Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор
Часть 48 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Чердынь-то как?
— Стоит твердо… И вы стойте. А мне конец…
Раненого дострелили. Покча стояла. Здесь была теснота, вонь, грязь, жажда, зной. А рядом — рукой подать — родные дома, луга, Колва. Но вогульский стан за посадом стерег эту благодать, не пускал.
И вдруг однажды утром вогулов не стало. Они ушли, только пара десятков воинов копошились среди погасших кострищ, да еще напротив покчинских ворот — речных и напольных — торчали караулы.
— Выходим в поле! — заорал Бархату в лицо Матвей, не давая и слова сказать. — Порубим оставшихся к чертям собачьим! Все лучше, чем здесь сидеть да гнить! Пока им подмога подоспеет, мы уж весь сброд из острога в парму прогоним!
Он побежал к конюшне, растолкал ратников, стал взнуздывать Монаха.
Вратари отволакивали створки напольных ворот, сдирая одуванчики, что за неделю выросли в проезде башни. Утреннее солнце, как счастье, полыхнуло в бревенчатый проем. Вслед за передовыми Матвей вихрем вылетел за острожные стены, на простор улочек беспорядочного посада. Вот она, божья благодать: мчаться на коне навстречу врагу, навстречу свежему ветру, и чтоб солнце играло на броне, и чтоб рука приятно удлинялась тяжестью меча.
Вопя, топча кур, яростно и радостно рубя горшки на кольях заборов, всадники Матвея, обгоняя друг друга, скакали к околице, к опушке леса, где на стану заметались вогулы, залезая в седла. Трубили рожки, ржали кони, стучали копыта, кричали люди. И вдруг в этом гаме словно взвыли вогульские ведьмы — пернатые стрелы взбурлили воздух, брызнув, казалось, изо всех окошек окрестных изб. Завизжали, валясь и лягаясь, раненые кони, покатились в траву подстреленные всадники, кувыркаясь через голову.
«Засада?.. Выманили?.. — подумал Матвей, но не испугался, даже не опомнился, опьяненный волей, ветром и скачкой. — Пускай! Засада так засада! Рубка так рубка! Лишь бы не в острог! Мы еще посмотрим, кто — кого!»
— Вперед! — закричал он своим, перетягивая со спины на плечо круглый деревянный щит, утыканный медными гвоздями, с литым медным умбоном в центре.
И русская конница неслась дальше, сквозь секущий ливень вогульских стрел — навстречу вогулам. А те словно вдруг удесятерились числом, выскочив из каких-то укромных мест, где ждали русских, и тоже неслись на врага, выставив копья. Словно грозовой разряд вспышкой лопнул над землей между двумя конными лавами — это с неба сошли ангелы, крылами опаляя место самой страшной сечи: на мечах и на всем скаку.
Матвей впервые увидел вогульских воинов вблизи — в одеждах из вывернутых мехом наружу шкур, в деревянных доспехах, в треугольных шеломах с приклеенными рогами и волосами, увидел их смуглые смелые лица с недобро прищуренными светлыми глазами, увидел их русые косы, помелами летящие вслед за спиной.
Две лавы сшиблись, вонзившись друг в друга, как вилы в вилы. Матвей гибко уклонялся от нацеленных копий, отшибал их щитом, рубил мечом по рукам и плечам, проносящимся мимо. Звон, крик и такой треск, точно кололи дрова, — треск деревянных лат, обтянутых дубленой лосиной кожей, треск разломленных костей, раздробленных черепов — все это раскатилось над опушкой. Монах завертелся под Матвеем, как черт на сковороде, грызся с другими лошадьми, бил грудью и копытами. Матвей отмахивался мечом, выставляя щит, или падал в ударе вперед, стискивая коленями бока Монаха, и поражал вогулов, которых тотчас уносила куда-то круговерть боя, не успевали они падать. Краем глаза Матвей видел вокруг скрещенье лучей и блеск железа, вытаращенные глаза, открытые рты, искаженные лица дерущихся, взлетающие мечи и руки, сбитые шлемы, растрепанные гривы и оскаленные морды коней, и все это — густо, броско заляпанное алыми пятнами, будто кто-то горстями швырял кровь в толпу, на кого попадет — и ладно.
Сеча, как юзом вертящееся колесо, сползала, стекала с опушки по пологому уклону, роняя мертвецов. А по чердынской дороге на Покчу неслось другое, невиданное войско.
— Князь!.. — орали на ухо Матвею, и он даже покачнулся в седле, едва осознав себя.
Сеча, как дым пожара, валила мимо.
— Князь! — орал Бархат, отдергивая руку от узды Монаха — конь по-собачьи клацнул зубами у его рукава. — Гляди!
