Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор
Часть 44 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Узнав про обещание пермяков креститься и держать храмы, Филофей и обрадовался, и удивился. С хитрым прищуром он посмотрел князю в глаза.
— А ведь тебе, пожалуй, удастся то, что не удалось Стефану, Питириму, Ионе…
Михаил только махнул рукой. Он не хотел славы крестителя, он не святой Владимир. Переступив свою совесть, он не жалел пермяков, но все же тяжесть оставалась на душе, ведь его крещение — пока полуправда, потому что за ним идет правда: московитская кабала. О правде пермяки еще пока не ведали.
— Что ж, сочтем, что ты лишь скромно завершил почти вековой труд великих своих предтеч, — по-своему понял Михаила Филофей.
Лето накалялось, как железо в горне, и Михаил покинул монастырь, оставив монахам Аннушку. Откуда-то рядом очутился Калина, всегда появлявшийся в нужный момент. Вдвоем они взялись обустраивать обгоревший острожный холм и башни. Сначала — Княжью. Настелили полы, потолок, соорудили дощатые сени, проконопатили мхом пазы между венцов, заново сложили чувал, сколотили лавки и стол, и башня стала пригодной для жилья. Зимовать в монастыре еще раз Михаил не хотел.
Затем принялись разгребать пепелище. Крючьями и баграми стащили годные бревна к башне, накатили на слеги, чтобы не гнили от земли. Негодные, обугленные бревна распилили, раскололи на дрова, выложили поленницы. Головни спихнули со склона в овраг. Копать валы, чтобы выкопать черные пни частокола и ряжей под башни, не успели — лето, оказывается, уже проскользнуло мимо, как девичья лента по речному перекату. Первые заморозки звякнули над крыльцом.
На первый снег из пармы, из Урола и Пыскора, вернулись монастырские артели. В монастырской трапезной князь читал грамоты от ушедших попов, слушал рассказы мастеровых. Глядя на огонек лучины, он словно воочию видел, как на еланях, расклинив собою чащу и городище, встают новые храмы — из сырых, вековых еловых бревен, на высоких подклетах, с узкими бойницами и огромными, страшными крестами на маленьких главках: словно кулак сжимает меч. Храмы, как разбойничьи вертепы, были обнесены тыном. Это были даже не храмы — крепости. Здесь два попа могли надежно спрятать рухлядь за тяжелыми засовами и переждать осаду. На божью помощь и людскую любовь попы не рассчитывали. И на мирную кончину свою тоже. И в этих угрюмых храмах пермские князья и пермские роды принимали таинство крещения — мрачное, как камлание.
— Что ж, самые светлые ключи тоже бьют из-под диких камней, — сказал Дионисий.
Дружбы с Матвеем у Михаила все равно не получилось. Но теперь их связало нечто большее, чем дружба или родство, — прочная упряжка общего дела. Княжича Михаил поставил воеводой над дружиной. Зимой нужно было заняться обороной. Два года вогулы не ходили на Пермь Великую в набеги, не трогали Акчима и Дия. Видно, думали, что после московитов поживиться нечем. Но больше искушать судьбу Перми Великой не стоило.
Михаил решил окружить свое княжество заставами со сменным караулом. Поначалу с первой сотней Никиты Бархата он пошел вверх по Колве. С ним была и Аннушка — с кем же ее оставить? На вершине Искорской горы, в разбитой пермской крепости Михаил заложил первую заставу; для второй Матвей присмотрел давно брошенное городище Пымпал. По пояс в снегах, худо-бедно изладили землянки, поставили заплоты, облили водой валы и подступы. Доводить заставу станут уже летние караулы.
Двумя другими заставами Михаил задумал перегородить вогулам Вишеру. Полюдов камень сам напрашивался под дозор. Михаил вновь поднялся на его вершину, вскарабкался на заиндевевшие валуны — глядел на бескрайнюю заснеженную парму, такую холодную и нелюдимую, но так горячо любимую Полюдом… Ратники показывали друг другу огромный след человеческой ноги на камне и рассказывали, что это ступил сам богатырь Полюд. Когда-то, давным-давно, богатырь Полюд показывал этот след княжичу Мише и говорил, что это ступил бог ветра Шуа. А Полюдова меча Михаил уже не увидел — меч соржавел в прах. Даже камня, им рассеченного, не найти.
