Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор
Часть 35 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— И другого сгубят.
— Тогда напялю хомут на шею и на себе вспашу! — рявкнул Нифонт.
Из Чердынского городища к Михаилу прибежал мальчишка и принес исчирканную пасами бересту. Знаки на ней гласили: забери своё. Весточку прислал старый знакомец — охотник Куртог, с которым раньше Михаил ходил на медведей.
Во дворе дома Куртога Михаил замер как вкопанный. У заплота, запряженный в пермяцкие сани на высоких копыльях, укрытый попоной из старых шкур, стоял конь. Морда его обросла сосульками. Он скосил на Михаила глаз и словно бы чуть кивнул — так же, как в Искоре, когда нес на себе князя Асыку. Это был Нята. И прошлое кинулось на Михаила, как рысь с ветки, вцепилось, повалило, покатило кубарем.
Михаил ворвался в керку Куртога, едва не разломав дощатых сеней, смяв земляные ступени. В полумраке жилища Михаил увидел горящий очаг. По одну его сторону на глинобитной завалинке сидел Куртог, какой-то потерянный, поникший, виноватый. Напротив него у огня на скамейке, поджав ноги, сидела маленькая девочка, повернувшая к Михаилу испуганное лицо.
— Тятя!.. — вдруг тихо воскликнула она, сорвалась с места и с разбегу ударилась Михаилу в живот, словно хотела спрятаться в отца, слиться с ним, как ручеек с озером, и никогда больше не оставаться одной. Это была семилетняя Аннушка.
И Михаил вспомнил: так же по снегу княжьего двора в Усть-Выме между скачущими вогулами бежала к отцу и кричала другая маленькая девочка — Тиче… Михаил поднял дочь, обнял и притиснул к себе, и сквозь какой-то хрип души он с ужасом осознавал, что же могла чувствовать золотая идолица Сорни-Най, когда ей в чрево князь Асыка возвращал Вагирйому…
Куртог поведал, как очутилась у него Аннушка. Все было просто. Родственники, к которым в Дий перед нашествием московитов Михаил отправил семью, устали бояться. Тичерть, ламия, сбежала почти сразу, как приехала, и не было от нее ни слуху, ни духу. Князя разбили и пленили. Матвей ушел и, говорили, предался Пестрому. Князь вернулся — но без княжества. Московитская буря разметала его жизнь, развалила на куски и расшвыряла во все стороны. Родственникам стало страшно. Что если им отомстит Пестрый за укрывательство семьи пермского князя? Или Михаил отомстит за то, что не уберегли жену и сына? Может отомстить и Матвей: мало ли позора и насмешек он вытерпел в Дие? А хуже всего, если станет мстить ламия, которой нужно выплеснуть свой гнев хоть на кого-нибудь. Девочка, своим родством повязанная со всеми этими людьми и нелюдями, может передать зло, обрушить беду на невинные головы. Надо, чтобы девочка ушла. И в один прекрасный день из пармы прибежал и остановился возле маленького керку в Дие конь Нята, запряженный в сани. Его, несомненно, послала ламия: мол, увозите девочку. И девочку увезли — в Чердынь, к Куртогу. Куртог знал, как живет князь в доме Нифонта, но и он страшился оставить Аннушку у себя, вместе со своими детьми.
Но Михаил теперь и не хотел расставаться с дочерью. После того половодья, что перекатилось через него, как через упавшее дерево, Аннушка осталась для него последним осколочком семьи, любви, счастья, и он не пожелал бы отдать ее даже под страхом смерти.
Жена Куртога одела девочку, и Михаил посадил ее в сани, а сам уселся сзади и окутал себя и дочь тулупом. Нята бодро пошагал вперед, словно знал дорогу: прочь из городища, по спуску на лед Колвы и дальше, вниз по реке, мимо высоких белых гор и сизых, загроможденных снегами лесов — по ворге, зимнему пути на Редикор и Пянтег, на самый край дремучей пермской земли, где утонули в сугробах почти сказочные деревянные крепости. Михаил прижимал к себе дочь, глядел, как уверенно топает по льду большими копытами лесной конек, и вспоминал Тиче — без боли, без горечи, даже без желания увидеть вновь, но с какой-то древней, все простившей печалью. Она жива, его ламия. Она помнит его. Она вернула ему дочь и подарила Няту. И что означает этот подарок?
На руках Михаил перенес дочку через порог Нифонтова дома и поставил в горнице на пол, показывая хозяину. Его даже испугал темный и злой огонь, полыхнувший в глазах Нифонта.
— Дозволь до тепла мне у тебя с дочерью пожить, — не считая, что унизит себя этой просьбой, сказал Михаил.
— Ты князь, — буркнул Нифонт, опуская глаза. — Какое от меня тебе надобно дозволенье?
Михаил сел на скамью и принялся развязывать тесемки на меховом колпачке Аннушки.
— Сам знаешь, какой я князь, — тихо произнес он, чтобы злостью в голосе не пугать дочь. — Мне заплатить тебе нечем. Сделай мне одолженье, прими от меня в подарок коня.
— Не по чину нам княжеские кони, — негромко, но яростно ответил Нифонт, встал и шагнул к двери. — Я себе своего куплю.
— Постой! — окликнул Михаил, и в голосе его впервые после Искорки звякнуло железо княжеского повеленья. Нифонт остановился, не оборачиваясь. — Не гоже, Нифонт, к добру спиной вставать. Это Нята — конь Асыки, слыхал небось. Его пермяки не отравят, побоятся. И порчу не наведут — заговоренный он. Возьми его, Нифонт. Я от чистого сердца прошу.
Нифонт ссутулился, словно осел от тяжести на плечах.
— Благодарствую, — проскрипел он и вышел прочь.