По чердынской дороге на беззащитную, раскупоренную Покчу скакали всадники на огромных боевых лосях, не по-лошадиному перебиравших длинными и сухими, как спицы, ногами. «Никто, говорят, против них не устоял, — успел подумать Матвей, — кроме отца, князя Михаила, на састуме в Пелыме…» И княжичу впервые стало страшно: страшно не боя, а страшно повернуться спиной к вогулам на лосях, чтобы обогнать их, достичь Покчи первым и велеть закрыть ворота. Но, как всегда навстречу своему страху, Матвей перекинул щит на спину и звонко шлепнул Монаха голомянем меча по заду.
Монах понес его наискосок лосям, обгоняя вогулов. Прыгнули в глаза домишки посада, а над их берестяными крышами уже поднимались кряжистые башенки острога, когда вдруг что-то ударило Матвея, и Монах исчез из-под него. Матвей по широкой дуге перелетел крайний заплот и шлепнулся в грязь и тину на дне рва, но тотчас лягушкой заскакал вверх по откосу и вкатился в раскрытые ворота острожка, едва вывернувшись из-под лосиных копыт.
— Закрывай ворота! — закричал он.
Но закрывать ворота было некому.
Вогулы уже ворвались в острог, скакали по улочкам, бежали по валам и рубили, кололи всех подряд. Русские и пермяки кричали, закрывались руками, слепо метались из стороны в сторону и валились мертвыми, рассеченными, окровавленными. Целые стога мертвецов громоздились на перекрестках. Вогулы убивали без меры и пощады, сами такие же сумасшедшие, как и те, кого они убивали. Теперь уже кровь не горстями швыряли на народ — ее широко плеснули из ведра, окатив острожек от кровель по нижние венцы. И Матвей бы кинулся с мечом на ближайшего вогула — да меч он выронил во рву. И коловращение бойни повлекло его, лишенного зацепки, неведомо куда.
Он тоже бежал, спотыкался, падал, матерился, ступал по грудям и спинам мертвых, полз на карачках в окровавленной крапиве, шарахаясь от лосиных и конских копыт, скользил на человеческих внутренностях в грязи и никак не мог вырваться из потока бегущих людей, будто был не князем, а последним невольником в человеческом гурте татарского шибана. Толпа вынесла его к другим — Колвинским — воротам острожка и выбросила на берег, усыпанный корчащимися телами подстреленных людей. И здесь тоже нельзя было остановиться, укрыться, прижаться к земле, потому что на валах острожка стояли вогулы и стрелами гнали народ в воду, словно на крещение. Сотни ведьм, воя, проносились над головой, по-осиному впивались в тела, сшибали с ног. И Матвей вместе со всеми скакал через убитых к Колве.
Задом наперед, лицом к вогулам, отступал к стремнине реки поп Африкан и держал высоко над головой икону, в которой уже торчали две стрелы. Третья стрела пригвоздила бороду попа к груди, и он повалился набок, выронив доску. Матвей споткнулся о нее и схватил ее обеими руками, сломил стрелы, пластом кинулся в волну, подложив икону под себя, чтобы она приняла на себя тяжесть кольчуги, как святой принимает на себя тяжесть человеческого греха.
Но на левом берегу спасенья не было: там тоже стояли вогулы с луками и били стрелами в плывущих. Река несла эти стрелы мимо Матвея — они погрузили в воду железные клювы и выставили вверх оперенные хвосты. Матвей задирал голову, высматривая, и, отплевываясь, кашляя, захлебываясь, греб через широкую Колву к узкому клину плавней, куда половодье натащило всякий речной мусор. Ноги коснулись дна, и Матвей, сначала пригибаясь, потом опираясь о дно рукой — другой рукой он держал под мышкой икону, — потом на четвереньках добрался до зарослей, зарылся в них и притаился.
Он сидел в плавнях долго, очень долго. Он видел, как расстреливали плывущих, как добивали добравшихся до мелководья, как, наконец, река опустела, вогулы сели в длинные лодки и перебрались на покчинский берег. Но Матвей все равно не вылез из плавней. Крики и стоны утихли в остроге, и вскоре над крепостью, над домишками посада начала разматываться сперва редкая синяя кудель, а затем густая смоляная пряжа пожара. Вогулы подожгли убитую Покчу. Из плавней Матвей видел, как мостом, черной радугой выгнулась через весь небосвод страшная дымная полоса. Она была как дьявольское, угольное отражение Млечного Пути в светлом небе. Пермяки говорили, что Млечный Путь — это Путь Птиц, по которому на свое неведомое земле небо улетают птицы-души умерших. По этому же адову мосту, гневливо и беспокойно клубясь, уходили к русскому богу души зарубленных и сожженных в Покче. Матвей словно бы видел в дыму мелькающие бледные лица и темные глаза. И его душа, пока что сидящая, как зверь, в клетке из ребер, словно одежда — дождем, набухала пониманием: вот оно каково — видеть, как горит твой город. «Отец видел это дважды», — опять вспомнил отца Матвей. Но Матвей прогнал воспоминания об отце. Еще немного, и отец скажет ему: это ты виноват.