Под вторую вишерскую заставу князь присмотрел поляну неподалеку от Редикора. Надежда на пермяков неважная — пусть застава стоит рядом с городищем. На этой заставе Михаил поселил ратника Кондрата Петрова с товарищами, которые давно просили волю от службы. Пусть эта застава будет слободой.
Последней заставой, пятой, Михаил закрыл Каму. Застава расположилась у Пянтега, на Анфаловом городище, где сиротливо торчала над крутояром засыпанная снегами одинокая башня.
И потихоньку закрутились колеса княжьей жизни, с шорохом завращались жернова забот, из-под которых посыпался песок проходящего времени. Третьим летом — так Михаил начал отсчитывать года после похода московитов — на свой кошт князь сбил артели из нищих пришельцев и прочего люда и отправил в парму рубить лес и возить его в Чердынь. Чердыни был нужен острог. Покча — Покчей, но без Чердыни Перми Великой не бывать. А из монастыря плотники и попы на стругах поплыли в самую глухомань — в Майкор и Кудымкар.
Зиму Михаил коротал в башне, ездил по заставам, надолго задерживался в городищах, расспрашивая о слухах и настроениях пермяков; самые холода просидел в Соликамске, заново знакомясь со старшинами и богатыми солеварами, — соликамцы держались от Чердыни наособицу, но перечить князю не помышляли. В долгих разъездах по снежным воргам Михаил не уставал дивиться — как все же велика его земля и как малолюдна, словно после потопа.
Четвертым летом пришел черед взять пермских князьцов за горло. Михаил, посоветовавшись с Филофеем и дьяками, составил указ, растолковал смысл его Матвею, настрополил и испытал дружину и лишь после этого отправил ратников вниз по Каме — в Пянтег, Пыскор, Урол, Майкор и Кудымкар. Дружина должна была проверить житье-бытье чердынских попов и огласить новую волю князя: отныне ясак собирать храмам, а не местным князьцам. Пусть мечи и брони дружины предостерегут пермяков от непокорства. Впрочем, стычек в этом походе Михаил не ждал. Ведь простым пермякам-общинникам все равно, кому давать ясак — попу или князыду. Попу даже лучше, ведь он берет меньше. Но вот для князьцов новый ясачный устав был как нож в спину. От князьцов можно было ждать бунта. Благо то, что дружины пермские были разогнаны, да и община князьцов не поддержала бы.
По осени Матвей вернулся заметно возмужавший, посвежевший и словно просветлевший от большого и самостоятельного ратного дела. Давить мятежи Матвею не пришлось. Видно, князьцы еще не сообразили, чем чреват для них новый порядок. Михаил понял, что меч ему потребуется только через год-два.
И в пятое лето он решил ставить острог. Дружина поволокла из пармы, с лесосек, просохшие бревна; усеяла острожный холм, отсыпая заново валы, углубляя рвы, копая ямы под ряжи, колотя бутовый камень, растесывая доски. Михаил уже привык, что на его холме чернеет пепелище, полузаросшее крапивой, да стоят три башенки, печальные, как часовни на кладбище. И вдруг все переменилось: зашевелилась и закипела земля под заступами, и полезли из нее, как новая щетина из старого шрама, волчьи зубы частоколов; друг на друга укладывались венцы башен, как пергаментные листы бессмертной летописи.
Михаил смотрел на стройку, и ему казалось: нет, не бой на Искорке, а вот это время — самое главное в его жизни. Время, когда возрождается Чердынь, первая, самая надежная русская застава навстречь солнца. И еще Михаил удивлялся, сколь же многолюдна была стройка — это в его-то безлюдном княжестве! А потом, присмотревшись, он увидел среди ратников многих иных людей — и монахов, и солеваров, и русских лапотников из слободок, и пермяков, сошедшихся сюда со всех концов Перми Великой, и еще шли из леса новые люди — незнакомые, молчаливые, оборванные, с разбойничьим прищуром глаз, привыкших к сумраку пармы. Всем была нужна Чердынь, и посад утыкали землянки и балаганы, задымили костры и чувалы, появились бабы, вокруг которых, как грибы вокруг пней, словно размножились стаи детишек, козы, коровы, гуси, псы, кошки, лошади… И в этой суматохе будто бы отступала боль в сердце князя, легчало на душе, прояснялось в небе, и в этом гаме Михаил впервые услышал, как зовет его народ: Старый князь.