Пермякам немного потребовалось времени узнать, что Михаил подарил Няту Нифонту. Они истолковали это в том смысле, что маленькая усадьба на краю Пелина поля объявляет войну городищу. Значит, Михаила отныне можно не только не уважать, но и не беречь его жизнь. И ночью дом Нифонта подожгли.
Калина в этот раз не ночевал. Нифонт и Михаил проснулись одновременно от ржанья Няты в стойле. Крайнее окошко горницы кроваво полыхало сквозь замерзший рыбий пузырь. Нифонт, без зипуна, в одних оленьих бакарях, в которых спал, бросился наружу со снеговой лопатой. Михаил только успел завернуть Аннушку в тулупы и вынести в сени на лавку, как услышал с улицы:
— Князь, живее давай!..
Домину подожгли с угла, там, где стояли сусеки с рожью для посева. Пермяки не мстили непокорным русичам, не готовили их погибель — они уничтожали угрозу священному лугу, заключенную в золотых зернах ржи. Нифонт и Михаил в две лопаты забрасывали огонь снегом. Бревна были еще свежи, не успели просохнуть на солнце и ветрах до звона, да и не отмякли от зимних стуж, к тому ж воры спешили, и некогда им было развести огонь пожарче, потому и удалось сбить пламя, затушить угли, раскидать от стен и выбросить изнутри головни. Дом и подворье уцелели, но амбар сгорел.
На рассвете Михаил и Нифонт, измученные и черные от сажи, вернулись в горницу. Михаил рухнул на лавку, прижал к боку проснувшуюся дочь, а Нифонт долго пил воду, потом молча оделся и ушел. Было слышно, как он обколачивает об крыльцо лыжи, затем шаги прошаркали за ворота, и только свистнула лыжня под уклон к Колве.
Михаил не задумался, куда отправился Нифонт, уснул. Но скоро его растолкал возвратившийся Калина. Калина уже увидел изуродованную усадьбу — будто загнанный под Пелино поле Ящер выбрался все же на землю и одним огненным укусом вырвал угол дома, разбросав вокруг обгорелую щепу и угли.
— Где Нифонт? — быстро спросил Калина. — Ушел?..
Борода его встала дыбом, но ласково, чтобы не пугать Аннушку, Калина сказал:
— Светлая ты голова, Мишка, да пустая… Он же в городище пошел — воров учить! А его там дрекольем встретят — и в прорубь! Собирайся, пока я Няту запрягаю, да топор бери. А ты, девонька, — он погладил девочку по русой головке, — побудь до вечера одна, покуда мы с тятькой съездим. Я вон тебе в торбе гостинец привез.
К низкому полудню тусклого и сырого апреля Нята домчал сани до Чердыни. Городище расползлось по горе, как куча грязи, все бурое от снега, что за долгую зиму напитался помоями, мочой и навозом. Ворота были открыты и пусты. На майдане яростно и злобно орал и топтался народ, мелькали над головами палки. Нята уверенно, как и должно княжескому коню, врезался в толпу. Пермяки, оглядываясь, видели Михаила и Калину с топорами, бросали колья, отбегали в сторону. Они не испугались, потому что их было куда больше, чем русских, и они считали себя правыми, но даже за правду и даже в запале они не хотели бы убить человека до смерти.
Нифонт лежал в каше из снега, крови и грязи. Казалось, он был мертв, но едва его подхватили, он дернулся, высвобождая сжатую в кулак руку.
— Скажи ему, Калын, скажи, Михан, — крикнул кто-то из пермяков, — пусть не трогает Пелино поле! Этот раз сильно били — другой раз совсем убьем!..
Калина, взбесившись, поднял обломок оглобли и побежал на кричавшего. Он замахнулся и заорал:
— Нифонт, как Кудым-Ош, вам хлеб несет, а вы, как псы, на него!..
Пермяки кинулись врассыпную. Калина швырнул жердь им вслед.
— Убьем Нифонта! Тебя, Калын, убьем! И тебя, Михан, трус, убьем! Всех вас, роччиз, убьем! — издалека, из-за угла керку вопил еще кто-то, но Калина уже остывал, повернул обратно к саням, где лежал и хрипел, брызгаясь кровью, Нифонт.
Теперь в избе у Пелина поля вместо больного Михаила был избитый Нифонт. Били его крепко, но, если не брать в расчет кровоподтеки и ссадины, серьезным делом оказались лишь вывих руки, трещины в ребрах и проломленный затылок. Калина, ловко ощупав кости, проворчал:
— Если по делам да по уму, так тебе, Нифонт, этого маловато… Может, добавить от себя?
Когда большого и шумного Калины в доме не было, горница казалась пустой. Нифонт на лавке у печи не шевелился, не говорил. Молчал Михаил. Тихо играла в углу Аннушка — тряпочками, резными чурками, берестяными куколками. Она вообще была девочка тихая и незаметная, смеялась редко и беззвучно. Худенькая, беленькая, как ромашка, она словно бы истаивала светом, вот-вот миг — и останется только лучик. Михаил боялся лишний раз притронуться к ней, не умел ни поговорить с ней, ни приласкать, только смотрел, и что-то в душе его словно корчилось от боли, от нежности. Ему казалось, что вся она целиком состоит из его любви, из ее последнего, самого чистого ручейка, который был когда-то большой, сильной, доверчивой рекой, а реку замутили, запоганили, иссушили, и остался только ручеек. Аннушка была для Михаила последней проталиной любви к людям, маленькой, словно проталинка от дыхания на заиндевевшем окошке.