А ведь все было иначе совсем недавно, вот только-только… Матвей зажмуривал глаза, надеясь, что откроет их — и окажется в своей постели рядом с горячей Дашкой, а со двора будут вопить: «Вогулы ушли!» Но как бы ни был близок тот миг, все же он был уже под прозрачным льдом, на котором стоял княжич Матвей. И Матвей замерз бы, пока сидел в плавнях, если бы его не сжигало дикое пламя досады, ненависти к своему бессилью, к своему позору. «Я вам всем отплачу! И вогулам, и мертвецам, за то, что умерли, и… и тебе, отец!»
Когда стемнело, он сволок с плеч кольчугу, лег грудью на икону и бесшумно поплыл вниз по течению к Чердыни.
Две черные, зубчатые поверху громады — острожная гора и монастырская гора Чердыни — были окружены кольцом вогульских сторожевых костров. Но все ж таки близко к склонам гор вогулы не подходили, да и цепь огней была редкой. Матвей выполз в высокую прибрежную траву и, брюхом отыскивая на заливном лугу холодную струю Чердынки, полез вперед. Он легко выбрался в урему между двумя горами, куда вогулы, похоже, не решились сунуться, нашел погребок подземного хода и, лязгая зубами, ногтями стал колупать дверку. Дверка вдруг открылась. Видно, за ней кто-то сидел и ждал лазутчика, ушедшего к вогулам.
— Ты кто? — ошалело спросил стражник, цапая ножны на поясе.
— Матвей я… — просипел Матвей. — Княжич…
Стражник пропустил его, оглядывая изумленными глазами. Матвей, шатаясь и налетая плечами на стены, прополз по тайнику, вскарабкался по лестнице и вывалился из колодца Тайницкой башни прямо на руки Ваське Калине.
— Княжич? — воскликнул Калина. — Живой? Вот это да!..
— Дай пожрать, — ответил Матвей.
Ночью Матвея не пустили к князю Михаилу — берегли его покой. Княжича накормили, переодели в сухое, отвели в гридницу. Матвей заснул тотчас же, как свалился на лежак, — будто канул под лед.
Проснулся он чуть ли не в полдень. Сразу слез с нар и пошел к отцу. Он шагал улочками Чердыни, глазел по сторонам. Сначала ему показалось, что народу здесь куда меньше, чем было в Покче, но, приглядевшись, он понял, что скорее наоборот. Просто не было толчеи, суеты, гама, как на торжище. В Чердыни царил порядок. Ратники не торчали на валах, не толпились у бойниц башен, не сидели кучами где попало, зубоскаля на проходящих мимо девок. Бабы не вопили, не причитали, не ругались, а, собравшись кружками, латали одежонку, что-то плели, возились с детьми. Мужики что-то копали, пилили и кололи дрова, занимались какими-то необременительными и кропотливыми работами: сбивали бочки, резали доски на причелины и наличники, стругали ложки и кочедыки, правили косы, пилы и топоры. Где-то звенели молотки кузницы, у колодца зевал стражник. Не громоздились бесполезные возы, не мычали голодные коровы. Скотины вообще не было — только кони, а из живности — несколько псов и вездесущие кошки. Матвей презрительно щурился, но в душе закипала досада: трудно ль, мудрено ль и ему было наладить в Покче такой же быт? Он зло сплюнул под забор, где не росли лопухи с крапивой: а-а, теперь все равно.
В отцовском доме оказалась толпа народу — старичье, молодухи с младенцами, больные и раненые. Сам отец сидел в маленькой полутемной горенке. Он был в кольчуге на голое тело, в простых штанах, босой.
— Садись, — кивнул он Матвею на лавку.
Матвей уселся как-то боком, чтобы не глядеть отцу в глаза. Он уставился в проем двери в соседнюю клетушку, где молодуха кормила грудью сосунка. «Может, братец мой Ивашка? — подумал Матвей о младенце. Брата он еще ни разу не видел. — Не-е, мать бы его сама кормила, это не он… Тоже бог послал подарочек — братца… Да плевать. Князем-то по старшинству все равно мне быть. А этому… Может, завоюю ему какое княжество подальше — Пелымское, или Кодское, или Кондинское… А может, Ивашку бог приберет…» Матвею давно стала безразлична семья — отец, мать, сестренка, исчезнувшая в кудымкарской дали, брат новоявленный… Матвея занимала своя жизнь: яркая, страстная, полная жгучей надежды на власть и славу.
— Знаю я уже, как Юмшан хитростью Покчу сгубил, — перебил его мысли отец. — Можешь не рассказывать.
— Юмшан? — вскинулся Матвей. — Сын Асыки?
— Ну не царя ж Давида, — устало ответил отец. — И вот что я о тебе думаю… Не будем о том, почему так вышло. Поздно уже. Но после Покчи воеводой я тебя поставить не смогу. А простым ратником — княжья честь не позволяет. Болтаться же тебе без места — один позор нам обоим. И решил я, что гонцом тебя отправлю.
— Каким? — изумился, встопорщившись, Матвей. — Куда?