А ведь ему было всего под сорок. Но он огляделся и увидел рядом с собой своих детей. Матвей превратился в плечистого, рослого и статного парня, черного, как уголь, красивого, с полоской еще мягких усиков над упрямо изогнутыми губами и с темным, грозовым взглядом колдовских материнских глаз. При встрече с ним прятались девки и краснели молодухи-вдовицы, у землянок которых по ночам бил копытом Матвеев конь. И совсем другой была Аннушка, уже превращавшаяся в девушку, тоненькая, улыбчивая и тихая, как речная кувшинка, не по-княжески стыдливая, закрывавшаяся рукавом, если проходящий мимо орел-ратник приосанивался, начинал накручивать ус и бесстыже подмигивал. Рядом с такими детьми Михаил и вправду казался старым, да и мало вокруг уцелело тех, кто помнил его иным. Кто? Калина и Дионисий — все. Пропала, исчезла, затерялась в вогульских янгах Тиче, и сердце порой всхлипывало перебоем.
Достроить весь острог до снегопада не успели. Михаил распорядился оставить до весны княжий дом и гридницу, церковь, амбары и конюшни, возведенные только по нижние венцы. И под первым снегом все же поднялись над тыном острые шатры башен, перекликавшиеся с остриями елей, как колокольный звон с громом за Полюдовым камнем. В новом остроге Михаил оставил на зиму сотню Вольги Онежанина, а сотни Матвея и Бархата отправил в Покчу.
Впервые за несколько лет было людно и весело на острожном холме, когда над снегами лишь еле-еле брезжит пасмурный день, а ночи светлее дня от дивного размаха лазоревых и серебряных позарей. Зима навалилась, как медведь, помяла Чердынь, треща костями, и уползла прочь, в ледяные пещеры на самоедских островах.
Лето началось вестью о бунте в Пыскоре. Матвей, радуясь делу, повел дружину за Соликамск. Но пришел он поздно. Пыскорцы, понесшие ясак в храм, оставили князя Колога без дани, и Колог, взбесившись, с немногими родичами напал на храм. Попы дрались насмерть и сгорели вместе с храмом и рухлядью в подклете. Пыскорцы, боясь чердынского гнева, сами повязали и задушили Колога, а подоспевшему Матвею показали его голову на колу. Бунтовать дальше они не думали. Кланяясь, они пообещали нести ясак как прежде, только пусть не будет у них больше ни князьца, ни храма. Раз в год приедет сборщик из Чердыни — и довольно. Матвей согласился, если отец не станет возражать. Филофей попробовал уговорить князя силком вернуть в Пыскор храм, но Михаил не пошел против воли пермяков.
Посреди лета Михаилу сообщили, что из Урола выплыл небольшой караван во главе с князем Юксеем, и направляется он вверх по Вишере к вогулам. Михаил перехватил урольцев в Кондратьевской слободе. Юксей был зол и надменен.
— Ты отнял у нас наших богов, а мы не хотим молиться Христу. Он скуп, — сказал Юксей. — Мы уходим в Югру навсегда.
— Но в Мансипале ты будешь поклоняться не своим богам, а вогульским, — возразил Михаил, уже поняв, в чем дело.
Юксей не нашел что ответить, только крикнул:
— Ты вероломный князь! Ты московит!
— Ты, Юкся, прячешься за ложь, — ответил Михаил. — У тебя не стало богатства и дружины, и ты потерял власть в своем увтыре. Твой род тебя не уважает. Поэтому ты бежишь.
— Кто будет уважать бедного и слабого?
— Князь силен умом и богат мудростью. Таким был, например, Пемдан. Без дружины правят своими родами Керчег Янидорский и Неган Акчимский. Разум Пемдана унаследовал Кейга. Ты меня назвал московитом, но ведь не я изгнал тебя, пермского князя, а твой род.
— Ты лукав, я не знаю, что тебе сказать! — вспылил Юксей. — Но я уйду к вогулам и отныне стану твоим врагом!
И Юксей ушел — оскорбленный, негодующий, ничего не понявший.
Этот год готовил еще одну неожиданность для князя. Бабьим летом к Чердыни снизу подошли большие пермяцкие каюки с людьми и грузом. Это с Иньвы, с Майкора и Кудымкара приплыли князья Кудым-Боег и Елог.
