал человек. Женщина. Боже, она же горит там заживо! Не дожидаясь помощи своих провожатых, Авдотья спрыгнула с лошади, шагнула вперед.
— Сейчас же тушите огонь! Слышите?!
Никто к ней даже не повернулся. Дуня гневно сдвинула брови: да как они смеют! Людской круг словно защищал внутреннее кольцо пламени. Стоявшие мужики почудились ей каменными застывшими истуканами, а огонь, напротив, полным ликующей жизни. Довольным. Сытым. Авдотья сделала еще шаг, и ее толкнуло обжигающим воздухом. На секунду Дуня задохнулась, а потом в ней взметнулась ярость на всегда таких кротких деревенских, будто враз сменивших молодую хозяйку на нового, властного барина. «У-у-у-у!» — гудел огонь, оглушительно трещало сухое дерево, пригоршни искр взлетали в ночное небо, и вой травницы за пылающими стенами казался созвучной тому гулу и треску нотой.
— Пропустите! — Дрожащими от злости и испуга пальцами Дуня развязала свой плащ англицкой шерсти, только на Пасху купленный в лавке на Кузнецком мосту, и набросила его на горящий плетень, словно на бешеного зверя.
Мужики будто впервые ее увидели — с растрепанной косой и с пунцовыми от жара щеками, — но тут в доме что-то хрустнуло, и те вновь как по команде отвели глаза, в которых плясало пламя, к избе.
— Посторонитесь, княжна! — вдруг услышала она за собой французскую речь и чуть не попала под ноги дебриаковскому жеребцу.
Тяжелые копыта ударили в ослабленный огнем плетень, как раз поверх Авдотьиной накидки. Тот повалился, освободив лаз в раскаленной стене. Жеребец с испуганным ржанием встал на дыбы — мужики от неожиданности сделали шаг назад. А француз, осадив коня, спрыгнул сам и, закрыв лицо плащом, толкнул дверь избы, выпустив наружу облако сизого чада. Авдотья замерла, глядя в раскрывшийся зев, из которого продолжал медленно, будто нехотя, выходить дым. И тут только княжна поняла, что во всей этой инфернальной картине чего-то не хватает. Оглушенная происходящим, она растерянно оглянулась: что же изменилось? Вот толпа застывших мужиков, вот чад из дверей, вот гул и скрежет огня. И лишь всмотревшись в ставший пеплом, а недавно столь модный свой плащ средь мерцающих углей, она услышала ее — тишину за говором пламени. Знахарка больше не выла.
И это отсутствие крика оказалось страшнее, чем сам крик.
Глава седьмая
Подруги милые! в беспечности игривой
Под плясовой напев вы резвитесь в лугах.
И я, как вы, жила в Аркадии счастливой,
И я, на утре дней, в сих рощах и лугах
Минутны радости вкусила;
Любовь в мечтах златых мне счастие сулила;
Но что ж досталось мне в сих радостных местах? —
Могила!
Константин Батюшков
Авдотья считала себя весьма современной барышней — в конце концов, она была ровесницей революции, а последние дают изрядного пинка многим областям знания — от законодательства до искусства и мод. Сама же французская революция являлась порождением философской мысли (революции поначалу всегда происходят в мозгах и лишь потом — на баррикадах), а философы Просвещения пребывали в уверенности, что в несчастьях человека виноваты лишь внешние «обстоятельства» — а значит, их можно переломить. Отсюда и революция. Мысль эта эволюционировала со временем, но следует помнить, откуда вился тот ручеек, окрасивший Россию 17-го года жестокостью и кровью: идя сквозь XIX столетие к его чистому прозрачному верховью, мы встретим французских энциклопедистов в напудренных париках.
Авдотья не могла догадаться, к чему приведет ее страну французская философия, зато теперь она знала, что человек и верно жестокое животное. За сутки она потеряла невинность сердца, увидев и смерть, и смертельное же равнодушие. Получалось, что человек вовсе не так разумен и благ от природы, как казалось месье Руссо, и значит, следует возвращаться к отвратительной средневековой доктрине о его греховности как части божественного плана… Это было потрясением.
Замерев, она смотрела, как прискакал в сопровождении отряда солдат Пустилье. Пожар потушили, мужики разошлись по домам: так же молча, даже не оглядываясь на обугленную избу. Словно и не они поджигали, не они стояли и наблюдали за гибелью знахарки в огне. Ибо когда, кашляя и задыхаясь, де Бриак вынес тело старухи во двор, она уже была мертва, и даже кудесник Пустилье, приложив зеркальце к темному провалу рта, лишь покачал головой. Он же, Пустилье, предложил Авдотье воспользоваться свободной комнатой в их крыле дома. О приличиях думать уже не приходилось, и Дуня со вздохом согласилась. Денщика послали за водой, и он вернулся с полным кувшином и скандализированной Настасьей. Та, в свою очередь, засновала между барской и гостевой половиной, и в результате Дуня сменила пропахшее гарью и безнадежно испорченное платье на домашний капот, а растрепанную косу — на простой узел на затылке. Критически оглядев себя в зеркале, Дуня согласилась с собой же, что могла бы выглядеть и лучше, но, учитывая опыт нынешней ночи, все вполне пристойно.