И не раз Михаил ловил Нифонта на том, что тот теми же глазами, не двигаясь, смотрит на склоненную к игрушкам белую голову девочки. В эти мгновения с лицом Нифонта происходило что-то странное и страшное — как отмороженные, бледнели скулы и нос, а глаза словно погружались в какую-то темную, бездонную глубину. Может, не так уж и слаб был Нифонт, чтобы только лежать на лавке, но, видно, что-то в нем перебили палки пермяков, отчего не хотелось вставать — пусть все катится к черту, дайте только посмотреть на эту девочку, дайте спокойно умереть…
Как-то раз утром Нифонт долго шептался с Калиной, а потом Калина исчез на весь день и вернулся, ухмыляющийся, только в сумерках. Нифонт с трудом сел на своей скамье, пряча руки под шкурой, которой укрывался, и подозвал к себе девочку. Аннушка робко подошла, оглядываясь на отца. Нифонт вынул из-под шкуры и протянул ей огромные ладони, в горсти которых сидел маленький, взъерошенный котенок.
Девочка замерла, не веря такому чуду. Потом осторожно взяла котенка из рук, прижала к себе и бросилась к отцу.
— Тятя!.. Тятя!.. — не находя слов, шептала она.
— Спроси у дяди Нифонта, как его зовут, — велел Михаил, поворачивая дочку за плечики лицом к Нифонту.
— Самогуд, — довольно проворчал Нифонт и улегся, глядя в потолок.
С этого времени Аннушка играла только с котенком, и теперь чаще слышался ее смех, а иногда, баюкая, она тоненько пела ему песенку из сказки, некогда насквозь пронзившую сердце князя:
— Котик-братик, котик-братик, несет меня лиса за синие леса…
Девочка перестала бояться Нифонта, подходила к нему, даже односложно отвечала ему на негромкие вопросы, хотя и застенчиво отворачивалась. Она сама кормила своего «братика» и спускалась по лестнице в ледник, пока Михаил светил ей лучиной, а там, обеими ручонками поднимая тяжелый топор, откалывала ледяные кусочки от огромных жерновов мороженого молока. Да и Нифонт начал оживать, словно поднимался со дна омута к солнцу.
Он, как окаменевший ворот, медленно, толчками, сдвинулся и повернулся, показывая свою другую, человеческую сторону. И Михаилу сразу стало с ним легче.
— Нифонт, слышь, рассказал бы ты о себе, — как-то раз ночью, когда Аннушка спала, а Калины не было, попросил Михаил.
— Чего рассказывать? — буркнул Нифонт. — Таких, как я, у тебя полно княжество…
И правда: с Руси русские люди несли в Пермь свои потери, свое горе, согнавшее с места, но несли и свои дарования, свои надежды. И Нифонт потихоньку рассказал.
Жил он на Рязанщине, в деревне неподалеку от Оки. Был небогат, но и бедовать не приходилось. О барине грех дурное слово сказать: уже состарился, перебесился, а оттого и был справедлив, не жаден. Нифонта рано женили на соседской девке Олене, за которую в приданое он получил только родительские наказы. Нифонт не обижался. Олену он полюбил, и жили они душа в душу. Она ему слова поперек не сказала, и он на нее ни разу голоса не поднял, не то чтоб руку. С детьми же не повезло — подряд четыре девки уродились, а потом в нутре у Олены лопнула какая-то бабья жила, и наследника ждать уже не пришлось. А Нифонт, тогда еще легкий нравом, и тем доволен был: девки свои, озорные, веселые и красивые, ему все к сердцу припали.
Тем летом старшей исполнилось бы пятнадцать. Невеста… Разнесся слух, что идут на Оку ордынцы. Народ побежал к Рязани, где над слиянием Трубежа и Лыбеди высился островерхий каменный кремль, опоясанный крепким деревянным острогом. Нифонт тоже посадил своих на телегу и поехал прятаться за стены.
Он немного опоздал. На мосту через ров его остановил сотник с караулом, охранявший башенные ворота. Сотник был зол, красен, расхристан. Вдалеке уже мелькали волчьи малахаи передовых татарских разъездов, поднялись дымы над горящими за окоемом деревнями.
— Куда ты, заселшина, с бабьём, да без припасу! — орал сотник на Нифонта. — За стеной и без вас вздохнуть нечем — холопов что саранчи, холеры на вас не хватило! Чего жрать в осаде собираетесь, дуры? А ну вали отсюда!
Нифонт полез в драку, его скрутили. Коня выпрягли, увели в ворота, Нифонта утащили, телегу столкнули с моста в ров, а Олену с дочерьми прогнали от острога прочь: спасайся сама, как знаешь. Нифонта кинули в яму к таким же буйным мужикам, что не хотели разлучаться со своими бабами, стариками и детишками.
Ночью мужики сбились муравьиной кучей и друг по другу вылезли из сруба, закопанного в землю. Дружно сшибли караул в воротах, попрыгали в ров — мосток уже сожгли — и под стрелами со стены побежали в поле, кто куда, искать своих.
Два дня Нифонт ползал во ржи, прячась от татарских разъездов. Он пробирался к своей деревне. Но деревни уже не было — одни угли. Еще там, на мосту, он успел крикнуть Олене: «Беги на заимку!» Теперь только на заимке в лесу он и мог ожидать найти Олену с дочерьми.
Он их и нашел. Совсем незадолго до него — еще парили яблоки конского навоза — отсюда уехали татары. И Олену, и всех девок Нифонта они изнасиловали и удушили тетивами, а тела бросили в крапиву за избушкой. Не взяли в полон, чтобы продать, и, надругавшись, не отпустили на все четыре стороны, — а задушили, как лисы кур.
Нифонту было страшно вспоминать, что тогда с ним творилось. Хотя, наверное, со стороны все выглядело тихо: мужик выкопал яму, похоронил, поставил крест, взял на заимке топор из-под половицы и ушел.