Народ облепил валы острога, глядя, как перед новым княжьим домом пермяки расстилают на земле холстины и выкладывают на них меха, золото, угощенья. Кудым-Боег поклонился Михаилу по-русски.
— Я к тебе, князь, со сватовством, — сказал он.
— А… кого сватаешь?.. — изумился Михаил.
Боег сморщил лицо, пряча усмешку.
— Дочь твою, Анну, сватаю себе в жены.
Михаил обомлел.
Аннушка, вспыхнув, метнулась с крыльца в дом.
Потом уже, оставив гостей на пиру, Михаил уединился с Боегом в маленькой горнице. Молодой пермяк настораживал князя. Что это за сватовство такое? Зачем? Отчего? Что нужно кудымкарцу? Женитьбой укрепить свое княжение, пошатнувшееся без ясака и дружины?..
— Не по нашему обычаю твое сватовство, — сказал Боегу Михаил.
— Русских обычаев я еще мало знаю, — согласился пермяк, — Как уж придумал, так и посватался. Ты и сам жену брал не по обряду.
Боег был смел, глядел прямо в глаза, не юлил. Михаил почувствовал в нем искренность и силу духа.
— Почто дары такие богатые? Может, я тебя заверну с порога?
— Верю, что не завернешь. А дары мои богаты оттого, что ты беден. Нечего тебе дать за дочь.
— Дерзишь.
— Прости. Но это правда. Я же не всем, а лишь тебе это говорю.
— Шибко ты спор на речи.
— Не обессудь, князь, таким уж уродился. Я тебя обидеть не хочу. И дурно обо мне не думай. Не корысти ради я приехал, и не ради крепости своего княжения. Я твою дочь полюбил. Верно говорю.
— Когда же ты успел? — хмуро поинтересовался Михаил.
— А прошлым летом, когда острог ставили.
Михаил глядел в серые, честные глаза Боега. Вроде бы видел он тогда эти глаза, из толпы устремленные на его дочь… Да мало ли в Перми Великой серых глаз?
— Мала еще Нюта замуж выходить. Еще в куклы не доиграла.
— У нас такие девочки уже бывают женами. Да и у татар, и у вас тоже бывают. У московского кана Ивана первая жена двенадцати лет была.
— Ну и не к добру то вышло.
— Я согласен с тобой, князь. Сестру свою таких лет я бы мужчине не отдал.
— А чего ж мою дочь сватаешь? Чужого не жаль?
— Не гневись на меня, князь. Знаю, что рано приехал. Но уж так мне дочь твоя к сердцу припала, что боюсь потерять ее. Ведь стану ждать — так другой уведет. Может, тот же Елог, который сейчас в верности клянется и в дружки к жениху просится.
— От твоей опаски она не повзрослеет.
— Я тебе слово мужчины дам и поклясться могу хоть на вашем кресте и волшебной книге, хоть на своей тамге прадедовской, — я возьму ее в жены и не нарушу, покуда ей пятнадцати лет не исполнится. Отдам матери своей и теткам — они добрые, — пусть только живет рядом со мной, моей любовью согретая. Я ее не обижу и слово сдержу. Коли солгу — убей меня, рукой не шевельну защититься. В парме слово Кудым-Боега все уважают. Мы, род Медведя, вероломства никогда не допускали.
Михаил тяжело молчал.
— Трудно мне решение принять, — сознался он. — Дай время подумать. И Нюту спросить надо, люб ли ты ей?
— Люб.
Ночью Михаил пришел к дочери. Аннушка сидела на своем лежаке, закутавшись в одеяла. Лицо ее было заплакано.
— Любишь Боега? — просто спросил Михаил, присаживаясь рядом.
— Люблю, — пискнула девочка. — Но тебя, тятя, больше люблю…
Михаил невесело усмехнулся.
— Парень он вроде честный, хороший…
— Тятя, боюсь я… Не отправляй меня отсюда…
— Эх, ну и дела… И можно, конечно, Боегу на год отсрочить, да что толку? Тебе уход нужен, призор, а здесь чего? Я, да ратники, да монахи. Опять же, ведь и не быть тебе в Чердыни весь век, все равно увезут. Лучше сызмальства с пармой свыкнуться. Да-а… Не меня сюда надо — мать…
Михаил думал.