— Вогулы пришли только за победой, — не отвечая сразу, продолжил князь. — Только за ней. Они осаду хоть до ледостава держать будут. А нам столько не сдюжить. Месяц-полтора — и мы слабеть начнем. Я знаю. Они нас по волоску выщиплют. Нам помощь нужна.
— Откуда же ее взять? — хмыкнул Матвей. — В Москву мчаться?
— Не в Москву. Ближе. В Перми Старой по Вычегде нынешним летом ведет перепись московский дьяк Иван Гаврилов. При нем — полк устюжан с новым воеводой Андреем Мишнёвым. Вот на Вычегду и надо тебе лететь.
— Что ж, — сразу с облегчением согласился Матвей. — Дело любопытное. Не то что за острожными стенами сидеть и тараканов давить.
Отец исподлобья глянул на него, как обжег взглядом: ты вот вышел из-за стен от своих тараканов, и что? — но смолчал.
— Одному идти иль с провожатыми? — пряча за деловитостью смущение, начал расспрашивать Матвей. — По Каме иль через Чусовское озеро?
— Что вверх по Колве, что вниз — думаю, одинаково. Вогулы же не дураки, дозоры везде поставили. Так что лучше через Чусовское озеро и Бухонин волок. Гаврилов и Мишнёв, наверное, от Усть-Выма уже вверх по Вычегде ушли. Значит, с полуночного пути тебе до них будет ближе. Быстрее найдешь. А в провожатые дам тебе двоих: своего надежного человека, мужика, Нифонтом зовут, и епископова слугу Леваша, который, если нужда будет, подмоги потребует именем владыки. Ну, вот и все. Ступай к Калине, он тебя снарядит.
Матвей поднялся, но почему-то помедлил. Вдруг отец еще чем напутствует?
— Чердыни судьбу тебе доверяю, — помолчав, тихо добавил князь Михаил. — Тебе ею княжить после меня. Не подведи, Матюша, прошу… Больно мне будет и горько любовь свою дырявой душе оставить.
Горло Матвея перехватило.
— Ладно, — хрипло произнес он и пошел из горницы, нахлобучивая шапку.
Он не любил отца, но было в отце что-то такое, через что Матвей не мог переступить.
Калина, разглядывая Матвея, оживленно сообщил:
— А мать твоя вместе с братом твоим Иваном в монастыре очутилась. Вместе с монахами осаду пережидает.
Матвей смолчал.
— И Вольга погиб. Это он сполох на Полюдовой горе зажег.
Матвей ничего не говорил, злобно мазал салом кожаную шкуру лодки.
— Пыж-то хоть помнишь? Это на нем мы с тобой в Ибыр плавали…
— Всего не упомнить, — буркнул Матвей. — Отвяжись.
Епископского слугу Леваша Матвей видел раньше и запомнил его приметное лицо — безбородое, узкое, с умными холодными глазами. А Нифонт, мужик угрюмый и рослый, Матвею не понравился. Ему никогда не нравились люди, которых ценил отец.
Ночь выдалась подходящая: ветреная, дождливая. В шуме деревьев, в шелесте трав, в ропоте дождя на лугу трудно уловить шорох ползущих людей. Лодочную шкуру, шесты и весла, оружие, небольшой мешок с припасами Матвей, Леваш и Нифонт вытащили в урему через тайник. Костяк пыжа из еловых стволиков с ветвями им скинули со стены. Пятеро ратников доползли с ними до берега мимо вогульских костров. На берегу два вогула ставили морду — их без звука закололи. Лежа в траве, Нифонт и Матвей собрали лодку, тщательно пересчитав и завязав все тесемочки, потом спустили ее на воду, отвели на глубину и забрались внутрь. Течение потянуло назад, к монастырю, но Матвей с Левашом, пригибаясь, загребли, и пыж заскользил по темной Колве вдоль острожного холма, вдоль вогульских костров.
Вогульский дозор расположился за Покчей. До него добрались, когда начало светать. Вогулы все же заметили лодку, закричали, потащили к реке свои берестяные каюки. Горящие стрелы полетели с берега, с шипением падая в воду вокруг русских.
— Надо причалить, — велел Леваш. — Я должен переговорить с их старшим. Я знаю, что сказать, чтобы нас пропустили.
— А чего им сказать? — тут же спросил Матвей.
— Вы того знать не должны. Это князя повеление.
— Отец мне про то ничего не говорил, — недоверчиво заметил Матвей.
— Не бойся, я не оборотень, — успокоил Леваш. — И с вогулами мне не впервой торговаться.
Он гребком направил лодку к берегу и что-то закричал по-вогульски. Вогулы и вправду перестали стрелять, остановились, положили берестяные каюки на землю. Со склона к воде спустился пожилой воин в кольчуге и надвинутом на глаза татарском шлеме.
Леваш негромко сказал ему что-то, воин ответил и пошел прочь.
— Поплыли, — быстро обернулся к своим Леваш. — И скорее, пока они не сообразили…
Нифонт и Матвей налегли на весла.