Татары не брали Рязань приступом, даже осадой не обложили. Это и не орда была — так, какой-то мелкий хан, пугнувший рязанского князя и вновь растворившийся в своих степях. А Нифонт потерял все. Нет больше Олены и девок, нет дома, нет коня. Под князя не вернешься — на цепь посадят за побег. Да и зачем возвращаться к князю? Разве что зубами разорвать ему горло за то, что выгнал из крепости в голое поле к татарам бабу и четырех девчонок…
Нифонт пошел бродяжить. Ноги привели его туда, куда приводили всех, ему подобных: в вольный и дремучий Муромский лес. Здесь владычил знаменитый атаман Кудеяр, самозваный Соловей-Разбойник. Был он и соловьем, и разбойником, но от рязанского князя отличался лишь тем, что на княжение его не бог поставил, а сатана. Наголодавшийся и намучившийся Нифонт не нашел у Кудеяра ни покоя, ни сытости. Да и не тянуло к себе воровское дело, не вором Нифонт был рожден, и не веселило душегубство. В лесу Нифонт с такими же, как и сам, неприкаянными бедолагами ютился в сырой землянке впроголодь, рубил дрова, валил бор на засеки у дорог, чистил коней и котлы. Одно хорошо — выучился брать зверя, жить лесом.
Муромскому воеводе осточертел Кудеяр, и воеводские дружины вторглись в чащу. Разбойники прыснули кто куда. На чьем-то коне Нифонт вывернулся из схватки и поскакал прочь. За ним увязался дружинник. Уже нагнал, уже поднял меч, чтобы рубануть по затылку, как Нифонт, сам того от себя не ожидая, повернулся и через плечо ударил ратника в лоб клевцом на длинном ратовище.
Сидя на траве рядом с окровавленным покойником, Нифонт вспоминал своих девок, вспоминал Олену — тихий голос ее, темные глаза, мягкие губы, косы, плечи… Вот и опять он выжил, а зачем? Убил парня… Да, защищался, не по своей воле грех принял. Пусть и глупая, и бесполезная была жизнь у этого ратника, но она ему была нужна, а Нифонту своя — нет. Не осталось больше сил.
Нифонт подогнал коня под крепкий сук, влез на седло и связал из кушака петлю. Сунул голову, толкнул коня ногами и повис…
Очнулся на земле. Страшно болело раздавленное горло, трещала грудь, звезды плыли в глазах. Кушак был цел, не порвался; петля висела на шее; а вот узел, что он накрутил на ветви, распустился. Сроду у Нифонта узлы не распускались, он их вязать умел. С неба, что ли, протянулась рука и развязала?.. И Нифонт понял: не берет его небо. Не то чтоб уж очень грешен — и не такие грешники помирали, а дела своего здесь, на земле, он еще не доделал. Надо жить дальше, надо работать, надо начатое довершить. Только что довершать, какое дело делать? Он ведь знал только одно — растить хлеб.
И тогда Нифонт ушел из-под Мурома искать вольные хлебные земли. Думал он о Вятке. Пробавляясь где работой, где подаянием, где воровством, он добрался до Хлынова. Но Вятка не приняла его. И здесь уже сидели бояре, земля давно была поделена, а начинать жизнь с батрачества Нифонт не хотел. На Вятке он впервые услышал о другой земле со странным названием — Пермь.
Он пошел дальше и пришел в Кай. Здесь соорудил плотик и поплыл вниз по Каме. Два с лишним года миновало с тех пор, как набат загудел над Рязанью. Стояла поздняя осень. От Кая на Пермь плыли хлебные барки. Купец ради смеха велел править на плотик Нифонта. Могучий нос барки с треском расколол плотик на бревна. Нифонт очутился в воде.
Он бы утонул, замерз, да вновь повезло. Вцепившись в бревно, Нифонт догреб до берега. Он вылез на косогор — в дождь и стужу, мокрый, без топора и огнива. А по берегу — он знал — ни одного окрест селения, никаких городищ. Однако ж все равно пошел. Гнала его какая-то сила.
Полумертвого, его подобрали пермяки-охотники из какой-то деревушки, спрятавшейся в лесах вдали от Камы. Деревушка звалась Тыльдор. В Тыльдоре Нифонт провел зиму.
Еще дальше деревушки, в глубь лесов, лежало священное озеро Тыль. Потом Нифонт узнал, что русские прозвали его Адовым. Пермяки говорили, что озеро бездонно и живет в нем дух-вакуль. Нифонт ходил с пермяками на это озеро и видел, как те молились вакулю, а потом шаман бросил в полынью золотое блюдо. Этого Нифонт забыть не смог. Не только любовь, удача и труд — золото тоже было ключом к земле.
Весной Нифонт ушел на Адово озеро. Он снова сколотил плот и с него нырял, желая отыскать блюдо. Он плавал в ледяной глубине, разрывал руками ил, ворочал сучкастые, склизкие, окаменевшие коряги на дне. Отогревался он у костра. Голову ломило, как с похмелья, давило сердце. Он почти оглох, глаза покраснели, из носа текла кровь. Он, может быть, погиб бы в топляках на дне Адова озера, если бы вовремя не остановился. Пермяки, видать, издавна молились здесь своему вакулю. Вакуля Нифонт не нашел, зато нашел золотые и серебряные блюда с отчеканенными бородатыми царями, воинами, рабами, со львами, павлинами и заморскими деревьями, нашел чаши, кубки, кувшины. Это было целое богатство, клад, но клад не найденный, а добытый трудом, отвагой и кровью.
Нифонт не хотел быть вором. Он пришел в Тыльдор, к шаману, и высыпал из мешка свои сокровища.