— Как велишь, тятя, так и сделаю, — тихо сказала девочка.
— А ведь тебе, пожалуй, удастся то, что не удалось Стефану, Питириму, Ионе…
Михаил только махнул рукой. Он не хотел славы крестителя, он не святой Владимир. Переступив свою совесть, он не жалел пермяков, но все же тяжесть оставалась на душе, ведь его крещение — пока полуправда, потому что за ним идет правда: московитская кабала. О правде пермяки еще пока не ведали.
— Что ж, сочтем, что ты лишь скромно завершил почти вековой труд великих своих предтеч, — по-своему понял Михаила Филофей.
Лето накалялось, как железо в горне, и Михаил покинул монастырь, оставив монахам Аннушку. Откуда-то рядом очутился Калина, всегда появлявшийся в нужный момент. Вдвоем они взялись обустраивать обгоревший острожный холм и башни. Сначала — Княжью. Настелили полы, потолок, соорудили дощатые сени, проконопатили мхом пазы между венцов, заново сложили чувал, сколотили лавки и стол, и башня стала пригодной для жилья. Зимовать в монастыре еще раз Михаил не хотел.
Затем принялись разгребать пепелище. Крючьями и баграми стащили годные бревна к башне, накатили на слеги, чтобы не гнили от земли. Негодные, обугленные бревна распилили, раскололи на дрова, выложили поленницы. Головни спихнули со склона в овраг. Копать валы, чтобы выкопать черные пни частокола и ряжей под башни, не успели — лето, оказывается, уже проскользнуло мимо, как девичья лента по речному перекату. Первые заморозки звякнули над крыльцом.
На первый снег из пармы, из Урола и Пыскора, вернулись монастырские артели. В монастырской трапезной князь читал грамоты от ушедших попов, слушал рассказы мастеровых. Глядя на огонек лучины, он словно воочию видел, как на еланях, расклинив собою чащу и городище, встают новые храмы — из сырых, вековых еловых бревен, на высоких подклетах, с узкими бойницами и огромными, страшными крестами на маленьких главках: словно кулак сжимает меч. Храмы, как разбойничьи вертепы, были обнесены тыном. Это были даже не храмы — крепости. Здесь два попа могли надежно спрятать рухлядь за тяжелыми засовами и переждать осаду. На божью помощь и людскую любовь попы не рассчитывали. И на мирную кончину свою тоже. И в этих угрюмых храмах пермские князья и пермские роды принимали таинство крещения — мрачное, как камлание.
— Что ж, самые светлые ключи тоже бьют из-под диких камней, — сказал Дионисий.
Дружбы с Матвеем у Михаила все равно не получилось. Но теперь их связало нечто большее, чем дружба или родство, — прочная упряжка общего дела. Княжича Михаил поставил воеводой над дружиной. Зимой нужно было заняться обороной. Два года вогулы не ходили на Пермь Великую в набеги, не трогали Акчима и Дия. Видно, думали, что после московитов поживиться нечем. Но больше искушать судьбу Перми Великой не стоило.
Михаил решил окружить свое княжество заставами со сменным караулом. Поначалу с первой сотней Никиты Бархата он пошел вверх по Колве. С ним была и Аннушка — с кем же ее оставить? На вершине Искорской горы, в разбитой пермской крепости Михаил заложил первую заставу; для второй Матвей присмотрел давно брошенное городище Пымпал. По пояс в снегах, худо-бедно изладили землянки, поставили заплоты, облили водой валы и подступы. Доводить заставу станут уже летние караулы.
Двумя другими заставами Михаил задумал перегородить вогулам Вишеру. Полюдов камень сам напрашивался под дозор. Михаил вновь поднялся на его вершину, вскарабкался на заиндевевшие валуны — глядел на бескрайнюю заснеженную парму, такую холодную и нелюдимую, но так горячо любимую Полюдом… Ратники показывали друг другу огромный след человеческой ноги на камне и рассказывали, что это ступил сам богатырь Полюд. Когда-то, давным-давно, богатырь Полюд показывал этот след княжичу Мише и говорил, что это ступил бог ветра Шуа. А Полюдова меча Михаил уже не увидел — меч соржавел в прах. Даже камня, им рассеченного, не найти.