— Стоит твердо… И вы стойте. А мне конец…
Раненого дострелили. Покча стояла. Здесь была теснота, вонь, грязь, жажда, зной. А рядом — рукой подать — родные дома, луга, Колва. Но вогульский стан за посадом стерег эту благодать, не пускал.
И вдруг однажды утром вогулов не стало. Они ушли, только пара десятков воинов копошились среди погасших кострищ, да еще напротив покчинских ворот — речных и напольных — торчали караулы.
— Выходим в поле! — заорал Бархату в лицо Матвей, не давая и слова сказать. — Порубим оставшихся к чертям собачьим! Все лучше, чем здесь сидеть да гнить! Пока им подмога подоспеет, мы уж весь сброд из острога в парму прогоним!
Он побежал к конюшне, растолкал ратников, стал взнуздывать Монаха.
Вратари отволакивали створки напольных ворот, сдирая одуванчики, что за неделю выросли в проезде башни. Утреннее солнце, как счастье, полыхнуло в бревенчатый проем. Вслед за передовыми Матвей вихрем вылетел за острожные стены, на простор улочек беспорядочного посада. Вот она, божья благодать: мчаться на коне навстречу врагу, навстречу свежему ветру, и чтоб солнце играло на броне, и чтоб рука приятно удлинялась тяжестью меча.
Вопя, топча кур, яростно и радостно рубя горшки на кольях заборов, всадники Матвея, обгоняя друг друга, скакали к околице, к опушке леса, где на стану заметались вогулы, залезая в седла. Трубили рожки, ржали кони, стучали копыта, кричали люди. И вдруг в этом гаме словно взвыли вогульские ведьмы — пернатые стрелы взбурлили воздух, брызнув, казалось, изо всех окошек окрестных изб. Завизжали, валясь и лягаясь, раненые кони, покатились в траву подстреленные всадники, кувыркаясь через голову.
«Засада?.. Выманили?.. — подумал Матвей, но не испугался, даже не опомнился, опьяненный волей, ветром и скачкой. — Пускай! Засада так засада! Рубка так рубка! Лишь бы не в острог! Мы еще посмотрим, кто — кого!»
— Вперед! — закричал он своим, перетягивая со спины на плечо круглый деревянный щит, утыканный медными гвоздями, с литым медным умбоном в центре.
И русская конница неслась дальше, сквозь секущий ливень вогульских стрел — навстречу вогулам. А те словно вдруг удесятерились числом, выскочив из каких-то укромных мест, где ждали русских, и тоже неслись на врага, выставив копья. Словно грозовой разряд вспышкой лопнул над землей между двумя конными лавами — это с неба сошли ангелы, крылами опаляя место самой страшной сечи: на мечах и на всем скаку.
Матвей впервые увидел вогульских воинов вблизи — в одеждах из вывернутых мехом наружу шкур, в деревянных доспехах, в треугольных шеломах с приклеенными рогами и волосами, увидел их смуглые смелые лица с недобро прищуренными светлыми глазами, увидел их русые косы, помелами летящие вслед за спиной.
Две лавы сшиблись, вонзившись друг в друга, как вилы в вилы. Матвей гибко уклонялся от нацеленных копий, отшибал их щитом, рубил мечом по рукам и плечам, проносящимся мимо. Звон, крик и такой треск, точно кололи дрова, — треск деревянных лат, обтянутых дубленой лосиной кожей, треск разломленных костей, раздробленных черепов — все это раскатилось над опушкой. Монах завертелся под Матвеем, как черт на сковороде, грызся с другими лошадьми, бил грудью и копытами. Матвей отмахивался мечом, выставляя щит, или падал в ударе вперед, стискивая коленями бока Монаха, и поражал вогулов, которых тотчас уносила куда-то круговерть боя, не успевали они падать. Краем глаза Матвей видел вокруг скрещенье лучей и блеск железа, вытаращенные глаза, открытые рты, искаженные лица дерущихся, взлетающие мечи и руки, сбитые шлемы, растрепанные гривы и оскаленные морды коней, и все это — густо, броско заляпанное алыми пятнами, будто кто-то горстями швырял кровь в толпу, на кого попадет — и ладно.
Сеча, как юзом вертящееся колесо, сползала, стекала с опушки по пологому уклону, роняя мертвецов. А по чердынской дороге на Покчу неслось другое, невиданное войско.
— Князь!.. — орали на ухо Матвею, и он даже покачнулся в седле, едва осознав себя.
Сеча, как дым пожара, валила мимо.
— Князь! — орал Бархат, отдергивая руку от узды Монаха — конь по-собачьи клацнул зубами у его рукава. — Гляди!