— Тогда напялю хомут на шею и на себе вспашу! — рявкнул Нифонт.
Из Чердынского городища к Михаилу прибежал мальчишка и принес исчирканную пасами бересту. Знаки на ней гласили: забери своё. Весточку прислал старый знакомец — охотник Куртог, с которым раньше Михаил ходил на медведей.
Во дворе дома Куртога Михаил замер как вкопанный. У заплота, запряженный в пермяцкие сани на высоких копыльях, укрытый попоной из старых шкур, стоял конь. Морда его обросла сосульками. Он скосил на Михаила глаз и словно бы чуть кивнул — так же, как в Искоре, когда нес на себе князя Асыку. Это был Нята. И прошлое кинулось на Михаила, как рысь с ветки, вцепилось, повалило, покатило кубарем.
Михаил ворвался в керку Куртога, едва не разломав дощатых сеней, смяв земляные ступени. В полумраке жилища Михаил увидел горящий очаг. По одну его сторону на глинобитной завалинке сидел Куртог, какой-то потерянный, поникший, виноватый. Напротив него у огня на скамейке, поджав ноги, сидела маленькая девочка, повернувшая к Михаилу испуганное лицо.
— Тятя!.. — вдруг тихо воскликнула она, сорвалась с места и с разбегу ударилась Михаилу в живот, словно хотела спрятаться в отца, слиться с ним, как ручеек с озером, и никогда больше не оставаться одной. Это была семилетняя Аннушка.
И Михаил вспомнил: так же по снегу княжьего двора в Усть-Выме между скачущими вогулами бежала к отцу и кричала другая маленькая девочка — Тиче… Михаил поднял дочь, обнял и притиснул к себе, и сквозь какой-то хрип души он с ужасом осознавал, что же могла чувствовать золотая идолица Сорни-Най, когда ей в чрево князь Асыка возвращал Вагирйому…
Куртог поведал, как очутилась у него Аннушка. Все было просто. Родственники, к которым в Дий перед нашествием московитов Михаил отправил семью, устали бояться. Тичерть, ламия, сбежала почти сразу, как приехала, и не было от нее ни слуху, ни духу. Князя разбили и пленили. Матвей ушел и, говорили, предался Пестрому. Князь вернулся — но без княжества. Московитская буря разметала его жизнь, развалила на куски и расшвыряла во все стороны. Родственникам стало страшно. Что если им отомстит Пестрый за укрывательство семьи пермского князя? Или Михаил отомстит за то, что не уберегли жену и сына? Может отомстить и Матвей: мало ли позора и насмешек он вытерпел в Дие? А хуже всего, если станет мстить ламия, которой нужно выплеснуть свой гнев хоть на кого-нибудь. Девочка, своим родством повязанная со всеми этими людьми и нелюдями, может передать зло, обрушить беду на невинные головы. Надо, чтобы девочка ушла. И в один прекрасный день из пармы прибежал и остановился возле маленького керку в Дие конь Нята, запряженный в сани. Его, несомненно, послала ламия: мол, увозите девочку. И девочку увезли — в Чердынь, к Куртогу. Куртог знал, как живет князь в доме Нифонта, но и он страшился оставить Аннушку у себя, вместе со своими детьми.
Но Михаил теперь и не хотел расставаться с дочерью. После того половодья, что перекатилось через него, как через упавшее дерево, Аннушка осталась для него последним осколочком семьи, любви, счастья, и он не пожелал бы отдать ее даже под страхом смерти.
Жена Куртога одела девочку, и Михаил посадил ее в сани, а сам уселся сзади и окутал себя и дочь тулупом. Нята бодро пошагал вперед, словно знал дорогу: прочь из городища, по спуску на лед Колвы и дальше, вниз по реке, мимо высоких белых гор и сизых, загроможденных снегами лесов — по ворге, зимнему пути на Редикор и Пянтег, на самый край дремучей пермской земли, где утонули в сугробах почти сказочные деревянные крепости. Михаил прижимал к себе дочь, глядел, как уверенно топает по льду большими копытами лесной конек, и вспоминал Тиче — без боли, без горечи, даже без желания увидеть вновь, но с какой-то древней, все простившей печалью. Она жива, его ламия. Она помнит его. Она вернула ему дочь и подарила Няту. И что означает этот подарок?
На руках Михаил перенес дочку через порог Нифонтова дома и поставил в горнице на пол, показывая хозяину. Его даже испугал темный и злой огонь, полыхнувший в глазах Нифонта.
— Дозволь до тепла мне у тебя с дочерью пожить, — не считая, что унизит себя этой просьбой, сказал Михаил.
— Ты князь, — буркнул Нифонт, опуская глаза. — Какое от меня тебе надобно дозволенье?
Михаил сел на скамью и принялся развязывать тесемки на меховом колпачке Аннушки.
— Сам знаешь, какой я князь, — тихо произнес он, чтобы злостью в голосе не пугать дочь. — Мне заплатить тебе нечем. Сделай мне одолженье, прими от меня в подарок коня.
— Не по чину нам княжеские кони, — негромко, но яростно ответил Нифонт, встал и шагнул к двери. — Я себе своего куплю.
— Постой! — окликнул Михаил, и в голосе его впервые после Искорки звякнуло железо княжеского повеленья. Нифонт остановился, не оборачиваясь. — Не гоже, Нифонт, к добру спиной вставать. Это Нята — конь Асыки, слыхал небось. Его пермяки не отравят, побоятся. И порчу не наведут — заговоренный он. Возьми его, Нифонт. Я от чистого сердца прошу.
Нифонт ссутулился, словно осел от тяжести на плечах.
— Благодарствую, — проскрипел он и вышел прочь.