Под вторую вишерскую заставу князь присмотрел поляну неподалеку от Редикора. Надежда на пермяков неважная — пусть застава стоит рядом с городищем. На этой заставе Михаил поселил ратника Кондрата Петрова с товарищами, которые давно просили волю от службы. Пусть эта застава будет слободой.
Последней заставой, пятой, Михаил закрыл Каму. Застава расположилась у Пянтега, на Анфаловом городище, где сиротливо торчала над крутояром засыпанная снегами одинокая башня.
И потихоньку закрутились колеса княжьей жизни, с шорохом завращались жернова забот, из-под которых посыпался песок проходящего времени. Третьим летом — так Михаил начал отсчитывать года после похода московитов — на свой кошт князь сбил артели из нищих пришельцев и прочего люда и отправил в парму рубить лес и возить его в Чердынь. Чердыни был нужен острог. Покча — Покчей, но без Чердыни Перми Великой не бывать. А из монастыря плотники и попы на стругах поплыли в самую глухомань — в Майкор и Кудымкар.
Зиму Михаил коротал в башне, ездил по заставам, надолго задерживался в городищах, расспрашивая о слухах и настроениях пермяков; самые холода просидел в Соликамске, заново знакомясь со старшинами и богатыми солеварами, — соликамцы держались от Чердыни наособицу, но перечить князю не помышляли. В долгих разъездах по снежным воргам Михаил не уставал дивиться — как все же велика его земля и как малолюдна, словно после потопа.
Четвертым летом пришел черед взять пермских князьцов за горло. Михаил, посоветовавшись с Филофеем и дьяками, составил указ, растолковал смысл его Матвею, настрополил и испытал дружину и лишь после этого отправил ратников вниз по Каме — в Пянтег, Пыскор, Урол, Майкор и Кудымкар. Дружина должна была проверить житье-бытье чердынских попов и огласить новую волю князя: отныне ясак собирать храмам, а не местным князьцам. Пусть мечи и брони дружины предостерегут пермяков от непокорства. Впрочем, стычек в этом походе Михаил не ждал. Ведь простым пермякам-общинникам все равно, кому давать ясак — попу или князыду. Попу даже лучше, ведь он берет меньше. Но вот для князьцов новый ясачный устав был как нож в спину. От князьцов можно было ждать бунта. Благо то, что дружины пермские были разогнаны, да и община князьцов не поддержала бы.
По осени Матвей вернулся заметно возмужавший, посвежевший и словно просветлевший от большого и самостоятельного ратного дела. Давить мятежи Матвею не пришлось. Видно, князьцы еще не сообразили, чем чреват для них новый порядок. Михаил понял, что меч ему потребуется только через год-два.
И в пятое лето он решил ставить острог. Дружина поволокла из пармы, с лесосек, просохшие бревна; усеяла острожный холм, отсыпая заново валы, углубляя рвы, копая ямы под ряжи, колотя бутовый камень, растесывая доски. Михаил уже привык, что на его холме чернеет пепелище, полузаросшее крапивой, да стоят три башенки, печальные, как часовни на кладбище. И вдруг все переменилось: зашевелилась и закипела земля под заступами, и полезли из нее, как новая щетина из старого шрама, волчьи зубы частоколов; друг на друга укладывались венцы башен, как пергаментные листы бессмертной летописи.
Михаил смотрел на стройку, и ему казалось: нет, не бой на Искорке, а вот это время — самое главное в его жизни. Время, когда возрождается Чердынь, первая, самая надежная русская застава навстречь солнца. И еще Михаил удивлялся, сколь же многолюдна была стройка — это в его-то безлюдном княжестве! А потом, присмотревшись, он увидел среди ратников многих иных людей — и монахов, и солеваров, и русских лапотников из слободок, и пермяков, сошедшихся сюда со всех концов Перми Великой, и еще шли из леса новые люди — незнакомые, молчаливые, оборванные, с разбойничьим прищуром глаз, привыкших к сумраку пармы. Всем была нужна Чердынь, и посад утыкали землянки и балаганы, задымили костры и чувалы, появились бабы, вокруг которых, как грибы вокруг пней, словно размножились стаи детишек, козы, коровы, гуси, псы, кошки, лошади… И в этой суматохе будто бы отступала боль в сердце князя, легчало на душе, прояснялось в небе, и в этом гаме Михаил впервые услышал, как зовет его народ: Старый князь.