По чердынской дороге на беззащитную, раскупоренную Покчу скакали всадники на огромных боевых лосях, не по-лошадиному перебиравших длинными и сухими, как спицы, ногами. «Никто, говорят, против них не устоял, — успел подумать Матвей, — кроме отца, князя Михаила, на састуме в Пелыме…» И княжичу впервые стало страшно: страшно не боя, а страшно повернуться спиной к вогулам на лосях, чтобы обогнать их, достичь Покчи первым и велеть закрыть ворота. Но, как всегда навстречу своему страху, Матвей перекинул щит на спину и звонко шлепнул Монаха голомянем меча по заду.
Монах понес его наискосок лосям, обгоняя вогулов. Прыгнули в глаза домишки посада, а над их берестяными крышами уже поднимались кряжистые башенки острога, когда вдруг что-то ударило Матвея, и Монах исчез из-под него. Матвей по широкой дуге перелетел крайний заплот и шлепнулся в грязь и тину на дне рва, но тотчас лягушкой заскакал вверх по откосу и вкатился в раскрытые ворота острожка, едва вывернувшись из-под лосиных копыт.
— Закрывай ворота! — закричал он.
Но закрывать ворота было некому.
Вогулы уже ворвались в острог, скакали по улочкам, бежали по валам и рубили, кололи всех подряд. Русские и пермяки кричали, закрывались руками, слепо метались из стороны в сторону и валились мертвыми, рассеченными, окровавленными. Целые стога мертвецов громоздились на перекрестках. Вогулы убивали без меры и пощады, сами такие же сумасшедшие, как и те, кого они убивали. Теперь уже кровь не горстями швыряли на народ — ее широко плеснули из ведра, окатив острожек от кровель по нижние венцы. И Матвей бы кинулся с мечом на ближайшего вогула — да меч он выронил во рву. И коловращение бойни повлекло его, лишенного зацепки, неведомо куда.
Он тоже бежал, спотыкался, падал, матерился, ступал по грудям и спинам мертвых, полз на карачках в окровавленной крапиве, шарахаясь от лосиных и конских копыт, скользил на человеческих внутренностях в грязи и никак не мог вырваться из потока бегущих людей, будто был не князем, а последним невольником в человеческом гурте татарского шибана. Толпа вынесла его к другим — Колвинским — воротам острожка и выбросила на берег, усыпанный корчащимися телами подстреленных людей. И здесь тоже нельзя было остановиться, укрыться, прижаться к земле, потому что на валах острожка стояли вогулы и стрелами гнали народ в воду, словно на крещение. Сотни ведьм, воя, проносились над головой, по-осиному впивались в тела, сшибали с ног. И Матвей вместе со всеми скакал через убитых к Колве.
Задом наперед, лицом к вогулам, отступал к стремнине реки поп Африкан и держал высоко над головой икону, в которой уже торчали две стрелы. Третья стрела пригвоздила бороду попа к груди, и он повалился набок, выронив доску. Матвей споткнулся о нее и схватил ее обеими руками, сломил стрелы, пластом кинулся в волну, подложив икону под себя, чтобы она приняла на себя тяжесть кольчуги, как святой принимает на себя тяжесть человеческого греха.
Но на левом берегу спасенья не было: там тоже стояли вогулы с луками и били стрелами в плывущих. Река несла эти стрелы мимо Матвея — они погрузили в воду железные клювы и выставили вверх оперенные хвосты. Матвей задирал голову, высматривая, и, отплевываясь, кашляя, захлебываясь, греб через широкую Колву к узкому клину плавней, куда половодье натащило всякий речной мусор. Ноги коснулись дна, и Матвей, сначала пригибаясь, потом опираясь о дно рукой — другой рукой он держал под мышкой икону, — потом на четвереньках добрался до зарослей, зарылся в них и притаился.
Он сидел в плавнях долго, очень долго. Он видел, как расстреливали плывущих, как добивали добравшихся до мелководья, как, наконец, река опустела, вогулы сели в длинные лодки и перебрались на покчинский берег. Но Матвей все равно не вылез из плавней. Крики и стоны утихли в остроге, и вскоре над крепостью, над домишками посада начала разматываться сперва редкая синяя кудель, а затем густая смоляная пряжа пожара. Вогулы подожгли убитую Покчу. Из плавней Матвей видел, как мостом, черной радугой выгнулась через весь небосвод страшная дымная полоса. Она была как дьявольское, угольное отражение Млечного Пути в светлом небе. Пермяки говорили, что Млечный Путь — это Путь Птиц, по которому на свое неведомое земле небо улетают птицы-души умерших. По этому же адову мосту, гневливо и беспокойно клубясь, уходили к русскому богу души зарубленных и сожженных в Покче. Матвей словно бы видел в дыму мелькающие бледные лица и темные глаза. И его душа, пока что сидящая, как зверь, в клетке из ребер, словно одежда — дождем, набухала пониманием: вот оно каково — видеть, как горит твой город. «Отец видел это дважды», — опять вспомнил отца Матвей. Но Матвей прогнал воспоминания об отце. Еще немного, и отец скажет ему: это ты виноват.