Пермякам немного потребовалось времени узнать, что Михаил подарил Няту Нифонту. Они истолковали это в том смысле, что маленькая усадьба на краю Пелина поля объявляет войну городищу. Значит, Михаила отныне можно не только не уважать, но и не беречь его жизнь. И ночью дом Нифонта подожгли.
Калина в этот раз не ночевал. Нифонт и Михаил проснулись одновременно от ржанья Няты в стойле. Крайнее окошко горницы кроваво полыхало сквозь замерзший рыбий пузырь. Нифонт, без зипуна, в одних оленьих бакарях, в которых спал, бросился наружу со снеговой лопатой. Михаил только успел завернуть Аннушку в тулупы и вынести в сени на лавку, как услышал с улицы:
— Князь, живее давай!..
Домину подожгли с угла, там, где стояли сусеки с рожью для посева. Пермяки не мстили непокорным русичам, не готовили их погибель — они уничтожали угрозу священному лугу, заключенную в золотых зернах ржи. Нифонт и Михаил в две лопаты забрасывали огонь снегом. Бревна были еще свежи, не успели просохнуть на солнце и ветрах до звона, да и не отмякли от зимних стуж, к тому ж воры спешили, и некогда им было развести огонь пожарче, потому и удалось сбить пламя, затушить угли, раскидать от стен и выбросить изнутри головни. Дом и подворье уцелели, но амбар сгорел.
На рассвете Михаил и Нифонт, измученные и черные от сажи, вернулись в горницу. Михаил рухнул на лавку, прижал к боку проснувшуюся дочь, а Нифонт долго пил воду, потом молча оделся и ушел. Было слышно, как он обколачивает об крыльцо лыжи, затем шаги прошаркали за ворота, и только свистнула лыжня под уклон к Колве.
Михаил не задумался, куда отправился Нифонт, уснул. Но скоро его растолкал возвратившийся Калина. Калина уже увидел изуродованную усадьбу — будто загнанный под Пелино поле Ящер выбрался все же на землю и одним огненным укусом вырвал угол дома, разбросав вокруг обгорелую щепу и угли.
— Где Нифонт? — быстро спросил Калина. — Ушел?..
Борода его встала дыбом, но ласково, чтобы не пугать Аннушку, Калина сказал:
— Светлая ты голова, Мишка, да пустая… Он же в городище пошел — воров учить! А его там дрекольем встретят — и в прорубь! Собирайся, пока я Няту запрягаю, да топор бери. А ты, девонька, — он погладил девочку по русой головке, — побудь до вечера одна, покуда мы с тятькой съездим. Я вон тебе в торбе гостинец привез.
К низкому полудню тусклого и сырого апреля Нята домчал сани до Чердыни. Городище расползлось по горе, как куча грязи, все бурое от снега, что за долгую зиму напитался помоями, мочой и навозом. Ворота были открыты и пусты. На майдане яростно и злобно орал и топтался народ, мелькали над головами палки. Нята уверенно, как и должно княжескому коню, врезался в толпу. Пермяки, оглядываясь, видели Михаила и Калину с топорами, бросали колья, отбегали в сторону. Они не испугались, потому что их было куда больше, чем русских, и они считали себя правыми, но даже за правду и даже в запале они не хотели бы убить человека до смерти.
Нифонт лежал в каше из снега, крови и грязи. Казалось, он был мертв, но едва его подхватили, он дернулся, высвобождая сжатую в кулак руку.
— Скажи ему, Калын, скажи, Михан, — крикнул кто-то из пермяков, — пусть не трогает Пелино поле! Этот раз сильно били — другой раз совсем убьем!..
Калина, взбесившись, поднял обломок оглобли и побежал на кричавшего. Он замахнулся и заорал:
— Нифонт, как Кудым-Ош, вам хлеб несет, а вы, как псы, на него!..
Пермяки кинулись врассыпную. Калина швырнул жердь им вслед.
— Убьем Нифонта! Тебя, Калын, убьем! И тебя, Михан, трус, убьем! Всех вас, роччиз, убьем! — издалека, из-за угла керку вопил еще кто-то, но Калина уже остывал, повернул обратно к саням, где лежал и хрипел, брызгаясь кровью, Нифонт.
Теперь в избе у Пелина поля вместо больного Михаила был избитый Нифонт. Били его крепко, но, если не брать в расчет кровоподтеки и ссадины, серьезным делом оказались лишь вывих руки, трещины в ребрах и проломленный затылок. Калина, ловко ощупав кости, проворчал:
— Если по делам да по уму, так тебе, Нифонт, этого маловато… Может, добавить от себя?
Когда большого и шумного Калины в доме не было, горница казалась пустой. Нифонт на лавке у печи не шевелился, не говорил. Молчал Михаил. Тихо играла в углу Аннушка — тряпочками, резными чурками, берестяными куколками. Она вообще была девочка тихая и незаметная, смеялась редко и беззвучно. Худенькая, беленькая, как ромашка, она словно бы истаивала светом, вот-вот миг — и останется только лучик. Михаил боялся лишний раз притронуться к ней, не умел ни поговорить с ней, ни приласкать, только смотрел, и что-то в душе его словно корчилось от боли, от нежности. Ему казалось, что вся она целиком состоит из его любви, из ее последнего, самого чистого ручейка, который был когда-то большой, сильной, доверчивой рекой, а реку замутили, запоганили, иссушили, и остался только ручеек. Аннушка была для Михаила последней проталиной любви к людям, маленькой, словно проталинка от дыхания на заиндевевшем окошке.