А ведь ему было всего под сорок. Но он огляделся и увидел рядом с собой своих детей. Матвей превратился в плечистого, рослого и статного парня, черного, как уголь, красивого, с полоской еще мягких усиков над упрямо изогнутыми губами и с темным, грозовым взглядом колдовских материнских глаз. При встрече с ним прятались девки и краснели молодухи-вдовицы, у землянок которых по ночам бил копытом Матвеев конь. И совсем другой была Аннушка, уже превращавшаяся в девушку, тоненькая, улыбчивая и тихая, как речная кувшинка, не по-княжески стыдливая, закрывавшаяся рукавом, если проходящий мимо орел-ратник приосанивался, начинал накручивать ус и бесстыже подмигивал. Рядом с такими детьми Михаил и вправду казался старым, да и мало вокруг уцелело тех, кто помнил его иным. Кто? Калина и Дионисий — все. Пропала, исчезла, затерялась в вогульских янгах Тиче, и сердце порой всхлипывало перебоем.
Достроить весь острог до снегопада не успели. Михаил распорядился оставить до весны княжий дом и гридницу, церковь, амбары и конюшни, возведенные только по нижние венцы. И под первым снегом все же поднялись над тыном острые шатры башен, перекликавшиеся с остриями елей, как колокольный звон с громом за Полюдовым камнем. В новом остроге Михаил оставил на зиму сотню Вольги Онежанина, а сотни Матвея и Бархата отправил в Покчу.
Впервые за несколько лет было людно и весело на острожном холме, когда над снегами лишь еле-еле брезжит пасмурный день, а ночи светлее дня от дивного размаха лазоревых и серебряных позарей. Зима навалилась, как медведь, помяла Чердынь, треща костями, и уползла прочь, в ледяные пещеры на самоедских островах.
Лето началось вестью о бунте в Пыскоре. Матвей, радуясь делу, повел дружину за Соликамск. Но пришел он поздно. Пыскорцы, понесшие ясак в храм, оставили князя Колога без дани, и Колог, взбесившись, с немногими родичами напал на храм. Попы дрались насмерть и сгорели вместе с храмом и рухлядью в подклете. Пыскорцы, боясь чердынского гнева, сами повязали и задушили Колога, а подоспевшему Матвею показали его голову на колу. Бунтовать дальше они не думали. Кланяясь, они пообещали нести ясак как прежде, только пусть не будет у них больше ни князьца, ни храма. Раз в год приедет сборщик из Чердыни — и довольно. Матвей согласился, если отец не станет возражать. Филофей попробовал уговорить князя силком вернуть в Пыскор храм, но Михаил не пошел против воли пермяков.
Посреди лета Михаилу сообщили, что из Урола выплыл небольшой караван во главе с князем Юксеем, и направляется он вверх по Вишере к вогулам. Михаил перехватил урольцев в Кондратьевской слободе. Юксей был зол и надменен.
— Ты отнял у нас наших богов, а мы не хотим молиться Христу. Он скуп, — сказал Юксей. — Мы уходим в Югру навсегда.
— Но в Мансипале ты будешь поклоняться не своим богам, а вогульским, — возразил Михаил, уже поняв, в чем дело.
Юксей не нашел что ответить, только крикнул:
— Ты вероломный князь! Ты московит!
— Ты, Юкся, прячешься за ложь, — ответил Михаил. — У тебя не стало богатства и дружины, и ты потерял власть в своем увтыре. Твой род тебя не уважает. Поэтому ты бежишь.
— Кто будет уважать бедного и слабого?
— Князь силен умом и богат мудростью. Таким был, например, Пемдан. Без дружины правят своими родами Керчег Янидорский и Неган Акчимский. Разум Пемдана унаследовал Кейга. Ты меня назвал московитом, но ведь не я изгнал тебя, пермского князя, а твой род.
— Ты лукав, я не знаю, что тебе сказать! — вспылил Юксей. — Но я уйду к вогулам и отныне стану твоим врагом!
И Юксей ушел — оскорбленный, негодующий, ничего не понявший.
Этот год готовил еще одну неожиданность для князя. Бабьим летом к Чердыни снизу подошли большие пермяцкие каюки с людьми и грузом. Это с Иньвы, с Майкора и Кудымкара приплыли князья Кудым-Боег и Елог.