А ведь все было иначе совсем недавно, вот только-только… Матвей зажмуривал глаза, надеясь, что откроет их — и окажется в своей постели рядом с горячей Дашкой, а со двора будут вопить: «Вогулы ушли!» Но как бы ни был близок тот миг, все же он был уже под прозрачным льдом, на котором стоял княжич Матвей. И Матвей замерз бы, пока сидел в плавнях, если бы его не сжигало дикое пламя досады, ненависти к своему бессилью, к своему позору. «Я вам всем отплачу! И вогулам, и мертвецам, за то, что умерли, и… и тебе, отец!»
Когда стемнело, он сволок с плеч кольчугу, лег грудью на икону и бесшумно поплыл вниз по течению к Чердыни.
Две черные, зубчатые поверху громады — острожная гора и монастырская гора Чердыни — были окружены кольцом вогульских сторожевых костров. Но все ж таки близко к склонам гор вогулы не подходили, да и цепь огней была редкой. Матвей выполз в высокую прибрежную траву и, брюхом отыскивая на заливном лугу холодную струю Чердынки, полез вперед. Он легко выбрался в урему между двумя горами, куда вогулы, похоже, не решились сунуться, нашел погребок подземного хода и, лязгая зубами, ногтями стал колупать дверку. Дверка вдруг открылась. Видно, за ней кто-то сидел и ждал лазутчика, ушедшего к вогулам.
— Ты кто? — ошалело спросил стражник, цапая ножны на поясе.
— Матвей я… — просипел Матвей. — Княжич…
Стражник пропустил его, оглядывая изумленными глазами. Матвей, шатаясь и налетая плечами на стены, прополз по тайнику, вскарабкался по лестнице и вывалился из колодца Тайницкой башни прямо на руки Ваське Калине.
— Княжич? — воскликнул Калина. — Живой? Вот это да!..
— Дай пожрать, — ответил Матвей.
Ночью Матвея не пустили к князю Михаилу — берегли его покой. Княжича накормили, переодели в сухое, отвели в гридницу. Матвей заснул тотчас же, как свалился на лежак, — будто канул под лед.
Проснулся он чуть ли не в полдень. Сразу слез с нар и пошел к отцу. Он шагал улочками Чердыни, глазел по сторонам. Сначала ему показалось, что народу здесь куда меньше, чем было в Покче, но, приглядевшись, он понял, что скорее наоборот. Просто не было толчеи, суеты, гама, как на торжище. В Чердыни царил порядок. Ратники не торчали на валах, не толпились у бойниц башен, не сидели кучами где попало, зубоскаля на проходящих мимо девок. Бабы не вопили, не причитали, не ругались, а, собравшись кружками, латали одежонку, что-то плели, возились с детьми. Мужики что-то копали, пилили и кололи дрова, занимались какими-то необременительными и кропотливыми работами: сбивали бочки, резали доски на причелины и наличники, стругали ложки и кочедыки, правили косы, пилы и топоры. Где-то звенели молотки кузницы, у колодца зевал стражник. Не громоздились бесполезные возы, не мычали голодные коровы. Скотины вообще не было — только кони, а из живности — несколько псов и вездесущие кошки. Матвей презрительно щурился, но в душе закипала досада: трудно ль, мудрено ль и ему было наладить в Покче такой же быт? Он зло сплюнул под забор, где не росли лопухи с крапивой: а-а, теперь все равно.
В отцовском доме оказалась толпа народу — старичье, молодухи с младенцами, больные и раненые. Сам отец сидел в маленькой полутемной горенке. Он был в кольчуге на голое тело, в простых штанах, босой.
— Садись, — кивнул он Матвею на лавку.
Матвей уселся как-то боком, чтобы не глядеть отцу в глаза. Он уставился в проем двери в соседнюю клетушку, где молодуха кормила грудью сосунка. «Может, братец мой Ивашка? — подумал Матвей о младенце. Брата он еще ни разу не видел. — Не-е, мать бы его сама кормила, это не он… Тоже бог послал подарочек — братца… Да плевать. Князем-то по старшинству все равно мне быть. А этому… Может, завоюю ему какое княжество подальше — Пелымское, или Кодское, или Кондинское… А может, Ивашку бог приберет…» Матвею давно стала безразлична семья — отец, мать, сестренка, исчезнувшая в кудымкарской дали, брат новоявленный… Матвея занимала своя жизнь: яркая, страстная, полная жгучей надежды на власть и славу.
— Знаю я уже, как Юмшан хитростью Покчу сгубил, — перебил его мысли отец. — Можешь не рассказывать.
— Юмшан? — вскинулся Матвей. — Сын Асыки?
— Ну не царя ж Давида, — устало ответил отец. — И вот что я о тебе думаю… Не будем о том, почему так вышло. Поздно уже. Но после Покчи воеводой я тебя поставить не смогу. А простым ратником — княжья честь не позволяет. Болтаться же тебе без места — один позор нам обоим. И решил я, что гонцом тебя отправлю.
— Каким? — изумился, встопорщившись, Матвей. — Куда?