И не раз Михаил ловил Нифонта на том, что тот теми же глазами, не двигаясь, смотрит на склоненную к игрушкам белую голову девочки. В эти мгновения с лицом Нифонта происходило что-то странное и страшное — как отмороженные, бледнели скулы и нос, а глаза словно погружались в какую-то темную, бездонную глубину. Может, не так уж и слаб был Нифонт, чтобы только лежать на лавке, но, видно, что-то в нем перебили палки пермяков, отчего не хотелось вставать — пусть все катится к черту, дайте только посмотреть на эту девочку, дайте спокойно умереть…
Как-то раз утром Нифонт долго шептался с Калиной, а потом Калина исчез на весь день и вернулся, ухмыляющийся, только в сумерках. Нифонт с трудом сел на своей скамье, пряча руки под шкурой, которой укрывался, и подозвал к себе девочку. Аннушка робко подошла, оглядываясь на отца. Нифонт вынул из-под шкуры и протянул ей огромные ладони, в горсти которых сидел маленький, взъерошенный котенок.
Девочка замерла, не веря такому чуду. Потом осторожно взяла котенка из рук, прижала к себе и бросилась к отцу.
— Тятя!.. Тятя!.. — не находя слов, шептала она.
— Спроси у дяди Нифонта, как его зовут, — велел Михаил, поворачивая дочку за плечики лицом к Нифонту.
— Самогуд, — довольно проворчал Нифонт и улегся, глядя в потолок.
С этого времени Аннушка играла только с котенком, и теперь чаще слышался ее смех, а иногда, баюкая, она тоненько пела ему песенку из сказки, некогда насквозь пронзившую сердце князя:
— Котик-братик, котик-братик, несет меня лиса за синие леса…
Девочка перестала бояться Нифонта, подходила к нему, даже односложно отвечала ему на негромкие вопросы, хотя и застенчиво отворачивалась. Она сама кормила своего «братика» и спускалась по лестнице в ледник, пока Михаил светил ей лучиной, а там, обеими ручонками поднимая тяжелый топор, откалывала ледяные кусочки от огромных жерновов мороженого молока. Да и Нифонт начал оживать, словно поднимался со дна омута к солнцу.
Он, как окаменевший ворот, медленно, толчками, сдвинулся и повернулся, показывая свою другую, человеческую сторону. И Михаилу сразу стало с ним легче.
— Нифонт, слышь, рассказал бы ты о себе, — как-то раз ночью, когда Аннушка спала, а Калины не было, попросил Михаил.
— Чего рассказывать? — буркнул Нифонт. — Таких, как я, у тебя полно княжество…
И правда: с Руси русские люди несли в Пермь свои потери, свое горе, согнавшее с места, но несли и свои дарования, свои надежды. И Нифонт потихоньку рассказал.
Жил он на Рязанщине, в деревне неподалеку от Оки. Был небогат, но и бедовать не приходилось. О барине грех дурное слово сказать: уже состарился, перебесился, а оттого и был справедлив, не жаден. Нифонта рано женили на соседской девке Олене, за которую в приданое он получил только родительские наказы. Нифонт не обижался. Олену он полюбил, и жили они душа в душу. Она ему слова поперек не сказала, и он на нее ни разу голоса не поднял, не то чтоб руку. С детьми же не повезло — подряд четыре девки уродились, а потом в нутре у Олены лопнула какая-то бабья жила, и наследника ждать уже не пришлось. А Нифонт, тогда еще легкий нравом, и тем доволен был: девки свои, озорные, веселые и красивые, ему все к сердцу припали.
Тем летом старшей исполнилось бы пятнадцать. Невеста… Разнесся слух, что идут на Оку ордынцы. Народ побежал к Рязани, где над слиянием Трубежа и Лыбеди высился островерхий каменный кремль, опоясанный крепким деревянным острогом. Нифонт тоже посадил своих на телегу и поехал прятаться за стены.
Он немного опоздал. На мосту через ров его остановил сотник с караулом, охранявший башенные ворота. Сотник был зол, красен, расхристан. Вдалеке уже мелькали волчьи малахаи передовых татарских разъездов, поднялись дымы над горящими за окоемом деревнями.
— Куда ты, заселшина, с бабьём, да без припасу! — орал сотник на Нифонта. — За стеной и без вас вздохнуть нечем — холопов что саранчи, холеры на вас не хватило! Чего жрать в осаде собираетесь, дуры? А ну вали отсюда!
Нифонт полез в драку, его скрутили. Коня выпрягли, увели в ворота, Нифонта утащили, телегу столкнули с моста в ров, а Олену с дочерьми прогнали от острога прочь: спасайся сама, как знаешь. Нифонта кинули в яму к таким же буйным мужикам, что не хотели разлучаться со своими бабами, стариками и детишками.
Ночью мужики сбились муравьиной кучей и друг по другу вылезли из сруба, закопанного в землю. Дружно сшибли караул в воротах, попрыгали в ров — мосток уже сожгли — и под стрелами со стены побежали в поле, кто куда, искать своих.
Два дня Нифонт ползал во ржи, прячась от татарских разъездов. Он пробирался к своей деревне. Но деревни уже не было — одни угли. Еще там, на мосту, он успел крикнуть Олене: «Беги на заимку!» Теперь только на заимке в лесу он и мог ожидать найти Олену с дочерьми.
Он их и нашел. Совсем незадолго до него — еще парили яблоки конского навоза — отсюда уехали татары. И Олену, и всех девок Нифонта они изнасиловали и удушили тетивами, а тела бросили в крапиву за избушкой. Не взяли в полон, чтобы продать, и, надругавшись, не отпустили на все четыре стороны, — а задушили, как лисы кур.
Нифонту было страшно вспоминать, что тогда с ним творилось. Хотя, наверное, со стороны все выглядело тихо: мужик выкопал яму, похоронил, поставил крест, взял на заимке топор из-под половицы и ушел.