Народ облепил валы острога, глядя, как перед новым княжьим домом пермяки расстилают на земле холстины и выкладывают на них меха, золото, угощенья. Кудым-Боег поклонился Михаилу по-русски.
— Я к тебе, князь, со сватовством, — сказал он.
— А… кого сватаешь?.. — изумился Михаил.
Боег сморщил лицо, пряча усмешку.
— Дочь твою, Анну, сватаю себе в жены.
Михаил обомлел.
Аннушка, вспыхнув, метнулась с крыльца в дом.
Потом уже, оставив гостей на пиру, Михаил уединился с Боегом в маленькой горнице. Молодой пермяк настораживал князя. Что это за сватовство такое? Зачем? Отчего? Что нужно кудымкарцу? Женитьбой укрепить свое княжение, пошатнувшееся без ясака и дружины?..
— Не по нашему обычаю твое сватовство, — сказал Боегу Михаил.
— Русских обычаев я еще мало знаю, — согласился пермяк, — Как уж придумал, так и посватался. Ты и сам жену брал не по обряду.
Боег был смел, глядел прямо в глаза, не юлил. Михаил почувствовал в нем искренность и силу духа.
— Почто дары такие богатые? Может, я тебя заверну с порога?
— Верю, что не завернешь. А дары мои богаты оттого, что ты беден. Нечего тебе дать за дочь.
— Дерзишь.
— Прости. Но это правда. Я же не всем, а лишь тебе это говорю.
— Шибко ты спор на речи.
— Не обессудь, князь, таким уж уродился. Я тебя обидеть не хочу. И дурно обо мне не думай. Не корысти ради я приехал, и не ради крепости своего княжения. Я твою дочь полюбил. Верно говорю.
— Когда же ты успел? — хмуро поинтересовался Михаил.
— А прошлым летом, когда острог ставили.
Михаил глядел в серые, честные глаза Боега. Вроде бы видел он тогда эти глаза, из толпы устремленные на его дочь… Да мало ли в Перми Великой серых глаз?
— Мала еще Нюта замуж выходить. Еще в куклы не доиграла.
— У нас такие девочки уже бывают женами. Да и у татар, и у вас тоже бывают. У московского кана Ивана первая жена двенадцати лет была.
— Ну и не к добру то вышло.
— Я согласен с тобой, князь. Сестру свою таких лет я бы мужчине не отдал.
— А чего ж мою дочь сватаешь? Чужого не жаль?
— Не гневись на меня, князь. Знаю, что рано приехал. Но уж так мне дочь твоя к сердцу припала, что боюсь потерять ее. Ведь стану ждать — так другой уведет. Может, тот же Елог, который сейчас в верности клянется и в дружки к жениху просится.
— От твоей опаски она не повзрослеет.
— Я тебе слово мужчины дам и поклясться могу хоть на вашем кресте и волшебной книге, хоть на своей тамге прадедовской, — я возьму ее в жены и не нарушу, покуда ей пятнадцати лет не исполнится. Отдам матери своей и теткам — они добрые, — пусть только живет рядом со мной, моей любовью согретая. Я ее не обижу и слово сдержу. Коли солгу — убей меня, рукой не шевельну защититься. В парме слово Кудым-Боега все уважают. Мы, род Медведя, вероломства никогда не допускали.
Михаил тяжело молчал.
— Трудно мне решение принять, — сознался он. — Дай время подумать. И Нюту спросить надо, люб ли ты ей?
— Люб.
Ночью Михаил пришел к дочери. Аннушка сидела на своем лежаке, закутавшись в одеяла. Лицо ее было заплакано.
— Любишь Боега? — просто спросил Михаил, присаживаясь рядом.
— Люблю, — пискнула девочка. — Но тебя, тятя, больше люблю…
Михаил невесело усмехнулся.
— Парень он вроде честный, хороший…
— Тятя, боюсь я… Не отправляй меня отсюда…
— Эх, ну и дела… И можно, конечно, Боегу на год отсрочить, да что толку? Тебе уход нужен, призор, а здесь чего? Я, да ратники, да монахи. Опять же, ведь и не быть тебе в Чердыни весь век, все равно увезут. Лучше сызмальства с пармой свыкнуться. Да-а… Не меня сюда надо — мать…
Михаил думал.
— Как велишь, тятя, так и сделаю, — тихо сказала девочка.