— Платье, коли хочешь, оставь себе, — кинула она Настасье, выходя из комнаты.
И краем глаза отметила, как та вспыхнула от удовольствия: Настасья была кокетлива и перешивала себе из вышедших из моды или, как вот нынче, испорченных туалетов барышни себе то кофты, то юбки.
Небо над парком уж совсем посветлело, еще час — и пробудится маменька, станет торопить девушек с самоваром. Но пока она еще может пробраться через центральную ротонду незамеченной. Следовало, однако, поблагодарить обоих французов. Держа спину чрезвычайно прямо, Авдотья толкнула дверь, чтобы попасть в гостевой салон, откуда уже доносился запах кофе.
— Господа… — начала она.
И осеклась: оба мужчины, присевшие за маленький круглый столик у высокого окна, мгновенно вскочили, склонив головы в поклоне. Майор и доктор тоже успели умыться и переодеться, но на Дуню вдруг пахнуло гарью. Гарью и смертью. И она со стыдом почувствовала, как задрожали ноги, а воспаленные от дыма и огня веки защипало от внезапных слез.
— Княжна, — вскинул на нее блестящие глаза де Бриак, — несмотря на столь бурную ночь, позвольте пожелать вам доброго утра и выразить восхищение вашей храбростью. Редкая девица, столкнувшись с подобными обстоятельствами, проявила бы вашу стойкость духа…
Он вдруг замолчал, заметив ее слезы, и, сделав два шага вперед, взял Дунину руку и поднес к губам. И Авдотья с ужасом поняла, что еще чуть-чуть — и ее столь тщательно умытая физиономия расплывется в некрасивой гримасе. И дабы спрятать лицо, по русской привычке поцеловала француза в голову. От затылка виконта пахло пудрой и кельнской водой, призванной всуе заглушить запах гари, но сквозь эти запахи пробивался еще один. Дуня на секунду замерла, пытаясь определить, какой же? Пока, порозовев, не поняла, что так пах сам де Бриак, и от интимности этого запаха быстро выдернула руку.
— Вы устали, — вздрогнув от ее внезапного жеста, не громко сказал он. — Вам необходимо выспаться. Но сначала — подкрепиться.
Француз широким жестом указал на столик с уже знакомым Дуне кофейником, оставшейся со вчерашнего ужина тонко порезанной холодной телятиной, хлебом и свежими яйцами.
И Дуня хотела было сказать, что есть не желает, а разве что выпьет французского кофию, но через пять минут, стараясь более глядеть на розовощекого Пустилье, чем на сумрачного де Бриака, почувствовала зверский аппетит. И, пользуясь пришедшей из Франции же модой на природную естественность, порешила — раз уж провизия за оккупантским столом все равно происходит из батюшкиного имения — подкрепиться двумя яйцами и толстым куском хлеба.
Пустилье, подливая ей в кофе густых сливок, по-отечески кивал головой, рассказывая, как обработал уксусом ожоги на ногах виконта и сделал повязки с лавандовым маслом.
— Чудесное средство, мадемуазель, правда, майору придется носить сапоги на два размера больше, но до кокетства ли нынче…
Тут уже де Бриак прервал своего полкового врача:
— Сии детали, — сказал он, — порозовев, вряд ли заинтересуют княжну.
А Дуня, забыв о собственном смущении и великодушно желая выручить майора, перевела беседу на недавнее происшествие.
— Все это ужасно, — сказала она. — Но, возможно, мужики знают больше, чем мы? А ежели дело тут не просто в суеверии и травница и впрямь виновата? — Мужчины молчали, и Дуня продолжила задавать сама себе вопросы: — А удушение в воде было частью какого-то ритуала? Я слыхала, знахарки лечат «трясцу» — лихорадку — около осины, ибо та «вечно трясется». А от струпьев на лице — деревенские зовут их «летучий огонь» — выводят на улицу и дожидаются первого зажженного в селении огня. Что, ежели девочка чем-то болела, а знахарка пыталась ее вылечить… от водянки, к примеру?
Она переводила взгляд с Пустилье на де Бриака. Оба сидели, опустив глаза. А де Бриак, похоже, еще и покраснел узкими щеками.
— Господа, — нахмурилась Дуня, отложив второй ломоть хлеба. — Вам стало известно нечто, о чем я не знаю?
— Во время аутопсии… — начал Пустилье и запнулся.
Княжна почувствовала, как счастливое чувство сытости сменяется липкой тошнотой. «Мертвые умеют говорить». Мертвая Матрюшка что-то поведала им в церковном подполе. Но Дуня была вовсе не уверена, что желает слушать. И похоже, что эти двое не слишком стремятся ей рассказывать. Бросив тоскливый взгляд на рассветный парк, Дуня выдохнула и снова повернулась к собеседникам.
— Продолжайте, доктор, — сказала она.
— Голова девочки была обрита, — начал Пустилье. — И если в ваших местах нет такой традиции, значит, это сделал убийца, и сделал длинным лезвием наподобие складной бритвы. — Дуня задумчиво кивнула: она видала такую у отца и брата. — Кроме того, на коже девочки имелись порезы, произведенные, возможно, тем же лезвием. — Пустилье полез во внутренний карман своего сюртука и вынул записную книжку в кожаном переплете. — Вот, мадемуазель, — открыл он ее на середине.