Татары не брали Рязань приступом, даже осадой не обложили. Это и не орда была — так, какой-то мелкий хан, пугнувший рязанского князя и вновь растворившийся в своих степях. А Нифонт потерял все. Нет больше Олены и девок, нет дома, нет коня. Под князя не вернешься — на цепь посадят за побег. Да и зачем возвращаться к князю? Разве что зубами разорвать ему горло за то, что выгнал из крепости в голое поле к татарам бабу и четырех девчонок…
Нифонт пошел бродяжить. Ноги привели его туда, куда приводили всех, ему подобных: в вольный и дремучий Муромский лес. Здесь владычил знаменитый атаман Кудеяр, самозваный Соловей-Разбойник. Был он и соловьем, и разбойником, но от рязанского князя отличался лишь тем, что на княжение его не бог поставил, а сатана. Наголодавшийся и намучившийся Нифонт не нашел у Кудеяра ни покоя, ни сытости. Да и не тянуло к себе воровское дело, не вором Нифонт был рожден, и не веселило душегубство. В лесу Нифонт с такими же, как и сам, неприкаянными бедолагами ютился в сырой землянке впроголодь, рубил дрова, валил бор на засеки у дорог, чистил коней и котлы. Одно хорошо — выучился брать зверя, жить лесом.
Муромскому воеводе осточертел Кудеяр, и воеводские дружины вторглись в чащу. Разбойники прыснули кто куда. На чьем-то коне Нифонт вывернулся из схватки и поскакал прочь. За ним увязался дружинник. Уже нагнал, уже поднял меч, чтобы рубануть по затылку, как Нифонт, сам того от себя не ожидая, повернулся и через плечо ударил ратника в лоб клевцом на длинном ратовище.
Сидя на траве рядом с окровавленным покойником, Нифонт вспоминал своих девок, вспоминал Олену — тихий голос ее, темные глаза, мягкие губы, косы, плечи… Вот и опять он выжил, а зачем? Убил парня… Да, защищался, не по своей воле грех принял. Пусть и глупая, и бесполезная была жизнь у этого ратника, но она ему была нужна, а Нифонту своя — нет. Не осталось больше сил.
Нифонт подогнал коня под крепкий сук, влез на седло и связал из кушака петлю. Сунул голову, толкнул коня ногами и повис…
Очнулся на земле. Страшно болело раздавленное горло, трещала грудь, звезды плыли в глазах. Кушак был цел, не порвался; петля висела на шее; а вот узел, что он накрутил на ветви, распустился. Сроду у Нифонта узлы не распускались, он их вязать умел. С неба, что ли, протянулась рука и развязала?.. И Нифонт понял: не берет его небо. Не то чтоб уж очень грешен — и не такие грешники помирали, а дела своего здесь, на земле, он еще не доделал. Надо жить дальше, надо работать, надо начатое довершить. Только что довершать, какое дело делать? Он ведь знал только одно — растить хлеб.
И тогда Нифонт ушел из-под Мурома искать вольные хлебные земли. Думал он о Вятке. Пробавляясь где работой, где подаянием, где воровством, он добрался до Хлынова. Но Вятка не приняла его. И здесь уже сидели бояре, земля давно была поделена, а начинать жизнь с батрачества Нифонт не хотел. На Вятке он впервые услышал о другой земле со странным названием — Пермь.
Он пошел дальше и пришел в Кай. Здесь соорудил плотик и поплыл вниз по Каме. Два с лишним года миновало с тех пор, как набат загудел над Рязанью. Стояла поздняя осень. От Кая на Пермь плыли хлебные барки. Купец ради смеха велел править на плотик Нифонта. Могучий нос барки с треском расколол плотик на бревна. Нифонт очутился в воде.
Он бы утонул, замерз, да вновь повезло. Вцепившись в бревно, Нифонт догреб до берега. Он вылез на косогор — в дождь и стужу, мокрый, без топора и огнива. А по берегу — он знал — ни одного окрест селения, никаких городищ. Однако ж все равно пошел. Гнала его какая-то сила.
Полумертвого, его подобрали пермяки-охотники из какой-то деревушки, спрятавшейся в лесах вдали от Камы. Деревушка звалась Тыльдор. В Тыльдоре Нифонт провел зиму.
Еще дальше деревушки, в глубь лесов, лежало священное озеро Тыль. Потом Нифонт узнал, что русские прозвали его Адовым. Пермяки говорили, что озеро бездонно и живет в нем дух-вакуль. Нифонт ходил с пермяками на это озеро и видел, как те молились вакулю, а потом шаман бросил в полынью золотое блюдо. Этого Нифонт забыть не смог. Не только любовь, удача и труд — золото тоже было ключом к земле.
Весной Нифонт ушел на Адово озеро. Он снова сколотил плот и с него нырял, желая отыскать блюдо. Он плавал в ледяной глубине, разрывал руками ил, ворочал сучкастые, склизкие, окаменевшие коряги на дне. Отогревался он у костра. Голову ломило, как с похмелья, давило сердце. Он почти оглох, глаза покраснели, из носа текла кровь. Он, может быть, погиб бы в топляках на дне Адова озера, если бы вовремя не остановился. Пермяки, видать, издавна молились здесь своему вакулю. Вакуля Нифонт не нашел, зато нашел золотые и серебряные блюда с отчеканенными бородатыми царями, воинами, рабами, со львами, павлинами и заморскими деревьями, нашел чаши, кубки, кувшины. Это было целое богатство, клад, но клад не найденный, а добытый трудом, отвагой и кровью.
Нифонт не хотел быть вором. Он пришел в Тыльдор, к шаману, и высыпал из мешка свои сокровища.