— Вогулы пришли только за победой, — не отвечая сразу, продолжил князь. — Только за ней. Они осаду хоть до ледостава держать будут. А нам столько не сдюжить. Месяц-полтора — и мы слабеть начнем. Я знаю. Они нас по волоску выщиплют. Нам помощь нужна.
— Откуда же ее взять? — хмыкнул Матвей. — В Москву мчаться?
— Не в Москву. Ближе. В Перми Старой по Вычегде нынешним летом ведет перепись московский дьяк Иван Гаврилов. При нем — полк устюжан с новым воеводой Андреем Мишнёвым. Вот на Вычегду и надо тебе лететь.
— Что ж, — сразу с облегчением согласился Матвей. — Дело любопытное. Не то что за острожными стенами сидеть и тараканов давить.
Отец исподлобья глянул на него, как обжег взглядом: ты вот вышел из-за стен от своих тараканов, и что? — но смолчал.
— Одному идти иль с провожатыми? — пряча за деловитостью смущение, начал расспрашивать Матвей. — По Каме иль через Чусовское озеро?
— Что вверх по Колве, что вниз — думаю, одинаково. Вогулы же не дураки, дозоры везде поставили. Так что лучше через Чусовское озеро и Бухонин волок. Гаврилов и Мишнёв, наверное, от Усть-Выма уже вверх по Вычегде ушли. Значит, с полуночного пути тебе до них будет ближе. Быстрее найдешь. А в провожатые дам тебе двоих: своего надежного человека, мужика, Нифонтом зовут, и епископова слугу Леваша, который, если нужда будет, подмоги потребует именем владыки. Ну, вот и все. Ступай к Калине, он тебя снарядит.
Матвей поднялся, но почему-то помедлил. Вдруг отец еще чем напутствует?
— Чердыни судьбу тебе доверяю, — помолчав, тихо добавил князь Михаил. — Тебе ею княжить после меня. Не подведи, Матюша, прошу… Больно мне будет и горько любовь свою дырявой душе оставить.
Горло Матвея перехватило.
— Ладно, — хрипло произнес он и пошел из горницы, нахлобучивая шапку.
Он не любил отца, но было в отце что-то такое, через что Матвей не мог переступить.
Калина, разглядывая Матвея, оживленно сообщил:
— А мать твоя вместе с братом твоим Иваном в монастыре очутилась. Вместе с монахами осаду пережидает.
Матвей смолчал.
— И Вольга погиб. Это он сполох на Полюдовой горе зажег.
Матвей ничего не говорил, злобно мазал салом кожаную шкуру лодки.
— Пыж-то хоть помнишь? Это на нем мы с тобой в Ибыр плавали…
— Всего не упомнить, — буркнул Матвей. — Отвяжись.
Епископского слугу Леваша Матвей видел раньше и запомнил его приметное лицо — безбородое, узкое, с умными холодными глазами. А Нифонт, мужик угрюмый и рослый, Матвею не понравился. Ему никогда не нравились люди, которых ценил отец.
Ночь выдалась подходящая: ветреная, дождливая. В шуме деревьев, в шелесте трав, в ропоте дождя на лугу трудно уловить шорох ползущих людей. Лодочную шкуру, шесты и весла, оружие, небольшой мешок с припасами Матвей, Леваш и Нифонт вытащили в урему через тайник. Костяк пыжа из еловых стволиков с ветвями им скинули со стены. Пятеро ратников доползли с ними до берега мимо вогульских костров. На берегу два вогула ставили морду — их без звука закололи. Лежа в траве, Нифонт и Матвей собрали лодку, тщательно пересчитав и завязав все тесемочки, потом спустили ее на воду, отвели на глубину и забрались внутрь. Течение потянуло назад, к монастырю, но Матвей с Левашом, пригибаясь, загребли, и пыж заскользил по темной Колве вдоль острожного холма, вдоль вогульских костров.
Вогульский дозор расположился за Покчей. До него добрались, когда начало светать. Вогулы все же заметили лодку, закричали, потащили к реке свои берестяные каюки. Горящие стрелы полетели с берега, с шипением падая в воду вокруг русских.
— Надо причалить, — велел Леваш. — Я должен переговорить с их старшим. Я знаю, что сказать, чтобы нас пропустили.
— А чего им сказать? — тут же спросил Матвей.
— Вы того знать не должны. Это князя повеление.
— Отец мне про то ничего не говорил, — недоверчиво заметил Матвей.
— Не бойся, я не оборотень, — успокоил Леваш. — И с вогулами мне не впервой торговаться.
Он гребком направил лодку к берегу и что-то закричал по-вогульски. Вогулы и вправду перестали стрелять, остановились, положили берестяные каюки на землю. Со склона к воде спустился пожилой воин в кольчуге и надвинутом на глаза татарском шлеме.
Леваш негромко сказал ему что-то, воин ответил и пошел прочь.
— Поплыли, — быстро обернулся к своим Леваш. — И скорее, пока они не сообразили…
Нифонт и Матвей налегли на весла.